Текст книги "Мелодия на два голоса [сборник]"
Автор книги: Анатолий Афанасьев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Утром на обход заявились два врача и медицинская сестра. Один врач назывался лечащим врачом нашей палаты – Евгений Абрамович Пенин. Второй – зав. отделением, хирург, профессор Дмитрий Иванович Клим.
Пенин – черноватое, расплывчатое, плывущее, пухлое лицо, приземистая фигура борца, улыбка до ушей, выпуклые черные линзы-глаза. Шустр и резв.
Клима нарисовать трудно. Зеленоватый, неспешащий, заботливый взгляд, покатые плечи. Стоит крепко, ноги широко. Молчун. Пенин докладывал про меня минуты четыре. Иногда какую-нибудь неточность я поправлял. Пенин на мои слова бурно отмахивался, это, мол, несущественно. Но я люблю точность формулировок. Клим кивал, профессорски, хмыкал, трогал пульс (мой, а не Пенина).
– Проведем обследование – и на стол! – закончил Пенин.
– Лучше сначала на стол, а потом обследование, – добавил я в шутку.
– Не торопись! – ответил Пенин. – Нынче венки подорожали!
Клим молча покивал, еще раз хмыкнул, и они перешли к Кислярскому. Опять Пенин докладывал, а Клим молчал. Сестра – Нина Александровна – записывала.
То же самое, у кровати Дмитрия Савельевича.
– Отказался вчера от инъекции, – заявила сестра авторитетно.
– А чего они! – сказал Дмитрий Савельевич, просительно заглядывая в лицо Климу.
– Упрямый какой старик, – игриво смеясь, добавил Пенин. – Не хочет выздоравливать. Привык здесь.
Клим промолчал. А хотелось, чтобы он чего-нибудь сказал, как-то косвенно проявил свою сущность.
Петр лежал, укрывшись одеялом до подбородка. Торчал лишь крупный круглый нос, как медаль.
– Идут камни-то? – спросил Пенин, сосредоточенно глядя на заведующего.
– Идут! – ответил Петр. – От вас не утаю.
– Ну-ка, покажи где сейчас больно?
Петр ткнул в живот через одеяло.
– Ничего, – сказал Клим. Это были его первые слова! И Петр вдруг радостно заулыбался и заурчал.
– Да, ничего, Дмитрий. Иваныч, терпимо покамест!
Когда они уходили, Евгений Пенин мне почему-то подмигнул. Я не успел подмигнуть, как он исчез.
– Женька, он вроде Фигаро, – сказал Петр, опуская ноги на пол. – Сегодня здесь, а завтра там.
– Где это там? – поинтересовался Кислярский.
– У тещи, – сразу накаляясь, сказал Петр. – Где же еще. У тещи!
Они не дружили, это сразу бросалось в глаза.
Днем у меня брали кровь, два раза из пальца и один раз из вены. Из вены кровь брала практикантка, студентка. Долго гоняла иглу под кожей, покрылась от ужаса розовыми пятнами и бисеринками пота. Я ее жалел и успокаивал. «Мне не больно, не волнуйтесь!» – говорил я. Но девушка все равно несправедливо смотрела на меня с ненавистью и в этот момент вовсе не думала обо мне как о человеке. Неприятный осадок остался. Но как только кровь закапала, практикантка дернулась, стрельнула шальными глазами и улыбнулась мне.
А вскоре возникла Ксения Боборыкина. Я предчувствовал, что так будет, хотя и лег в больницу тайно и просил отца никому из звонящих не давать адрес.
Ксения Боборыкина вызвала меня в сад. Мы с ней присели на скамеечку. Ксения взяла мою руку в свои ладони и начала молча, с глубокой печалью заглядывать мне в глаза. Заметил, что когда еще мы только направлялись к скамейке, и еще раньше, в приемной, ей не терпелось это сделать. Более того, я знал, что она скажет. Она станет говорить о том, что все наши прежние ссоры – ерунда, недоразумения, а наша настоящая ослепительная любовь впереди. И попросит прощения неизвестно за что. Она не поведет себя иначе, даже если за оградой ее ждет новый принц.
В этом ее благородство.
– Вовик, – сказала Ксения грудным голосом. – Ты прости меня, пожалуйста!
– Прощаю! – сказал я привычно.
– Нет, ты послушай, – недовольно продолжала она, поглаживая мою ладонь шершавыми пальцами, – Я не понимала тебя. Если бы я знала, как ты болен… Я вела себя гадко, мучила тебя пустяками. Теперь я вижу, как все глупо. Ведь есть только наша любовь, и ее надо нам беречь. Верно?! Ведь мы умрем, понимаешь!.. Ты любишь меня, Вов?
– Люблю! – сказал я.
– Ты люби меня, пожалуйста. Это поможет тебе там, – она кивнула на серое здание. – А я буду приходить каждый день.
– Не надо! – испугался я всерьез. – Ради бога, Ксенюшик.
Она убрала руки. Надула щеки. Сказала тихо, глядя в сторону:
– Да, я понимаю!
– Да нет же, Ксеня, – смутился я и, проклиная себя, завел обычную волынку.
– Пойми меня правильно! – попросил. – Мой характер в подобной ситуации требует одиночества. Я – эгоист. Хочу пострадать один. Не перенесу, если ты увидишь меня напуганным, слабым. Поверь мне. А я боюсь операции. Мне страшно и горько.
Она снова ласково взяла мою ладонь. Любопытно, но я говорил то, что примерно соответствовало действительности. Тем более где ей понять. Кто понимает нашу боль? Или, вернее, чью боль понимаем мы? Только свою. Сейчас вот мне опасно пошевелиться как-нибудь не так, а она готова без конца выяснять наши затянувшиеся отношения. Я ненавижу ее за это. А за что-то она меня ненавидит. Редчайший дар соприкосновения дается двум из миллионов. Нам с Ксенией он не дался. Пролежи мы всю жизнь в одной постели, останемся посторонними малознакомыми людьми. Что же злиться? Нервы трепать попусту. Зато она давала мне радость успокоения, минутной отрешенности. Я должен стоять перед ней на коленях.
– Я понимаю тебя, милый Володенька! – сказала она приторно. – Люблю тебя. Все от этого. Боялась потерять тебя…
– А теперь не боишься?
– Здесь – нет! – улыбнулась она, в который раз покоряя меня своей кокетливой, искусственной, но сияющей удивительной улыбкой. За ее спокойные слова и улыбку я готов прокрутить всю ленту сначала.
– Я тоже люблю тебя! – сказал я искренне, и голос мой задрожал. Сейчас мы оба заплачем. Это бывает.
– Тебе больно? – спросила она.
– Нет! – сказал я, глотая слезы.
Унизительное состояние. Ксеня, ты должна любить меня за одну идиотскую сентиментальность.
Через некоторое время Ксеня скрылась, пропала. Мы договорились, что я ей позвоню.
Возвращаясь в палату, встретил Пенина.
– Евгений Абрамович, не скажете ли вы? А когда будет операция?
– Торопишься?!
– Лучше раньше, чем никогда.
– Во вторник, думаю. Хочешь секрет? Тебе повезло, операцию сделает Дмитрий Иванович. Пластика – его диссертация. Понял?
Я кивнул. Значит, через пять дней. Как мне их пробыть? Герои учат иностранный язык накануне казни. Где уж мне. Сопли бы удержать в роковой момент. Большего я от себя не требую и не жду. Воображение услужливо нарисовало картину. Стол, вокруг деловитые врачи, на столе мое голое тело. Я связан по рукам и ногам, чтобы не дергался.
– Дядя доктор, – скулю я, пытаясь поцеловать руку со скальпелем. – Не надо! Снимите меня отсюда, дядя доктор. Я передумал. Простите!..
Все смеются. С самым смешливым ассистентом – истерика.
Так, я помню по кино, ведут себя предатели-интеллектуалы перед тем, как составить подробный список своих друзей. Неприятное зрелище. Но жизненно и поучительно.
Лет десять назад я подрался с одним парнем по фамилии Гольдвиг. Латыш он был. Подрались мы случайно. Гольдвиг был заводилой в маленьком районе и однажды мерзко поиздевался над моим другом. Друг провожал девушку, а Гольдвиг со своими телохранителями стоял и курил возле подъезда. Девушку они пропустили, а друга моего задержали. Стали допрашивать: почему он в шляпе, да почему в очках, да зачем пошел с девушкой, да сколько у него родственников в Китае. Двое держали его за руки, а Гольдвиг при каждом вопросе хлопал его по щекам перчаткой. Представляете? Девушка все видела из окна. Гольдвиг ей симпатизировал, оттого и устроил фашистский цирк. Хотел таким образом наказать соперника, а себя представить в выгодном свете. Цели он добился, мой друг и девушка встречаться перестали после этого.
Спустя целый год после дикой сцены мы шли из библиотеки с двумя или тремя товарищами. Навстречу попался Гольдвиг тоже с приятелями. Я вдруг вспомнил унижение друга, остановил шутника, без разговора ударил очень удачно в челюсть. Гольдвиг вырос выше меня на голову, но тут эффектно брыкнулся на тротуар. Потом ребята образовали кружок, а мы сняли пальто (осень стояла на дворе) и схватились всерьез. Гольдвиг, помню, поначалу был против драки, готов был даже простить коварное нападение. «Не хочу иметь лишних врагов, у меня их и так много!» – заявил он торжественно. Но его убедили, что стыдно.
Мы дрались, минут двадцать. Это моя единственная драка такого масштаба. Он вышиб мне три зуба, причем исхитрился их перекрошить (корни остались в десне), и вывихнул руку в плече.
Но убежал он, а не я. Он не выдержал такого долгого напряжения, страх перед бесконечностью охватил его, и он убежал, хотя был сильнее. А я остался, и друзья с песнями отвели, почти отнесли, меня домой. С тех пор моя гордость не ослабевает. Много раз я мерзко трусил и нередко старательно уходил от опасности, но всегда, вспоминая далекий вечер, оставался доволен собой.
Внезапно с неистовой силой захотелось мне покинуть этот белый коридор, вернуться в лабораторию. Работать, работать день и ночь, без устали.
Старая спазма напоминающе кольнула в бок, и я съежился. Не до жиру, быть бы живу, подумалось облегченно.
В палате Александр Давыдович Кислярский рассказывал о своей встрече с Чапаевым. Петр сидел на моей постели и презрительно слушал.
Дмитрий Савельевич ел компот из железной банки. Любил он, что ли, компот? Лицо у Дмитрия Савельевича походило на мордочку хорька. Полному сходству мешали глаза. Глаза были по-жабьи выпучены и лежали на лице, как свинцовые примочки.
– Он как раз направлялся в Москву, в академию, – рассказывал Кислярский. – А мы с отцом из деревни ехали в этом же поезде. Слышим, вокруг все говорят: Чапаев здесь, Чапаев… А на какой-то станции поезд задержали. Знаете, тогда с движением туго обстояло дело. Расписаний не придерживались. Разруха… Я вылез на перрон и вижу, идет Чапаев, такой небольшой, в бурке и с портупеей. С ним еще человека три. Я за ними пристроился. Входим в дежурку. Чапаев спрашивает: кто здесь главный начальник станции? Один встает: я, говорит, начальник, а вы кто? Чапаев вытаскивает пистолет и ему под нос. А я, говорит, Чапаев. И если, говорит, через пять минут поезд не пойдет, то ты, собака, получишь пулю из этого пистолета. Понял? Начальник затрясся, отдал распоряжение. И поехали мы…
– Ты это в какой книжке прочитал? – спросил Петр.
– Зачем в книжке, я сам видел. Вот как тебя вижу сейчас!
– А я тебе не верю! – сказал таксист с такой мощью отрицания, что я вздрогнул. Затем он выругался и покинул комнату, хлопнув дверью.
– Баб пошел лапать! – ядовито произнес Кислярский.
Дмитрий Савельевич спрятал банку в тумбочку.
– Погода сейчас прекрасная на юге. Виноград поспел… Как думаешь, Александр Давыдович, помрем?
– Мне осталось жить каких-нибудь тридцать – сорок лет! – улыбаясь, сказал Кислярский.
– Я ведь родом южанин, из Алушты. А в Москве у меня никого нет. Помру, казна будет хоронить. Обидно…
– Брось, Савельич, – сказал Кислярский. – Тебе ли плакать. Ты уж одной ногой дома! Это же больница. В ней, говорил Чехов, люди выздоравливают, как мухи. Не бойся!
– Да нет, – сказал Дмитрий Савельевич. – Мне бояться нечего. Мы не такое видали. Мочу собственную пили в Казахстане, от голода дохли в двадцать четвертом году. Мне смерть не страшна.
– Вкусная моча-то? – спросил Кислярский.
Дмитрий Савельевич поморщился, потом сказал:
– Ты, Давыдович, аккуратней со мной шути. Я – не Петр. Ты говори по-человечьи. А не умеешь – молчи и не обращайся ко мне. А то как бы беды не стряслось!
– Перестаньте! – попросил я.
– Дмитрий Савельевич шуток не понимает, – обиженно и как-то просительно сказал Кислярский. – А без шуток здесь пропадешь, верно, Володя?
– Верно.
– У меня у самого и почки не в порядке, и печень, и сердце, – мягко и доверительно сказал Кислярский. – И хотя я мочи не пил, у меня был инфаркт в сорок восьмом году. Однако я не спешу на тот свет.
За разговорами быстро померк день. Меня обследовали внимательно и кропотливо. Мое дело пухло не по дням, а по часам. Кровь оказалась приличной, сердце – с незначительным изменением. В пределах нормы, сказал врач. Я весь был в пределах нормы. Это успокаивало. Моими легкими можно любоваться.
Может быть, и правда, думал я, ничего страшного.
Подумаешь, операция. Эпизод. Мало ли у кого что бывает. Просто мы не знаем. Человечество гораздо болезненней, чем оно кажется на улицах и на работе. Буду здоров. Буду работать.
Приходил отец, принес мешок еды и питья. В тумбочку не влезло. Но есть и пить не хотелось.
Я читал Бальзака и слушал боевые рассказы Кислярского. С удовольствием мерил нормальную температуру. Однажды удалось побеседовать с Пениным на тему: хирургия – панацея от всех бед.
Он мне нравился, хотя и был похож больше на снабженца, чем на врача. А там кто его знает, что он за работник.
Кислярский привел любопытные данные из учебника.
Моя болезнь, по его оптимистичным словам, имеет летальность 80 процентов. «Но учебник был старого выпуска, – добавил он. – А медицина, хотя и стоит с виду на месте, на самом деле шагает семимильными шагами. Больные не могут за ней угнаться. Мрут».
Дмитрий Иванович Клим вызвал меня в свой кабинет. Я смотрел в его зеленые глаза и опасливо старался понять, что он за человек. От этого ленивого в движениях молчуна все-таки моя жизнь зависела.
– Садитесь! – сказал Клим добродушно. Он усмехался далеко-далеко и не мне. – Ну, как настроение?
– Хорошо, спасибо! Да… Скажите, пожалуйста, вы уверены в успехе, доктор?
– Конечно, – сказал Клим спокойно и насмешливо. – Я уверен абсолютно. Но этого мало. Вы сами должны быть уверены. Понимаете, о чем я говорю?
– Понимаю, почему же, – я был слегка задет. Он улыбнулся, поворошил волосы пальцами. Я с ужасом увидел, что пальцы у него волосатые и сверху и снизу, где ладонь.
– После операции очень важно ваше настроение. Так сказать, равновесие духа. Важнее лекарств, поверьте. Операция – ерунда. Здесь я вам обещаю. Операция – мое дело, моя работа. Выполню ее хорошо. А дальше все будет в ваших руках. Поймите это заранее, крепенько.
– Психологический фактор? – улыбнулся я. Он говорил со мной как с дефективным ребенком, от его голоса исходил чарующий аромат. Его воля, я физически ощутил ее силу, обволокла меня, вроде одеяла, и я успокоился, и мне стало легко и понятно: сию минуту бы и на стол.
– Да, именно психологический фактор. Попробуйте. Это же так интересно, – добавил Дмитрий Иванович вдруг по-мальчишески азартно. – Победить свой организм. Потратьте силы, не пожалеете… – И совсем домашним голосом: – А не хотите – не надо. Обойдусь без вашей помощи.
– Постараюсь, – с идиотской радостью ответил я. – Что-нибудь конкретно надо сделать?
– Конкретно – идите и читайте хорошую, полную страстей книгу. Советую – детектив.
– Знаю! – опять возликовал я.
– Идите! – сказал Клим.
В коридоре, держась за почку, стоя болел Петр. Он был высок и красив красотой телеграфного столба на опушке леса.
– Чего тебе скажу, Володьк, – заговорщицки зашептал он, – мне кореша опять два пузыря притащили и баночку с грибками. Рыжики – домашние, меленькие.
– Водка?
– Одна – водка, одна – красная. Как ты сам-то, выпьем попозже?
– А нам можно?
Петр недовольно хмыкнул и махнул рукой.
– У Кислярского спроси. Он все учебники преодолел. Не помрем от стакана-то. А время пройдет.
– Заманчиво! – сказал я.
Может, правда выпить. Теперь беречься нечего – все равно резать. А болей и так много. Время действительно пройдет.
– Ну так как, Володь?
– Ладно! После ужина тогда.
На ночь в отделении оставались две сестры и нянечка. Где-то наверху дежурил врач. Не страшно. Здесь за нарушение режима отправляли домой. Дома хорошо, – ванная теплая, уютная постель, торшер, отец и брат.
Стыдно признаваться даже самому себе, но я никогда не мог понять всяких романтических бродяжеств. «Мы уехали в знойные степи» и прочее. Летом мне хочется, разумеется, пожить на свежем воздухе около соснового, допустим, бора, походить за грибами – люблю, посидеть с удочкой рыбку половить. Но все-таки ночевать я предпочитаю не под еловым кустом, а в постели, приняв предварительно ванну. С некоторым недоумением гляжу я на вокзальные толпы людей с рюкзаками. Почему они стоят в кружке и одинаково поют? Почему они делятся поровну – мужчины и женщины? Зачем шум? Великие бродяги склонялись к одиночеству, их манило некое духовное слияние с природой. Это еще отдаленно я понимаю. По Фенимору Куперу. «Чей-то взгляд ревнивый и влюбленный на себе усталом вспоминать». Это тоже понятно. Человек устал от суеты и непривычной цивилизации и ушел на полянку отдохнуть. Ближе к предкам.
Помню, давним летом мы с другом Моховым в виде эксперимента махнули в первую попавшуюся наиглухую деревню где-то под Уралом. И прожили там две недели.
По утрам мы ходили в лес с ружьем и однажды убили не то ворону, не то воробья. А больше палили по спичечным коробкам. С тем и вернулись довольные в Москву.
Иное дело – память. В памяти моей часто встает нестерпимое видение поля и реки, знойного полдня, и необыкновенная прежняя первобытная глухая тоска сжимает грудь. Ну ее к дьяволу. Не надо спекулировать на памяти, не надо стремиться к возвращению в сны. Удовольствие сомнительное. Мы расстались с плугом, город – наша колыбель. И лучше поставить на этом точку. Успокойся, смертный, и не требуй правды той, что не нужна тебе…
В палате все спали. Кислярский бормотал во сне. Дмитрий Савельевич тяжело всхрапывал. Неужели у него рак? Тогда, значит, он умирает. С компотом в руках. Возле его опущенной к полу руки валялись очки с золотой дужкой. Когда-то он бил басмачей, а сегодня боится уколов. История умирает на наших глазах. Последние из могикан. Легкой смерти тебе, товарищ.
Пятая койка пустовала.
4Мы пристроились в столовой в углу. Свет не горел, мы еле видели наши руки, зато никто сюда не совался. Петр вскрыл банку с грибами и разлил водку. Он пил причмокивая, одной рукой поглаживая больной бок. Выпил и яростно захрустел рыжиками.
– Прошла? – спросил я.
– Никуда не делась! Пей, Володь!
Водку я пил последний раз два года назад на свадьбе у Мохова.
– Пей, чего ты! – повторил Петр.
Я выпил.
– Теплая, сволочь, – сказал Петр. – Надо было ее в холодильнике подержать!
– С грибком терпимо, – сказал я.
Поели грибков.
– Зря ты так на Кислярского, – заметил я. – Он, конечно, трепач и зануда, но веселый старик. Чувство юмора у него есть.
– Не люблю, – сказал Петр, – убил бы гада. Заяц поганый. Продаст за гривенник и еще лекцию потом прочтет тебе. Мол, он меня по необходимости продал, другого выхода не было. А на гривенник купит себе творогу.
– Почему творогу?
– Он один творог жрет. Все остальное для него вредно. Так он в учебнике Певзнера узнал…
– Да откуда ты знаешь? – удивился я.
– Знаю, – ответил Петр. – Чутье у меня. Добавим?
– А мне его жалко.
– Ну-ну!
Столовую, где мы сидели, отгораживала от общего коридора ширма. За ширмой прогуливались перед сном больные. В открытое окно тянуло свежим запахом листьев. Хорошо было сидеть в темноте за столом. Ширма тоненько поскрипывала, легкие колокольчики оглушали тишь. Тело успокоилось и воскресло. Руки наливались силой. Болезнь отошла. Так и сидеть бы здесь не шевелясь, слушая звуки больничного коридора.
– Пей! – сказал Петр.
Я выпил и почувствовал неодолимое желание говорить с Петром о смысле жизни.
– Не повезло нам с этой клиникой, – сказал я. – На воле теперь птички поют, девок навалом.
– У меня жена есть, – заметил Петр.
– А дети?
– Есть пацанка… Нинка.
– А у меня нету.
– Чего ж ты, пора уже. Хотя дело не хитрое. Успеешь. Забот с ними много: то то, то другое.
– Большая?
– В школу пошла.
Мне хотелось услышать в его голосе нежность и трепет, хотелось, чтобы он любил свою дочку, загорелся и заговорил о ней красивыми словами. Но Петр, наоборот, заметно помрачнел.
– Камень, сволочь, шевельнулся, – сказал он. – Как гвоздем.
– Давай его красным подтолкнем.
Он послушно достал вторую бутылку. Песочно захрустели на зубах грибы.
– Дмитрий Иваныч знаешь какой врач? – вдруг спросил Петр.
– Какой?
– Такой, что ему памятник надо при жизни ставить… Он – герой: людей спасает, как положено. Ты не спасешь, и я не умею. А платят им знаешь сколько, врачам?
– Сколько?
– Сто рублей, как мальчишкам-разнорабочим. Ну, Климу больше, он – доктор науки. Так сколько он прошел до своей зарплаты, сколько наработал? Знаешь?! Смерть победил мильон раз. Думаешь, просто? Он смерть, как я свою соседку, в глаза знает и побеждает. И она от него, падла, бегает по углам. Такой человек, что глядеть завидно…
– Да, – сказал я. – Ты прав!
Мы засиделись допоздна и, когда выползали в коридор, он был уже темен и пуст. Больные, напринимавшись уколов и операций, улеглись выздоравливать и думать в ночи. Петр отправился спать, а я сел в кресло неподалеку от столика сестры. Дежурила Катерина Васильевна. Она встала со своего стула.
– Ступайте спать, Берсенев! – сказала она. – Нельзя здесь ночью сидеть.
– Я же никому не мешаю, – заметил я правдиво.
Катерине Васильевне на вид лет тридцать. Но Петр сказал, что ей около пятидесяти. Тоненькая, светлая женщина, она двигалась стремительно, плавно и гибко.
– Давайте поцелуемся! – сказал я восхищенно.
– A-а, вы выпили, – мягко произнесла Катерина Васильевна. – Я вот завтра доложу врачу.
– Выпил, потому что боюсь операции, – объяснил я. – Я трус, а меня собираются резать. Разве это справедливо?
– Наверное – это так надо, – сказала Катерина Васильевна. – Жалко, такой молодой мальчик. Сколько тебе лет?
– Тридцать.
В одной из палат кто-то закричал: «Няня, тетя!» – и она метнулась туда. Минут через десять вернулась. Ее фигура в белом халатике мерцала в электрической темноте.
– Вы – как привидение! – сказал я.
– Идите спать, Берсенев. Во сне все болезни вылечиваются.
– Моя не вылечится. Давайте лучше поговорим.
– О чем нам говорить?
– О любви. О чем еще говорить в больнице?
Она оживилась.
– Мне, Берсенев, о любви говорить уже стыдно…
– Что вы, Катерина Васильевна, – умеренно горячо сказал я. – Вы самая молодая женщина. Я еще днем видел. Эти девочки-козочки вам и в подметки не годятся.
Я думал, ей будет приятно, а она сказала серьезно:
– Берегите слова, Берсенев. Хорошие слова на ветер – хуже обиды. Сегодня вы больны, а выздоровеете – берегите. Ладно?!
Ее чудесный мелодичный голос тронул мое сердце. Нелепый, шутовской, случайный разговор внезапно обрел для меня таинственный, волнующий смысл.
– Спокойной ночи, Катерина Васильевна. Только я вам правду сказал!
– Спокойной ночи, милый мальчик, – сказала она.
В палате снова закричали. Она побежала туда без оглядки…
Петр храпел, как будто его уже душили. Кислярский, по обыкновению, что-то рассказывал сам себе. Дмитрий Савельевич сладостно чмокал губами: бог сжалился над ним, и он пил во сие компот из райских яблок.
Я полежал, закинув руки за голову. До операции оставалось около семидесяти пяти часов. Мало. Как-то там мои товарищи работают. Из моего стола, наверное, устроили коллективную помойку, бросают туда окурки и проволоку.
Степан, рыжий цветок, объясняет экскурсантам (откуда взялись у нас экскурсанты?): «Здесь раньше Вовка Берсенев работал, кандидат. Но он уже умер. Доигрался. Сам себя заразил какой-то болезнью и удрал в больницу. С целью симуляции. А там – хлоп! – и помер. Но стол его нам пригодился как общественная урна».
– А какой он был? – спрашивает девушка-экскурсант, закатывая синие очи.
– Он был среднего роста, худой, – объясняет Вениамин, мой друг. – И все время пытался острить. Остряком себя считал. Мы уж помалкивали. Один зуб он потерял, когда сверлил что-то на токарном станке. Вообще, он, несмотря на явный кретинизм, имел привычку лезть не в свои дела. Пытался учить даже меня. Но бог шельму метит, помер Берсенев на операции.
Я уснул. Снилось, что по комнате плавает Катерина Васильевна, розовая и печальная. Тело ее бесплотно, не обнять. Я тянусь к нему, скользко, сыро. Плачу, сидя на углу Столешникова.