355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Афанасьев » Мелодия на два голоса [сборник] » Текст книги (страница 4)
Мелодия на два голоса [сборник]
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:21

Текст книги "Мелодия на два голоса [сборник]"


Автор книги: Анатолий Афанасьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)

9

По первому снежку прикатил гость – Вениамин Воробейченко. Воскресенье было. Костя побежал в магазин за хлебом, а Пономарев лежал на кровати и читал мифы древней Греции.

Отворилась без стука дверь, и на пороге возник светлый облик закадычного школьного друга.

«Нашел все-таки, гад», – первое, что с обидой и мгновенно подступающей тошнотой подумал Пономарев.

Вениамин смущенно огляделся, приметил лежащего, сказал с натужной веселостью:

– Что же это дверь не запираешь, старик? Чай, бандиты кругом шарят.

Пономарев сел в кровати. В трусах и майке он ощущал себя перед Воробейченко беззащитным, словно тот был врач, а он больной.

– Стучать принято! – хмуро пробормотал Пономарев.

Воробейченко опустился на стул, закурил, протянул пачку:

– Кури.

Пономарев принял сигарету.

– Спасибо.

Взглянул на Вениамина и вдруг заметил перемену в старом товарище. Это был тот Воробейченко, которого вели двое милиционеров, держа за шиворот и толкая в спину. Не было в нем ни самоуверенности, ни отваги, а только нервозность и торчащие уши. Пономарев застыл, словно загипнотизированный. В глазах Воробейченко он различил уже виденное однажды выражение зверя, преследователя. Он опять пришел за добычей, голодный, и опять к нему, Пономареву, потому, видно, что это была легкая, доступная добыча. И мудрость, и сила, которую иногда излучал Вениамин, были мудростью и жадностью зверя, предугадавшего бег жертвы. Опять Воробейченко подстерегал его за кустом бузины.

– Я тебе долг привез, за щенка! – сказал Воробейченко. – Щенок оказался дворняжкой, меня обманули…

Вот новый, простой и гениальный ход. Воробейченко благородно отсчитывал деньги. Сейчас он вернет деньги, и Пономарев у него снова на веревке, в капкане, в петле. А он деньги не возьмет.

– Почему ты преследуешь меня? – ровно спросил Пономарев. И сам ответил: – Ты завидуешь мне. Но чему завидовать?

Воробейченко вскинулся, оторопел, как игрок, предъявивший двадцать одно, при пересчете оказавшееся липой. Но тут же взял себя в руки.

– Ты бредишь, старина! – ласково и злобно сказал он. – Это ты возомнил о себе, братишка, переработал. Завидовать-то нечему. Сам говоришь.

И он захохотал открыто и радостно. Может быть, он приехал с ревизией. Пусть.

– Да, нечему, – возразил спокойно Пономарев. – Когда ты успел таким стать, Веня? В школе ты плакал из-за двоек. Может быть, тебе их слишком часто ставили?

– Каким?

Пономарев не мог сказать – каким. Он чувствовал в Воробейченко стремление самоутвердить себя. Но не путем достижения вершин, а путем подравнивания этих вершин до своего уровня. Как богатырь, стоял Воробейченко среди равнины с лопатой и подравнивал всякие неровности почвы. Он не доказывал свое превосходство, но убеждал себя в общем убогом уровне. Он был слаб. Но в нем жила страсть выравнивания.

– Мелким очень, – сказал Пономарев. Его чувства были воспалены, но мозг спокоен. Ему сейчас небывало захотелось продолжать свою прежнюю работу. Но это было неосуществимо, по крайней мере сию минуту.

– Ты мне мешаешь, – добавил он. Больше не было между ними дружбы и борьбы. Просто однажды Воробейченко помешал ему и теперь мешает. Только и всего. Как дождь мешает землекопу.

– Так у нас не получится разговор, – примирительно заметил Воробейченко. Ему-то идти, собственно, было пока некуда. Он никак не умел сравнять еле заметный торчащий бугорок. Это его бесило.

– А нам и не нужно разговаривать! – улыбнулся от успокоительной своей проницательности Пономарев. – Не все люди должны друг с другом разговаривать. Некоторые могут без разговоров разойтись. Верно? И ты катись отсюда к…

Мог Воробейченко еще раз попытать удачу, колупнуть бугорок с другого конца. Он мог сказать: «Как ты наивен, старина! Ты же все себе вообразил. То, что ты придумал между нами, – в действительности не существует и не может быть. Это же твоя фантазия, черт побери». И если бы он так сказал, Пономареву пришлось бы туго. Он привык знать, что явления неоднозначны и впечатления всегда субъективны, поэтому сбить его с толку было – раз плюнуть. Но Воробейченко ничего, не сказал. Он сделал резкое движение к Пономареву, будто хотел его укусить. Тут вернулся Костя из магазина.

Костя по воспитанности обрадовался незнакомому гостю и радостно назвал свое имя. Но в ответ услышал суровое матерное слово. Воробейченко оттолкнул его от двери и вырвался на волю, аки бес.

Пономарев, бледный, улыбнулся Костиному недоумению. Он медленно одевался, потом заспешил: одна мысль, еле ползущая и неясная погоняла его. Он натянул рубашку и выбежал следом за Воробейченко.

Он догнал Воробейченко на автобусной остановке.

– Венька, – крикнул он, хотел что-то спросить про Аночку, да увидел суматошное лицо Воробейченко, смутился, промямлил: – Венька, тебе плохо, да?

А Воробейченко сам не дурак, догадался.

– Не плохо, – сказал он глухо. – Хорошо. С Аночкой у меня ничего серьезного нет. Спим только вместе. Никаких обязательств на мне нет. Это ты хотел узнать?.. Не моргай! Ишь ты, херувим. Не всем же быть чистыми, понял.

Пономарев повернулся, как солдат, на каблуках.

Венька сзади громко, азартно захохотал. С Аночкой он спит, бездельник. Застрелить бы весельчака из Костиной берданки.

10

Костя завел нежную дружбу с девушкой Клавой Поляковой, и Пономарев стал лишним в доме. Пока еще Костя ничего не говорил, да и вряд ли при его интеллигентности мог сказать, но иногда на его одухотворенное чело набегала тень. Однажды Пономарев вернулся с работы поздно, дверь была заперта изнутри, пришлось ждать минут пять; пока растерянный Костя отопрет. В комнате сидела смущенная Клава. Получилась неловкость.

Пономарев знал, что с жильем в Р. было так же трудно, как в Москве. Многие жили (даже семейные) в общежитии барачного типа. На худой конец, Пономарев ведь мог рассчитывать на койку в этом общежитии.

И он отправился на прием к главному инженеру Вячеславу Константиновичу Бобру-Загоруйко, предвкушая откровенный разговор. Такой разговор точно состоялся.

– Вы хорошо работаете, – откровенно сомневаясь, сказал Бобр-Загоруйко. – Мы, конечно, при первом удобном случае дадим вам комнату… Но ведь, – Вячеслав Константинович поморщился, – вы, Анатолий Федорович, не приживетесь у нас. Простите меня за прямоту. Не на месте вы у нас.

Сколько раз, вспомнить жутко, с ним говорили начистоту. Может быть, он сам оставлял впечатление исключительно непрямодушного и непорядочного человека, и таким образом ему на это обстоятельство намекали.

– Я тоже буду откровенен, – внутренне смеясь, заметил Пономарев. – Вряд ли вы считаете себя психологом, Вячеслав Константинович. Но тут вы точно угадали. Я не приживаюсь… Что же мне делать? Не прижившись уже в двух местах? Искать третье место! А где гарантия, что я там приживусь?

Бобр-Загоруйко был слегка озадачен, и Пономарев добавил:

– Я стараюсь, Вячеслав Константинович.

– Хотите в общежитие?

– Хочу.

– Ладно, устроим…

Костя переезд друга воспринял по-хорошему. Не кривлялся, не бил себя в грудь, не читал лирику. Сказал:

– Твоя раскладушка… я ее даже разбирать не буду, Толь!

Пономарев переехал и обосновался жить в небольшой, давно не беленной комнате в компании со слесарем Витей Кореневым, бесшабашным юношей допризывного возраста. В первый вечер Коренев кратко обозначил свое жизненное кредо.

– Когда, если надо – попроси, и я хотя бы на всю ночь ухандакаю. К корешам!

Он намекал на женщин, которых Пономарев будет к себе водить. Пономарев многозначительно согласился.

Таяли сонные зимние дни. Пономарев никак не мог отыскать ключ к теперешнему своему существованию и переживал много обидного, доселе ему неведомого. Почему, например, Костя, простой и милый человек (этого не скроешь), охладел к нему? Почему они не стали друзьями? Почему Бобр-Загоруйко, косясь по сторонам, говорит страшные слова о том, что Пономарев, барин, здесь у них «не на месте»?

С течением времени Пономарев, оглядываясь назад, в недавнее прошлое, увидел, как он был неправ с Аночкой. Что с того, что ей приглянулся запоздало самоутверждающийся Воробейченко? Это обычный жизненный факт. Его надо было преодолеть и забыть. Жизнь длинна. Но он виноват в том, что Аночка не была готова к преодолению, она не ждала от него, мужа, поддержки, он покинул ее значительно раньше, бросил одну в квартире. А ведь Аночка не домовой, не леший – человек. Он не имел права так поступать с ней. Он сначала предал ее, а потом в критическую минуту еще потребовал отчета. А не получив ответа, окончательно бросил ее, далее не попытавшись выползти из своей личной скорлупы и оглядеть мир ее, Аночки, глазами.


Теперь в Р. Анатолий это проделал, и открывшийся пейзаж был скучен: сельский дворик, полдень, по дворику бегает поросенок (это он – Пономарев) и хрюкает о своих правах на окрестные лужи. Такая картина.

Но, в конечном счете, все эти житейские неурядицы и зигзаги не имели особой цены. Он был пуст и неинтересен, даже подозрителен для окружающих, не потому, что оставил Аночку на радость Воробейченко, а потому, что был «не на месте».

Он был проездом с людьми, живущими по сторонам дороги, так и воспринимался, как транзитный пассажир, делающий пересадку. Так и Костя его понимал, и Бобр-Загоруйко. А когда он начинал упрямо лгать, бить себя в грудь, утверждая, что приехал насовсем, это воспринималось оскорбительно, так как люди отлично видели торчащий у него из кармана обратный билет.

Что начал делать, то доделай. Пономарев всегда ощущал и понимал этот спасительный закон, которому не подчиниться – нет сил. Поднявший руку – пусть бьет. А стоять у всех на виду с дурацки поднятой рукой – смех и грех. Он должен, если потребуется, начать работу заново, но ту же самую работу, другой не надо. Он будет бить в одну точку, пока не пробьет дыру. Или сам разобьется. Только так. Прочь сомнения.

Пономарев уехал так же, как и приехал. Не прощаясь. Поросенок из сельского дворика неутомимо хрюкал в нем, и он, уже сидя в электричке, ласково кивал и подмигивал этому поросенку. «Когда же ты сдохнешь?» – нетерпеливо и с воодушевлением думал он. «Никогда!» – хрюкал поросенок…

Подходя к своему дому, Пономарев увидел сына Витеньку. Сын играл сам с собой в окружение. Он строчил по сторонам из воображаемого пулемета. Грязный, сопливый, счастливый и одинокий Витенька изредка покрикивал врагам: «А ну подходи! Трата-та-та!»

Незамеченный, Пономарев скользнул в подъезд. Он не волновался, сердце его не трепетало. Уверенно нажал он на звонок. Раздался лай Снуки.

Аночка, в домашнем халатике, в бигуди, стояла в глубине коридора.

Она видела его и улыбалась…

1971

Операция
(Повесть)

Часть первая
1

Из анкеты:

Владимир Берсенев, 30 лет, беспартийный, инженер-биолог, холост.

В житейской суете, посреди океана маленьких забот, в нелепых попытках продвинуться вверх я жил почти счастливо, пока болезнь не настигла меня. Да, я заболел тяжело. Открытие входило в мое затуманенное сознание мучительными рывками.

Я сопротивлялся, как мог, на ходу перестраивался, приспосабливался к губительной неожиданной слабости. Очень спешил в те дни, теперь уж и не помню куда: то ли что-то такое особенное изобрести, то ли отдать полную дань страстным чарам Ксении Боборыкиной, мечтательной и чувственной блондинке восемнадцати лет от роду.

Не успел, да и не мог успеть. Боль, постоянная и оттого невыносимая, победила мою жеребячью беготню.

Но я непримиримо упирался, хотя был уже неполноценным членом общества, да и Ксении Боборыкиной мало от меня доставалось радости и чувств.

Загадочные врачи твердили в один голос о необходимой операции. А я уныло и глупо повторял: а как же терапия? Антибиотики?

Так работал еще почти год. Но в моей впечатлительной душе постепенно рождалось страшное чувство ухода из мира, ласкового прощания с дорогими привычками, людьми.

Боль жила во мне теперь всегда. Она высверливала крохотные, бесценные крупицы моего мозга: реальность становилась расплывчатой, пустые места зияли во мне, как воронки от снарядов.

Опасное настроение слезливым туманом окутывало и баюкало больное тело. Тень вечности красиво застилала горизонт. Я ходил по любимому городу под руку с Ксенией Боборыкиной и ожесточенно слушал боль и вечность.

Ксения Боборыкина мяукала и щебетала. Однажды я повернулся к ней лицом и увидел ее отчетливо, пустую, взбалмошную, с толстыми ногами; и, как фараон, пошел прочь, не прощаясь, не удивляясь.

В глубине моих нервных клеток происходила поздняя – в тридцать лет – роковая переоценка всего, что я видел и чем дышал. Оказывалось, что раньше, до болезни, я часто жил скверно и серо. Тратил силы там, где не стоило шевелить пальцем, и наоборот, как животное, проходил мимо истинного содержания жизни. А смысл и радость таились в неторопливом и мудром течении дней, зим и весен. В самом процессе.

Боль воздвигла передо мной здание удивительно простых линий и конструкций из кирпичей новых желаний и иллюзий; но войти в сияющие неведомые хоромы я не умел, потому что был слаб и истеричен.

И тогда я проклял все: себя и свои ошибки и мир, – устал и окончательно смирился. Продолговатая спазма возникла в животе и сковала мое тело и держала его в холодном мраморе несколько жутких часов.

…Машина «скорой помощи» отвезла меня в больницу.

2

После двух уколов, праздничных для тела, боль забилась в щель между брюшиной и почкой. Я так предполагаю, опираясь на свои познания в медицине. Воображение подсказывало мне, что боль сидит там, как мышонок, в уютной, розовой, влажной пещере, недоуменно нюхает текущее в крови лекарство и выжидает минуты снова укусить. Ну погоди, змееныш! То ли еще будет, когда увидишь скальпель из легированной стали, острый, блестящий, не знающий сомнения и пощады. Как чудесно полоснуть железом по боли. Как хорошо…

В непросторной белой больничной палате стояло пять кроватей. Вечерние сумерки светло струились в приоткрытые окна. Пахло яблоками и мочой.

«Вот и все, – подумал я разумно. – Теперь не отвертишься, дружок».

Я перевернулся на бок и сел. Незнакомые соседи смотрели на меня с коек дружелюбно.

На кровати рядом лежал улыбающийся старик.

– А ну-ка, налейте мне водички! – попросил он. Я протянул руку и послушно налил из синего графина. Старик выпил, крякнул и бодро вскочил на ноги. Девичье его личико с белыми ресницами светилось радостью.

– Давайте знакомиться, – сказал он, – Кислярский Александр Давыдович.

– Володя Берсенев, – ответил я, принужденно улыбаясь.

– С чем пожаловали к нам?

– Черт его знает! – сказал я задумчиво.

– Это неправда, – сочувственно заметил Кислярский и глянул в сторону. – Дмитрий Савельевич, слышите, молодой человек сказал заведомую ложь. Он говорит, что не знает, с чем поступил.

Дмитрий Савельевич неодобрительно кивнул.

– Нет, что-то, конечно, предполагают, – поправился я.

– В больнице лгать нельзя, – строго сказал Кислярский. – Здесь совесть должна быть чиста. Это вам не на свадьбе. Здесь мы как перед богом. Вы читали учебник Певзнера?

– Нет!

– Еще прочтет! – мыкнул со своей кровати Дмитрий Савельевич, тоже старик, но не такой бодрый.

– Вот у меня, например, язва, – объяснил Кислярский. – А у Дмитрия Савельевича скорее всего – рак. Правильно я говорю, Дмитрий Савельевич?

– Правильно, – охотно ответил Дмитрий Савельевич.

– Понимаю, – сказал я. – Рак – это пустяки.

«Вот мои соседи, – подумал я. – Они будут наблюдать за мной, а я за ними».

Я прислушался к своей присмиренной боли. Мышонок дремал.

– Давно болит? – спросил Кислярский.

– С утра! – сказал я зло.

Я пошел звонить. По длинному розовому коридору бродили больные. В основном пожилые люди. Некоторые были не в больничных халатах, а в домашних пижамах.

Пижамники, сразу бросалось в глаза, держались особняком. Культура одежды ставила их на порядок выше халатников. И тут своя элита.

За столиком у окна сидела медсестра.

– Где здесь телефон? – спросил я у нее.

– А вы не знаете?

– Только сегодня прибыл…

Телефон нашелся этажом ниже в бетонированном полуподвале. Около аппарата стояли курильщики.

Ответила бабушка. Дома все, естественно, переполошились.

– С нами бог! – успокоил я любимую старушку и увидел, как она перекрестилась. Я тоже мысленно перекрестился. Мы с бабушкой стоим друг за другом в очереди на тот свет. Я пока первый.

Возвращаясь, затормозил около сестры.

– Какие тут по вечерам бывают развлечения? – спросил я у нее. Девушке было лет двадцать. Пора любви и ярких предчувствий. Бредущие больные глядели на меня с любопытством.

Сестра не ответила. Она была на посту.

– А морг тут большой? – спросил я. Она живо улыбнулась. – У меня странное чувство, как будто я уже там, на месте, – сказал я. Сестра засмеялась.

Я представил себя со стороны. Больной, худосочный остряк в обвисшем халате. Бедные зрители. Чего хочется убогому? А убогому многое хочется.

Почти до двадцати лет мир моего зрения не имел границ. Однажды я, помню, вышел на окраину Москвы, где-то около Горьковского шоссе. Шел, шел по Москве, петлял между домов и внезапно очутился на опушке леса. Москва кончилась. Я стоял у перил. А неподалеку, я помнил, шумела улица Горького, центр города. Москва была мала. Ее можно было легко представить сразу всю целиком. Открытие поразило меня. Привычный калейдоскоп зданий, линий трамваев, улиц не безграничен. Вот я стою на опушке и могу представить Москву целиком.

Тесно в Москве. Потом я понял, что все имеет свои границы. Понял не по учебнику, как раньше, а сердцем, нервами. Мир – мал. Люди – понятны: их взаимоотношения, смерти легко укладываются в одну плоскость. Мне стало тесно жить, вот что. Тогда я впервые и заторопился.

В палате Кислярский рассказывал, как у него приключился инфаркт. Молодой, стриженный под тифозного мужчина – сидел на моих простынях. Он кивнул мне и потеснился.

– Мне было не до леченья! – рассказывал Кислярский. – Конечно, жизнь у нас была нелегкая, но я кое-как сохранился со здоровьем. Каждый день зарядка и так далее. Крошка – это я так жену свою называю – неотлучно при мне. Все пополам… Знаете, как я с ней познакомился?

– Не знаю! – сказал тифозный угрюмо.

– Я ходил в политкружок, и она ходила. Но я все стеснялся к ней подойти. И вот однажды, представьте, встречаю ее на улице под ручку с Митей Коровиным, он в ЧК работал тогда. Я нахально здороваюсь и пристраиваюсь рядом. Коровин мой приятель был, с одной улицы… Пристраиваюсь и начинаю говорить. Я, вы знаете, читал много и остроумно мог изложить. А Коровин – был молчун. Мы ходили до поздней ночи. Я говорил не переставая: о звездах, о поэзии, стихи читал. Крошка только вопросы задавала. О Митьке мы оба словно забыли. Переговорил я его. Он ушел, мы и не заметили. Я как раз что-то читал наизусть. Коровин даже не попрощался с нами: понял, что отвергнут, и спасовал. Я Катю проводил домой. Она мне говорит: какой вы, оказывается, интересный!

И пошло. Интеллектом, так сказать, победил. С тех пор сорок пять лет, как один денек, вместе… Так ее и зову – Крошка.

Я смотрел на мокро и радостно шлепающие губы Кислярского и видел его лицо уже не так, как сначала. Его лицо было длиннее, топорнее, резче. Никогда с первого взгляда внешность не увидишь правильно.

– Пойдем покурим, земляк? – предложил сосед.

Мы спустились к телефону.

– Болтун, черт, надоел! – сказал мужчина. – Все врет. А что не врет, то и совсем мура. Тебя как звать?

– Володя.

– Петр. Шофер-таксист. Чего у тебя?

– Операция.

– Уже известно? Ну это ничего. Кто будет резать-то?

– Не знаю.

– Хорошо, если Клим, Дмитрий Иваныч.

– А кто он?

– Хирург здешний, – с каким-то тайным напряжением сказал Петр. – Главный хирург.

– Может?

– Хм! Дмитрий Иваныч, да, может. Очень даже.

– А у тебя что?

– Камни. Камни в почке.

Таксист выругался длинно и с удовольствием.

– Тоже операция?

– Наверное. А может, сами выползут. Они когда как.

Он выругался повторно, но в иной вариации. Жадно затянулся. Неожиданно я с облегчением осознал, что в этом грубоватом наезднике тоже живет продолговатая боль. Глаза его помидорно краснели. Он сразу стал мне ближе и дороже.

– Паршиво здесь лежать? – спросил я.

Петр улыбнулся кривовато, выпятив блестящий подбородок.

– Ничего. Кормят три раза. Кислярский, конечно, надоел до черта.

– Что-то ты на старика? – улыбнулся я примирительно.

Петр удивленно взметнул ресницы, поморщился.

– А сам увидишь, – сказал он. – Гнида писклявая… Ладно, айда пожрем.

Ужинали в маленьком зале. Больные подходили к окошечку раздачи, и оттуда им выдавали по тарелке каши, ложку, сахар и масло. Хлеб стоял на столах. Больные толкались в затяжной очереди.

Петр в очереди стоять не стал и мне не велел.

– А ну, калеки, отодвиньсь, – прикрикнул он, минуя старичков. – Не в ту сторону стали.

Ему никто не возразил, только один бородач, с виду еле державшийся на кривых ножках, весело зашумел.

– Петро! – заорал старикашка. – Орел наш местный, герой! Сыпь их, болезненных!

Петр и мне взял тарелку. Сухая гречневая каша лезла в горло кирпичами. Но мы ее съели и запили кипятком. Заварку Петр брать не разрешил.

– Помои! – сказал он категорично. Я бы налил себе заварки, но не хотел обидеть своего нового знакомого и опекуна. Мне предстояло жить с ним бок о бок.

Вернулся я в палату один. Таксист отправился куда-то на пятый этаж смотреть телевизор.

Кислярский читал еженедельник «За рубежом». Дмитрий Савельевич ел руками персиковый компот из литровой жестянки. Выковыривал ягоды большим пальцем.

– Познакомились? – ехидно спросил Александр Давыдович. – С Петром?!

– Да, немного.

– Это неандертальский товарищ, – холодно заметил Кислярский. – Он мечтает сделать себе каменный топор и уйти в темноту.

Я промолчал.

– Жеребец, – добавил Кислярский. – Храпит ночью ужасно. Обратите внимание, ваш современник. Время его не коснулось. Культура и книги прошли мимо. Дай ему топор, и он через два дня разучится говорить… Вы вот, я вижу, приличный, интеллигентный юноша. Объясните мне, почему это так? Где просчет?

– Вы преувеличиваете, – сказал я. – Обычный шофер с камнями в почках. Никакого просчета.

Александр Давыдович горестно прищурился.

Я уже привыкал к его белобрысому, с резкими выточками лицу. Он был теперь моложе, чем утром. В нем явно сидел домашний бесенок азарта. Равнодушия в нем не было. Это сразу бросается в глаза. Он был готов многое искоренить.

Александр Давыдович был кривым зеркалом Петра.

– Налей-ка водички! – сказал он мне. Жажда у него, что ли?

И тут вплыла в комнату высокая сестра со шприцем.

– Я не буду больше делать уколы! – сказал сразу и неожиданно тонко Дмитрий Савельевич.

– Будете! – сказала сестра озабоченно.

– Не буду! – ответил Дмитрий Савельевич, равнодушно поедая ягоды.

Сестра беспомощно оглядывалась, но не на нас – на белые стены.

– Ха-ха-ха! – произнес Кислярский. – Галочка, колите мне!

– Давайте делать укол, больной! – сказала сестра жестко.

– Не буду, – ответил Дмитрий Савельевич строго.

– Делайте мне, Галочка, – ликовал Кислярский. – Ваши прелестные ручки не могут меня испугать… Вы мне сегодня, Галочка, снились.

– И мне снились, – поддержал я родную тему.

– Как же вы не будете, – спросила сестра, – если врач велел…

– Сказал, не буду, значит, не буду, – раздраженно бросил непокорный Дмитрий Савельевич. – Они мне надоели, уколы. Вы только и знаете, что колоть. Я – не кролик! Плевал я на ваши уколы! Вы шприцы не кипятите.

Галочка растерялась от такого обвинения.

– А как же без уколов?

– А так же! Колите Кислярскому в толстый зад!

Появился Петр. Он с ходу ущипнул сестру за бок.

– Ой! – возмутилась Галочка. – Ты дурак, Петр! Идиот прямо.

И тут я неожиданно увидел себя как бы сверху.

Я все чаще вижу себя со стороны чужими злыми умными глазами. Это происходит помимо моей воли, даже вопреки ей. Раньше такое наблюдение доставляло удовольствие. Я думал, какой я умный, умею трезво оценить себя в любой ситуации, при любых обстоятельствах. Потом ощущение стало тягостным.

С каждым разом я казался себе все ничтожней, все мельче и примитивней, видел одни недостатки, ясно понимал, что даже зрительное соотношение с миром не в мою пользу. Я представлял себя в метро на эскалаторе, стою с книжкой, в сером плаще. Кругом толпа. Меня не замечают. Даже мои соседи смотрят мимо, на ступени. Изредка я вижу мелькнувшее интересное лицо, чаще женское, но тут же оно стирается в памяти. Тоска охватывает меня глубоко. С жуткой проницательностью я вижу, что мы вертимся все относительно друг друга, как бактерии под микроскопом.

Представляю себя в лесу, одного, идущего через кусты, по поляне, в траве. Моя согнутая фигура в том же сером плаще выглядит дико, неуместно, – букашка, ползущая по сочной цветущей коре дерева.

Страшно. Старался объяснить себе эти ощущения. Это психоз, убеждал я себя. Это следствие боли. Все пройдет, если пройдет боль. Если вырвать клокочущую боль и растоптать ее…

Мир прекрасен, вспоминал я. Да что там вспоминал. Ксения Боборыкина была – божество. Это про нее писали: я встретил вас, и прочее.

На время я успокаивался и сносно жил, не страдая, более того, успешно работая. Мне нет еще и тридцати, а я имею степень, занят в одной из самых перспективных областей науки. Есть талантик, есть. Иногда мне даже кажется, что солидный.

Я бы много сделал, когда бы не болезнь. Вот что тоже обидно. Такая малость, а подкосила, как серпом по ногам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю