Текст книги "Диктатор"
Автор книги: Анатолий Марченко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 47 страниц)
– Теперь мне совершенно ясно,– с явным огорчением сказал Тимофей Евлампиевич,– что мои и прежние и нынешние доводы не возымели на вас решительно никакого действия. Наверное, я не мастер убеждать. Я вижу, вы еще более утвердились в необходимости стальной, нет, вернее будет сказать, сталинской диктатуры. Вы становитесь верховным жрецом. А это значит, что мы вступаем в период еще более жестокого насилия, чем это было до сих пор. И в результате попадем в исторический тупик. Думаю, что я не ошибаюсь. Но при осуществлении насилия победа всегда достается отнюдь не лучшим представителям рода человеческого, а худшим – людям без чести, без совести, людям самовлюбленным, жестоким, властолюбивым. Они никогда не поставят интересы народа выше своих эгоистичных интересов.
Они приблизились к скамье, стоящей под огромным развесистым дубом, листву которого уже тогда не пощадила осень.
– Присядем,– предложил Сталин.– Отчего бы нам не поговорить о простых житейских вещах? Как вы жили в эти годы? Прибавилось ли у вас материалов о товарище Сталине?
– Спасибо за внимание, Иосиф Виссарионович,– улыбнулся Тимофей Евлампиевич.– Вы о моей жизни все знаете. У вас такой всевидящий и всеслышащий Генрих Ягода. Ну и фамилийка, нарочно не придумаешь! Я бы его непременно переименовал. В крайнем случае придумал бы ему псевдоним. А то о нем уже частушки в народе сочиняют.
– Частушки? – оживился Сталин.– Частушки я люблю, это же истинное народное творчество. Мне их Буденный иногда горланит. И какие же у вас частушки?
– А вот такие:
Ах ты, Ягодка-Ягода,
Посадил мильон народа.
А как станешь поспевать,
Пересадишь еще пять.
Едва Тимофей Евлампиевич закончил частушку, как Сталин громко, раскатисто, от души расхохотался. Тимофею Евлампиевичу даже показалось, что от его хохота вздрогнула скамья, на которой они сидели.
– Великолепная частушка,– сквозь хохот проговорил Сталин.– Правильно сказал поэт Маяковский, что народ – это языкотворец. Обязательно познакомлю с этой частушкой товарища Ягоду. И спрошу – как это работают его доблестные опричники, если до сих пор не зафиксировали этот образец фольклора? Или этот хитрец просто утаил частушку от меня? – Он помолчал, а потом с нескрываемым любопытством спросил: – А нет ли чего в этом неистощимом фольклоре, скажем, о товарище Сталине?
– Вы плохо думаете о своем народе, Иосиф Виссарионович,– тут же отозвался Тимофей Евлампиевич,– О вас уже немало насочиняли.
В желтоватых глазах Сталина сверкнули тигриные искорки.
– Охотно послушаю.
И Тимофей Евлампиевич почти пропел частушку, с которой его совсем недавно познакомил Сохатый:
Добрый вечер, дядя Сталин,
Очень груб ты, нелоялен.
Ленинское завещанье
Держишь в боковом кармане.
Сталин кисловато улыбнулся.
– Не думаю, что это лучший образец фольклора,– отметил он.– И на версту несет занюханной интеллигентщиной. Разве простой мужик употребит такое слово, как «нелоялен»? Небось какой-нибудь Мандельштам накорябал. Уж вы мне давайте истинно народное. Что там еще имеется в вашем досье?
– Еще? – переспросил Тимофей Евлампиевич,– Да их много, Иосиф Виссарионович. Устанете слушать.
– Ничего,– сказал Сталин,– Валяйте, я человек выносливый.
И Тимофей Евлампиевич постарался выполнить его желание:
Когда Ленин умирал,
Сталину наказывал:
Много хлеба не давай,
Мяса не показывай.
– Думаю, что достаточно,– остановил ретивого Тимофея Евлампиевича Сталин,– Не то мне придется вас определить в русский народный ансамбль. Однако уверен, что такие злые частушки народ не воспримет. Он даст им совершенно определенное название – злостный вражеский поклеп на советскую власть, на социализм. Не надо петь с чужого голоса, товарищ Грач.
– Но вы же сами просили,– попытался оправдаться Тимофей Евлампиевич.
– Уже сам факт, что вы собираете вредоносные измышления наших классовых врагов, придавших им форму так называемых частушек, говорит о вашей нездоровой тенденциозности. Разве не поют в народе бодрые, жизнерадостные частушки, прославляющие новую жизнь?
– Конечно, поют,– согласился Тимофей Евлампиевич,– но такие вы и без меня можете услышать. Хотя бы по радио. А тех, что я вам пропел, даже Ягода вам не пропоет.
– Ягода у меня свое получит, он у меня под эти частушки плясать будет,– ухватился за эту тему Сталин,– Ничего не знает о том, что творится вокруг. Только и шныряет, подлец, на дачу Горького, чтобы его сноху соблазнять. И как ее не стошнит от такого омерзительного любовника?
Тимофей Евлампиевич счел неудобным вступать в обсуждение столь деликатной темы.
– А вы, товарищ Грач, так и не рассказали мне, как жили эти годы. Как поживает ваша семья. Правда, Мехлис говорил мне о вашем сыне. Он делает успехи в партийной журналистике. А что может быть приятнее отцу, как не успехи сына? Вот мне с сыновьями определенно не повезло. Один, старший, женился на какой-то авантюристке, а младший – явный шалопай, ничего путного из него не выйдет. Что касается вашей снохи, то она слишком сложная натура. Красавица, каких поискать, но мировоззрение крайне шаткое.
Сталин изучающе взглянул на Тимофея Евлампиевича: не задели ли за живое его слова. Но Тимофей Евлампиевич был непроницаем.
– Вернемся к вопросу о диктатуре.– Сталин вновь заговорил сурово и решительно.– Вы ополчаетесь на нее совершенно напрасно.
– Потому что это будет диктатура одной партии,– тотчас же отозвался Тимофей Евлампиевич,– А такая диктатура неизбежно кончится диктатурой одного человека. И кажется, это уже произошло. Осталась лишь одна надежда – на съезд.
Сталин усмехнулся, и глаза его недобро сверкнули.
– Неужели товарищ Грач уверен, что повторение чужих слов (а это, как известно, всегда именовалось цитатничеством) возвышает его как мыслящего человека? Вы почти слово в слово процитировали незабвенного Георгия Валентиновича.
– Не отрекаюсь,– подтвердил Тимофей Евлампиевич, подумав про себя, что Сталин едва ли не дословно сыпал цитатами из Ницше, причем всего каких-то полчаса назад.– В данном случае Плеханов прав на все сто процентов. Он как в воду глядел.
– Странная манера, товарищ Грач, измерять истину в процентах. Это же вам не уголь или зерно. А чем вам не подходит диктатура одного человека? Вам же должно быть хорошо известно, что русский мужик – царист от рождения. Что он скорее предпочтет одного умного диктатора сотням безмозглых болтунов, играющих в демократию, как девчонки куклами. И неужели товарищ Грач не понимает, что нет ничего страшнее, чем Россия, в которой царят безвластие и развал? Хорошо еще, что вы не ссылаетесь на Иудушку Троцкого. Он обвинял самого Ленина, заявляя, что тот создает партию, которую со временем заменит Центральный Комитет, а этот Центральный Комитет заменит какой-нибудь диктатор. Трудно понять, кто из них попугай: Троцкий или Плеханов? Тут они очень трогательно сплелись друг с другом.
Тимофей Евлампиевич не ожидал от Сталина открытого прославления диктатуры и с удивлением смотрел на него.
– Пусть товарищ Грач переубедит товарища Сталина, возможно, при таком повороте дискуссии товарищ Сталин согласится с позицией, которую товарищ Грач отстаивает столь героически. Насколько я понимаю, вы – рьяный приверженец многопартийности и не отдаете себе отчета в том, что партии и партийки способны разорвать общество в клочья, как стая бешеных собак.
Тимофей Евлампиевич не мог не отдать должное Сталину: в его рассуждениях была своя логика, которой непросто было противостоять. И все же он все с той же безоглядной смелостью принялся защищать демократию.
– Иосиф Виссарионович,– мягко, но настойчиво заговорил он,– демократическое общество далеко от совершенства. Но человечество пока не придумало ничего лучшего. А диктатуру оно, это человечество, уже не раз испытало на своей шкуре. Вам не снятся по ночам нынешние и завтрашние кровавые жертвы?
– Без жертв светлого будущего не построить. Конечно, революция – не лучший способ разрушения старого мира и возведения на его обломках нового. Но другого способа не существует в природе. Кто согласится добровольно отдать власть?
– Революция – это всенародное безумие,– настойчиво произнес Тимофей Евлампиевич.– Никаким светлым будущим не оправдать горе и муки народа. Диктатор вынужден будет всех посадить на цепь, превратив граждан в рабов. Интеллигенция будет смотреть диктатору в рот и сочинять в честь его хвалебные гимны. Общество превратится в стадо, послушное плетке. И каждый новый диктатор будет лепить из народа нечто уродливое, лишенное разума и чести. Такой режим быстро остановится в своем развитии и рухнет под грудой собственных обломков, как это уже не раз происходило в истории.
– Вам, товарищ Грач, явно не терпится попасть под иго иноземных захватчиков? Учтите, они будут гораздо круче товарища Сталина.
– Демократию народ будет защищать более осознанно и более отважно, чем тоталитаризм,– уверенно сказал Тимофей Евлампиевич.– Это истина, не требующая особых доказательств.
– Сомневаюсь,– злясь на самого себя за то, что все еще продолжает убеждать этого несговорчивого собеседника, сказал Сталин.– Поживем, увидим. Но учтите, если разразится война (а она, несомненно, может быть, даже очень скоро разразится, ибо социализм не уживется на одной планете с капитализмом) – наш народ пойдет в бой с именем Сталина на устах.
– Возможно, но ими будет руководить один только страх. Общество будет стараться угадывать только ваши желания.
– Не мои желания, а желания нашей партии,– поправил Сталин.– А это, согласитесь, разные вещи. Партия может сделать и то, что будет идти вразрез с личными желаниями товарища Сталина.
– В чем я очень и очень сомневаюсь,– горячо возразил Тимофей Евлампиевич.– Диктатура партии – это и есть диктатура Сталина.
– Зачем же так прямолинейно толковать сложные вопросы теории? Не надо ставить знак равенства там, где он сие вовсе не означает. Что касается диктатуры партии, то это объективная необходимость. Даже такой выдающийся путаник в вопросах теории, как товарищ Бухарин, и тот заявил: «Чтобы поддержать диктатуру пролетариата, надо поддержать диктатуру партии». А как вы прикажете обойтись без такой диктатуры в мелкобуржуазной стране? Широта славянской натуры товарища Бухарина странно сочетается с узостью стратегического предвидения. Мы построим социализм вопреки теоретическим построениям товарища Бухарина!
Когда Тимофей Евлампиевич размышлял о задуманном Сталиным эксперименте построить социализм в одной стране, он не только мысленно, но и вслух любил повторять толстовскую фразу: «Почему вы думаете, что люди, которые составят новое правительство, люди, которые будут заведовать фабриками, землею… не найдут средств точно так же, как и теперь, захватить львиную долю, оставив людям темным, смирным только самое необходимое… Извратить же человеческое устройство всегда найдутся тысячи способов у людей, руководствующихся только заботой о своем личном благосостоянии».
Тимофей Евлампиевич был убежден, что народ никогда не примет душой насилия и будет исполнять то, что ему навязывают силой, только повинуясь чувству страха. Теперь, когда усилиями большевиков в народе, по крайней мере в его значительной массе, разрушена или подорвана вера в Бога, он вынужден будет создавать земного кумира, земного идола, чтобы восполнить образовавшуюся нравственную пустоту. И такого кумира сейчас ему не нужно выдумывать, его уже объявили народу, и не проходит минуты, чтобы в уши миллионов людей не врывалось его имя – Сталин! И Сталину не потребуется совершать никаких переворотов, переворот, нужный ему, уже произошел…
Сейчас все это молниеносно прокрутилось в голове Тимофея Евлампиевича, он порывался все это изложить Сталину; но тот уже пригласил его перекусить.
– Мы опять так и не смогли переубедить друг друга,– как бы с сожалением сказал Сталин.– Но ничего, я не теряю надежды. Жизнь сама откроет вам глаза. Вот проведем очередной съезд, многое у нас изменится.
– И все же, Иосиф Виссарионович,– еще более расхрабрился Тимофей Евлампиевич,– если бы вы разрешили мне поехать в Рим, знаете, что бы я сделал прежде всего?
– Это любопытно,– заинтересовался Сталин.
– Первое, что бы я сделал,– это возложил венок к статуе Брута.
Сталин вперил в него немигающий взгляд.
– Так вот вы какой философ…– протяжно сказал он, словно сделал открытие,– Лавры тираноубийцы не дают вам покоя. Может, хотите повторить его подвиг? Так я вот он – перед вами.
Тимофей Евлампиевич не думал, что Сталин так серьезно воспримет его слова, и понял, что зашел слишком далеко.
– Иосиф Виссарионович, вы же еще не Цезарь. А главное, я никогда не смогу быть ни властителем, ни его убийцей. И вообще, я против всяких убийств. Есть Божий суд.
Они надолго замолкли. Тимофей Евлампиевич заметил, что Сталин пьет сейчас значительно больше, чем во время их первой встречи.
– А вы даже и не спросили, как я жил в эти годы,– с нескрываемой обидой сказал Сталин.– Скажете, об этом можно судить по газетам? И очень ошибетесь. Газеты рисуют вам не живого Сталина, а вождя.
Глаза его неожиданно повлажнели, и Тимофею Евлампиевичу даже почудилось, что по его щеке сползла слеза.
– А между тем не далее как в прошлом году я потерял любимую жену,– растроганно проговорил Сталин,– Она безвременно ушла из жизни. Теперь я совсем один. Дети не в счет.
– Я понимаю,– тихо произнес Тимофей Евлампиевич.– И разделяю вашу скорбь. Это тяжелая утрата. Я тоже потерял жену, правда, уже давно. Думал, что жизнь кончена. И даже хотел покончить с собой.
– Я хотел застрелиться,– будто очнувшись, глухо проговорил Сталин.– Но не смог. Не потому, что струсил. Уже готов был нажать на спуск револьвера, но меня остановила внезапная мысль: что будет с Россией? А если у руля власти станет человек, который загубит дело социализма?
Тимофей Евлампиевич приметил, что речь Сталина, когда он заговорил о личном, была совсем другой, он не строил ее в форме вопросов и ответов, как это бывало, когда говорил о политике, и даже фразы были у него при этом проще, мягче и человечнее.
– А теперь еще злые языки распускают злонамеренные слухи, будто я сам убил ее,– без возмущения, но с истовой горечью в голосе сказал Сталин.
– О великих людях всегда сочиняют мифы – Тимофей Евлампиевич словно бы стремился успокоить Сталина – Не вы первый, не вы последний.
– Спасибо и на этом,– сказал Сталин, вставая, и заметно покачнулся,– Все завидуют мне. И вы завидуете! – почти крикнул он,– Особенно когда я стою на трибуне Мавзолея и меня славят, славят и славят. И в то же время, я знаю, ругают и клянут, как когда-то Петра Великого.
– Кстати, между Петром и вами, Иосиф Виссарионович, есть огромное сходство. Петр Великий так же, как и вы, лихорадочно строил верфи и фабрики, создавал сильную армию и завоевывал все новые и новые территории, стремясь вырваться из болота отсталости и стать вровень с развитыми странами Запада.
– А мы станем не вровень,– поправил его Сталин.– Мы их догоним и перегоним! Во что бы то ни стало! И представьте себе, я бы назвал Петра Великого первым российским большевиком. Вы удивлены? Не надо удивляться бесспорным фактам, товарищ Грач,– Он помолчал и внимательно посмотрел на Тимофея Евлампиевича.– Да, чуть не забыл. Я хочу попросить вас, чтобы на следующую встречу вы приехали с абсолютно трезвой головой. А то из вас так и рвутся эмоции. Политика должна быть трезвой.
Глава третья
Лариса очень не любила, когда Андрей уезжал в командировки. Даже его кратковременные – обычно не более двух недель – отъезды приводили ее в смятение, вызывали неосознанную тревогу и острую боль одиночества. И хотя в этот раз срочная командировка Андрея в Хабаровск по заданию редакции не была для Ларисы особой неожиданностью, она провожала его на вокзале с такой же тоской и грустью, с какой люди прощаются друг с другом навсегда.
Проводив Андрея, она, как это бывало и прежде, уединилась, избегала встреч со знакомыми, словно сама стремилась превратить эту временную разлуку в пытку для себя. Ларисе казалось, что Андрей непременно почувствует ее тоску и одиночество, даже отделенный сейчас от нее фантастически огромным расстоянием.
На работе было легче, там она отвлекалась от грустных мыслей, но дома не находила себе места.
Через несколько дней после отъезда Андрея зазвонил телефон. «Может, это Андрей?» Лариса поспешно сняла трубку. И сразу же узнала голос Тухачевского. «Господи,– Лариса затряслась всем телом, словно ей угрожала страшная опасность,– это же он звонит, видимо зная, что Андрея нет дома».
Почуяв недоброе, Лариса напряглась, готовясь противостоять настойчивым домогательствам командарма, вероятно уверовавшего в то, что она, как это бывает с любой, даже самой неприступной, крепостью, в конце концов сдастся на милость победителя. Угаснувший уже было стыд, который долго не оставлял ее в покое после памятной новогодней ночи, усиливавшийся чувством вины перед Андреем за свой легкомысленный поступок, вновь ожил в ней, побуждая к сопротивлению.
– Лариса Степановна, приглашаю вас в театр, на премьеру,– почему-то весело, будто наперед зная, что она не откажется, сказал Тухачевский.
Кажется, он знал, чем можно поколебать неуступчивую Ларису. Каждое посещение театра воспринималось ею как счастливый подарок судьбы. Она была истинной театралкой, не из тех, доходящих до экзальтации поклонниц театра, жизнь которых превращается в фанатичную погоню за полюбившимися им актерами и которые оценивают спектакли не меркой собственных чувств и мыслей, а теми эмоциями, которые кипят в разгоряченных головах околотеатральной публики. Она любила театр «в себе». Обычно она заранее не спрашивала у Андрея, на какой спектакль и в какой театр они идут. Это вызывало у него удивление, и он часто повторял, что впервые видит женщину, начисто лишенную столь свойственного женскому характеру любопытства. Лариса загадочно улыбалась, говоря, что нужно хотя бы одной женщине быть оригинальной и не подражать себе подобным.
– Хочется неожиданной радости,– как бы оправдываясь, добавляла она.– Маленькой тайны, в которой сокрыто счастье.
Сейчас, слушая Тухачевского, она не знала, как ей поступить. Если бы с ней был Андрей и они поехали бы в театр все вместе! Ей тут же захотелось спросить, будет ли в театре Нина Евгеньевна, но она сдержалась. Кажется, это подразумевалось само собой.
– Честное слово, не пожалеете,– продолжал настаивать Тухачевский.
– А в какой театр? – не столько из любопытства, сколько из намерения потянуть время, прежде чем решиться на какой-то ответ, спросила Лариса.
– А вот это маленькая военная тайна,– загадочно произнес Тухачевский, пытаясь заинтриговать Ларису.– Итак,– не давая ей опомниться, решительно добавил он,– я посылаю за вами машину. Уговорите, пожалуйста, и вашего ревнивого мужа.
– Муж сейчас очень далеко,– сердито сказала Лариса, злясь на Тухачевского за то, что тот конечно же знает об отсутствии Андрея, но притворяется таким вот беззастенчивым образом.
– В самом деле? – Голос Тухачевского прозвучал почти искренне.– В таком случае мы отправимся в театр вдвоем.
И Лариса вдруг решилась. «Что же тут такого предосудительного? – пытаясь оправдать свое согласие, спросила она себя,– Это же поездка в театр, а не на загородную дачу».
Когда Лариса вышла из подъезда, машина уже ожидала ее.
– Товарищ командарм ждет вас в Доме правительства,– произнес всего лишь одну фразу шофер.
Было еще светло, небо сияло в предзакатных лучах солнца, и Лариса засмотрелась на золотые купола Кремля, на его, будто возникшие из сказки, дворцы, на тихую, прижавшуюся едва ли не к самым кремлевским стенам Москву-реку.
Как она и предполагала, с Тухачевским не было жены. И встретил он Ларису не у своего подъезда, а на улице, возле дома.
– А где же Нина Евгеньевна? – тут же поинтересовалась Лариса.
– Нина Евгеньевна наслаждается отдыхом в Кисловодске,– беспечным тоном отозвался он.– И не далее как через неделю я тоже отправлюсь туда же. Так что мы с вами долго не увидимся. Вот мне и пришла в голову блестящая мысль пригласить вас в театр.
Когда машина свернула в сторону Арбата, Лариса радостно воскликнула:
– В театр Вахтангова!
– Счастлив, что угадал ваше желание,– просиял Тухачевский.
– Это мой любимый театр! Оттуда никогда не уходишь разочарованным.
– А взгляните-ка, Лариса Степановна, мимо какого дома мы едем,– Тухачевский показал рукой на огромный дом, занимавший едва ли не целый квартал,– Отсюда двадцать лет назад с сияющим лицом вышел вновь испеченный подпоручик Тухачевский.
– Жаль, что я не была свидетелем этого триумфа! – откликнулась Лариса.
– Подумать только! Двадцать лет! Или уже больше? «И каждый миг уносит частицу бытия…»
Он умолк, но тут же добавил суховато, будто читая справку:
– Бывший дом графа Апраксина. Наша «Александровка». А мы жили тогда в Филипповском переулке. По субботам юнкера Тухачевского отпускали домой. Начальник училища генерал-лейтенант Геништа слыл добряком. Этакий на вид разночинец. Мы даже прозвали его «социал-демократ», хотя он был либералом до мозга костей. Кстати, бороду носил не под монарха, как многие наши командиры, а как разночинец.
Когда машина мягко, почти неощутимо затормозила у освещенного подъезда театра, Тухачевский первым вышел из нее и протянул руку Ларисе, но она, слегка отстранив его, выбралась из машины сама. У входа опередила его и сама купила афишку.
– Афиногенов? «Далекое»? – вскинув брови, недовольно проговорила она.– Мы с мужем не так давно смотрели его «Страх». И были не в восторге.
– Афиногенов – конечно, не Бернард Шоу,– с едва заметной иронией произнес Тухачевский.– Зато его пьесы о современниках.
В ложе стоял полумрак, было по-домашнему уютно и почему-то пахло жасмином. Лариса удобно устроилась в кресле и, зажмурив глаза, загадала открыть их в тот момент, когда раздвинется занавес. Так трепетно ждут только чуда.
И она угадала этот желанный миг. Не столько потому, что внизу, в партере, стали смолкать, тонуть в тишине голоса зрителей, а скорее потому, что этот миг всецело совпадал с тем предчувствием, которым сейчас жила ее душа.
Она открыла глаза. Декорации на сцене изображали железнодорожный разъезд и одинокий вагон на рельсах. Вокруг неприступно, как бы взяв этот крохотный, Богом забытый разъезд в плен, недвижимо застыла тайга.
– Милая Лариса Степановна,– негромко, словно раскрывая ей тайну, произнес Тухачевский,– я покажу вам спектакль, в котором главный герой – комкор.
– А я мечтала о «Принцессе Турандот»,– в пику ему сказала Лариса.
– Теперь терпите, пути к отступлению отрезаны,– повелительно сказал он.
Спектакль начался. Главный герой пьесы командир корпуса Малько неизлечимо болен, ему остается жить считанные месяцы. Врачи скрывают от него болезнь. Комкор едет с Дальнего Востока в Москву в отдельном вагоне. В пути случается поломка, и вагон застревает на крохотном разъезде Далекое. Семь тысяч километров от Москвы. Глухомань.
Но здесь, в глубине России, тоже жизнь. Начальник станции Корюшка и его семья. Телеграфист Томилин. Стрелочник Макаров. У них свои дела и свои заботы. План перевозок. Мысли о будущем. «На всякий случай» они изучают японский язык – им хорошо известны повадки самураев. Кто-то конструирует радиоприемник, чтобы слушать Москву. И выходит, что нет незаметных разъездов, нет маленьких людей и маленьких дел.
Сутки стоит поезд, и все это время умирающий комкор Малько жадно общается с людьми, живущими на разъезде. Истово хочет понять их мысли, чаяния, цели. Он вразумляет, пытаясь вывести на истинный путь, Лаврентия Болшева. Демобилизованный красноармеец, а ныне путевой обходчик, Лаврентий читает книги «про классовую борьбу», о подвигах героев и даже о Цицероне, жаждет чего-то необычного, томится буднями и помышляет о бегстве в Москву.
Лариса сразу узнала, что философия драмы – в яростной схватке комкора Малько с бывшим дьяконом Власом Тонких, который томится страхом смерти. Можно быть обреченным на смерть и продолжать жить во всю силу и можно быть обреченным на жизнь и потерять право называться человеком.
Лариса была потрясена этой едва ли не банальной мыслью и потому молчала до конца спектакля. Что-то происходило на сцене такое, что обжигало сердце, хотя часто на первый план выходила холодная патетика. Казалось, что автор, обнажив живое человеческое чувство, тотчас же спохватывался, и со сцены начинали звучать газетные лозунги.
– Простите меня, милая Лариса Степановна,– наклонившись к ней, когда стихли аплодисменты, произнес Тухачевский,– но я был бы счастлив, если бы вы согласились сейчас поехать со мной на дачу. Это недалеко. Вы бывали в Серебряном бору?
Лариса вздрогнула. Что-то властное притягивало ее к Тухачевскому, и, в сущности, она понимала, что именно: и его обаяние, и его мужская сила, которую интуитивно чувствует женщина, и та ненавязчивая интеллигентность, которая проступает и в его взгляде, и в движениях, и в словах. Лариса боролась сама с собой: ей и хотелось броситься в этот омут, и в то же время она боялась сделать этот отчаянный, непредсказуемый по своим последствиям шаг, способный опрокинуть всю ее устоявшуюся жизнь, отнять все хорошее, что у нее было с Андреем, а может, и вовсе разрушить их счастье. Она вспомнила, что уже не раз говорила Андрею одни и те же слова, звучавшие как клятва: «Я не предательница». И сейчас эта фраза остановила ее.
– Я никогда не была в Серебряном бору,– как-то отрешенно сказала она.– И никогда там не буду.
Он долго всматривался в ее лицо.
– Я очень сожалею – Он сказал это таким тоном, что ей стало жалко его, как бывает жалко несправедливо обиженного ребенка.– Счастливые звезды не светят мне в жизни.
Лариса слабо улыбнулась, и ее улыбка была жалкой и виноватой. Она уже было хотела изменить свое решение, но ее опередил Тухачевский.
– Впрочем,– все так же горько сказал он,– может, это и к лучшему.
– Да, да,– торопливо поддержала его Лариса,– это же к лучшему, к лучшему. Не надо брать на себя грех…
Он поцеловал ее в щеку, едва прикоснувшись губами, и в этот миг Лариса поняла, что если бы она не опасалась возмездия, то пошла бы за ним всюду, куда бы он ее ни повел…
На обратном пути Лариса молчала почти всю дорогу.
– Жалеете, что связались со мной,– задумчиво сказал Тухачевский.– Простите, если я был слишком навязчив. И если все обратить в шутку, это мое второе поражение после Варшавы.
Шутка не получилась: голос у него был грустный, почти обреченный.
– И вы меня простите.– Ларисе стало по-человечески жалко его.– Просто я не могу поступить иначе.
– Я понимаю вас. И потому еще больше буду дорожить хотя бы дружбой с вами. А вообще-то последние годы меня преследуют неудачи. И ненависть сильных мира сего.– Он говорил тихо, видимо, чтобы не слышал шофер.– Не подумайте, что жалуюсь. Просто вы должны это знать,– Он помолчал,– Спасибо вам за этот вечер.
В Лялином переулке было совершенно пустынно. Желтая неприкаянная луна тоскливо смотрела с небес.
Тухачевский взял Ларису под локоть и бережно повел к подъезду. И тут Лариса остановилась в оцепенении: у самых дверей стоял ее Андрей.
Очень долго никто из них троих не мог произнести ни слова.
– Ты уже вернулся? – безжизненными губами произнесла Лариса.
– Жаль, я не могу вызвать вас на дуэль, товарищ командарм,– игнорируя ее вопрос, с яростью в голосе сказал Андрей.
– Андрей Тимофеевич,– слегка склонил голову Тухачевский,– если можете, поверьте: наши отношения с Ларисой Степановной самые чистые и дружеские. И в том, что я осмелился пригласить ее в театр, вина только моя.
– Не надо объяснять,– все столь же враждебно сказал Андрей,– Буду рад, если это наша последняя встреча.
– Простите меня, если я задел вашу честь,– искренне сказал Тухачевский и сел в машину.