Текст книги "Диктатор"
Автор книги: Анатолий Марченко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 47 страниц)
– Но вы-де, кажется, как раз и отвечаете за перевооружение армии? – Больше всего на свете Гамарник любил противоречить собеседникам и вызывать огонь на себя.
– Если бы это зависело только от меня,– парировал Тухачевский.– Вы же, Ян Борисович, не хуже меня знаете, от кого это зависит. Все мои докладные записки о необходимости ускоренного формирования механизированных корпусов остаются без внимания и даже отвергаются. А народу внушается шапкозакидательская мысль, что Красная Армия всех сильней.
– Что касается Политуправления, то мы вас неизменно поддерживаем,– сказал Гамарник.
– Увы, все решает Хозяин с подачи Ворошилова. И стоит мне сунуться к Сталину через голову наркома, как мне тут же устраивают настоящую головомойку.
– Полководцам не к лицу пасовать! – наставительно возвестил Гамарник.
Тухачевский вздохнул:
– Пожалуй, только один раз наверху молниеносно среагировали на мое предложение,– Припомнив это, Тухачевский оживился.– После посещения в Германии авиационных и танковых заводов я написал докладную Ворошилову, в которой предлагал закупить там наиболее перспективные типы танков и самолетов. Ворошилов тут же передал докладную Сталину с нейтральной резолюцией, вроде того, что «докладываю на ваше решение». Но Сталин начертал: «Согласен. Представьте смету расходов». И представьте, решение вопроса заняло меньше недели, Ворошилов так торопил меня со сметой, что я еле управился. Думаю, если бы нарком написал на докладной, что поддерживает мое предложение, Хозяин швырнул бы сей документ в корзину для мусора.
Нина Евгеньевна, прислушавшись к их разговору, обеспокоенно посмотрела вокруг, словно боялась, что их кто-то подслушивает.
– Великие полководцы,– решительно вмешалась она,– вы, кажется, забыли, что здесь не заседание военного совета. И, кажется, совсем потеряли голову. По мне, так лучше слушать фривольные анекдоты Гая Дмитриевича.
Гай расцвел от похвалы.
– Рад стараться! – тут же отозвался он.– Как-то ехал Сталин на юг. В одном селе решил выйти из машины, размяться, пообщаться с народом. На дороге стоит седобородый дед. Он сразу же узнал наших руководителей. «Так то ж сам Сталин! – заорал он.– Гляди-кось, и сам Молотов! И… твою мать, сам Буденный!» Так Сталин и сейчас как увидит своего легендарного конника, так и говорит: «Здравствуй, твою мать, Буденный!»
– Это называется, вы прислушались к моему предостережению,– ахнула Нина Евгеньевна.
– Вас понял, Ниночка Евгеньевна! – поспешил исправиться Гай,– Звонит Розочка Сарочке. «Сарочка, все говорят, что вы обладаете даром увлекать мужчин?» – «Даром? – изумленно переспрашивает Сарочка.– Даром – никогда!»
Анекдот был скабрезный, но женщины расхохотались.
– Ах, проказник, ну и проказник! – Нина Евгеньевна смеялась дольше всех.– Продолжайте в том же духе! Впрочем, не пора ли нам потанцевать?
Она встала из-за стола и направилась к патефону. Мелодия модного фокстрота всех подняла на ноги. Остался сидеть в своем кресле лишь Гамарник.
Тухачевский подошел к Ларисе.
– Разрешите пригласить на танец вашу супругу,– почтительно обратился он к Андрею.
– Пожалуйста,– миролюбиво согласился Андрей, хотя внутренне противился тому, чтобы Лариса танцевала с командармом.
Лариса с первых же тактов фокстрота ощутила, что Тухачевский – превосходный танцор. Он вел ее легко, красиво и изящно и столь стремительно, что ветерок повеял по холлу. Он смотрел на нее в упор, и Лариса подивилась тому, что выдерживает этот его пристальный взгляд, который говорил ей гораздо больше, чем могли бы сказать его слова. Тухачевский словно бы загипнотизировал ее, и на нее внезапно нашло затмение; все другие люди, которых она знала и без которых она не представляла себе жизни, вдруг исчезли, и с ней сейчас остался только этот красавец командарм, которому она пророчила великое будущее и который, как оказалось, обладал не только даром полководца, но и даром обольщения женщин, повелевая им сдаться на милость победителя…
И Ларисе вдруг захотелось говорить стихами. Она, таинственно глядя на Тухачевского, негромко, почти шепотом, проговорила пушкинские строки из его «Полководца»:
…Но в сей толпе суровой
Один меня влечет всех больше. С думой новой
Всегда остановлюсь пред ним – и не свожу
С него своих очей…
– Это обо мне? – вкрадчиво спросил Тухачевский.
Вместо ответа Лариса многообещающе сверкнула глазами.
Тухачевский, не отпуская ее от себя, огляделся. Андрей о чем-то горячо спорил с Гамарником, размахивая от возбуждения руками. Гай рассказывал очередной анекдот:
– Поехали Сталин с Радеком в Сибирь. Радек без конца балагурит, сыплет анекдотами, острит. У Сталина даже голова разболелась, пытается его остановить, да разве Радека остановишь? Утром Радек просыпается, на столе записка: «Остри один. И. Сталин». Глядь в окно, а его вагон посреди тайги отцепленный стоит! – И Гай первым расхохотался.
Нина Евгеньевна сидела в холле и говорила по телефону с дочерью Светланой. Та, видимо, чтобы не мешать взрослым, уехала с бабушкой Маврой Петровной на дачу и отмечала праздник со своими сверстниками.
«Сейчас она будет долго говорить со Светкой, а потом еще дольше с моей мамой»,– отметил про себя Тухачевский, увлекая Ларису в ритме танца к дверям своего кабинета. Не успела она опомниться, как очутилась на диване. Здесь, в кабинете, было темно, и все, что их окружало – книжные шкафы, скрипки на стене, большой письменный стол, лишь угадывалось, благодаря полоске света, проникавшей сюда из гостиной.
Тухачевский сел рядом с ней на диван и, понимая, что поступает очень опрометчиво и даже рискованно, уединившись с Ларисой в кабинете, все же не мог сдержать свой бешеный порыв и жарко поцеловал ее.
– Восхитительная! – на миг оторвавшись от губ, задыхаясь, прошептал Тухачевский.– Люблю! Люблю! – повторял и повторял он как одержимый.
– Мы сошли с ума,– даже не пытаясь отстранить его, бессвязно говорила Лариса.– Сейчас сюда войдут… Не надо… Не надо…
Но Тухачевский снова зажал ей рот своими поцелуями.
«Кажется, я подлец, самый настоящий подлец,– звенело в его голове.– У себя дома, при жене… При гостях… Подлец, подлец…»
И все же не мог сладить с собой.
Неожиданно в кабинете, как луч прожектора, вспыхнул свет. На пороге возник Андрей. Он туповато смотрел на них, вмиг отпрянувших друг от друга, не понимая, что происходит. Устав от анекдотов Гая и от мрачных прогнозов Гамарника, он принялся бесцельно бродить по комнатам и случайно зашел в кабинет.
– Ларочка, я тебя ищу, а ты, оказывается, спряталась… Я тоже… хочу играть… в…– Он никак не мог вспомнить название игры,– Хочу играть в… прятки!
– Нет, мы не играем в прятки,– обнимая его за плечи, сказал Тухачевский.– Дело в том, что Ларисе Степановне стало плохо. Виновато во всем шампанское… Она плакала, и я дал ей валерьянки.
И он вынул из кармана какой-то пузырек. Андрей с трудом разжал слипавшиеся веки, взял пузырек и понюхал.
– Точно, валерьянка…– забормотал он смущенно и тут же, крепко обняв Ларису, притянул ее к себе.– А как ты… как ты… сейчас себя… чув… чув… чувствуешь? – с трудом выговорил он неподдающееся слово.
– Не волнуйся, уже лучше,– пролепетала Лариса, мысленно обзывая себя великой грешницей и радуясь, что все, кажется, обошлось.
«А может, он притворяется? – мелькнула у нее мысль,– Неужели догадался? В следующий раз не будет усиленно подливать мне шампанское…»
В гостиной властвовало танго. Нина Евгеньевна все еще говорила по телефону с Марфой Петровной. Гамарник дремал в кресле, опустив бородатое лицо на подлокотник.
– Михаил Николаевич,– попросила Лариса,– сыграйте нам на скрипке!
– С удовольствием, но в другой раз,– почему-то смущенно сказал он.– Сейчас, поверьте, не могу.
– Почему? Ну почему? – настаивала Лариса.
– Если хотите правду – пальцы дрожат. И вы знаете, в чем причина.
Лариса погрозила ему.
Вечер закончился вполне пристойно. Гости долго прощались с хозяевами.
– Моя машина в вашем распоряжении,– сказал Андрею Тухачевский.
– Люблю ездить в машинах будущих маршалов! – задиристо произнес Андрей вместо того, чтобы поблагодарить командарма.
– Думаю, что еще не раз поездите,– заверил его Тухачевский, озорно взглянув на Ларису,– До новых встреч. Считайте наш дом своим.
– Да, да, конечно,– поспешно добавила и Нина Евгеньевна.– Всегда будем рады…
…Среди ночи Андрей неожиданно проснулся. Включил ночник, взглянул на часы. Стрелки показывали около трех часов ночи. Лариса шумно дышала во сне. «Все ясно, основательно перебрал,– подумал Андрей.– Когда переберешь, всегда просыпаешься в три, как ненормальный». И перед ним вдруг с потрясающей отчетливостью, будто это происходило прямо сейчас, на его глазах, возникла картина, увиденная им там, в кабинете командарма. «Какая валерьянка, что за чушь! – Его точно ударило током, и он почти совсем протрезвел, хотя страшно болела голова.– Да они же там целовались! А может, не только целовались?»
И он, схватив Ларису за голые плечи, стал с бешенством трясти ее.
– Что случилось? Что ты? – Она никак не могла проснуться.
– Случилось нечто непоправимое,– медленно, но внятно, ледяным тоном произнес Андрей, словно судья, читающий приговор.– Ты целовалась с ним, с этим красавчиком. И, наверное, успела отдаться ему, этому будущему маршалу! Я убью и тебя, и твоего новоявленного Бонапарта!
– Ты спятил,– непререкаемо сказала Лариса, тоном своим пытаясь отвести от себя его подозрения.– Не надо так напиваться…– Она мысленно обозвала себя стервой.– Тебе просто померещилось!
– Нет, не померещилось! – рявкнул Андрей.
– Ну и что же, если бы даже и целовались? – Лариса почувствовала, что придирки Андрея придают ей нахальства,– В компании и не такое бывает. И ты бы целовался, кто тебе не давал?
– Бесстыжая тварь…– обреченно промямлил Андрей, холодея от своих обжигающих ненавистью слов.
– Спасибо,– с вызовом отозвалась Лариса.– Не переживай, утром этой твари здесь больше не будет.
Лариса села на кровати, совершенно обнаженная: она любила спать голой, презирая всякие ночнушки. Андрей с ошалелой жадностью смотрел на нее.
«Да, она тварь, но какая изумительная тварь! – кипело в его душе.– И как ты посмел обидеть ее, негодяй! Да она создана для того, чтобы отдаваться мужчинам! И если ты ее будешь так обижать, ты потеряешь ее навсегда!»
И он, горя любовью и ненавистью, смешавшимися воедино, накинулся на нее, опрокинул на подушку и принялся истязать сумасшедшими ласками.
– Все равно ты – моя, только моя! – почти кричал он.– Никому тебя не отдам! Пусть он будет хоть тысячу раз маршал! А ты – тысячу раз проституткой!
Лариса пыталась отбиться от него, ее все еще душила обида, но постепенно она сдалась, испытывая наслаждение от его ласк.
– А я и сама никуда от тебя не уйду,– со всей искренностью, на которую была способна, сказала Лариса,– Дурачок ты мой ревнивый…
Андрей почувствовал, что у него вырастают крылья… Все исчезло, все превратилось в прах – и глупая, как он теперь думал, ревность, и глупые разговоры, и глупые обиды. На земле были только он и она – Андрей и его Лариса.
А Лариса очень некстати подумала о том, что Тухачевский теперь не остановится на одних поцелуях, что этот полководец любит одерживать победы, и ей стало очень жалко Андрея…
Глава вторая
Возвратившись из очередного отпуска в Москву, Сталин первым делом поднял на ноги всех членов Политбюро, заметно расслабившихся в отсутствие Хозяина: пришло время решительно взяться за подготовку к XVII съезду партии. Особым чутьем изощренного политика Сталин чувствовал, что крутые меры, которые он применяет к партийным кадрам, и особенно к оппозиции, вызывают ответную реакцию скрытого противодействия и что в партии, как и в обществе, вызревают, обретая все большую силу и влияние, недовольство не только политикой, но и теми методами, которые он применяет в политической борьбе. Он понимал, что замыслы о единовластии, которые он постоянно вынашивал, прикрываясь разговорами о демократии и даже коллективном руководстве, его как открытые, так и скрытые противники уже основательно «раскусили» и теперь ждут удобного случая, чтобы избавиться от его железной воли, пока он еще не набрал полную силу. Очередной съезд партии как раз и мог казаться для них самым удобным поводом. Славословя с трибуны своего вождя, его недруги могли осуществить задуманное, использовав для этого самый надежный и, главное, самый безопасный для них момент тайного голосования при выборах руководящих органов партии.
Сподвижники Сталина, получив его указания, принялись за дело: писались и рассылались грозные директивы партийным организациям республик, краев и областей; самолетами и поездами мчались в командировки аппаратчики со Старой площади, чтобы как следует «накачать» нужными идеями местных работников; раскалялись докрасна кремлевские телефоны.
Сам же Хозяин, довольный тем, что сумел зарядить неукротимой энергией своих вассалов, подчинить их усилия единой цели, решил на некоторое время уединиться на даче, чтобы в спокойной обстановке сосредоточиться, обдумать тезисы отчетного доклада и линию своего поведения на съезде.
Сталин опять вспомнил о Тимофее Евлампиевиче Граче и ощутил острую потребность снова встретиться с ним для откровенной беседы, схожей, однако, с поединком. Как ни странно и даже ни противоестественно, Тимофей Евлампиевич понравился ему. Размышляя о первой встрече с ним, о том впечатлении, которое он на него произвел, как и о содержании их беседы, Сталин и сам не мог поверить в то, что, будучи совершенно непримиримым к любому несогласию со своими идеями и взглядами и тем более к любому противоречащему его собственным воззрениям мнению, он с какой-то даже от самого себя утаиваемой радостью терпеливо выслушивал суждения строптивого «старорузского Цицерона». Сталин пытался понять и объяснить самому себе причину такой спокойной, а порой даже равнодушной реакции на словесные выпады своего собеседника.
Иногда Сталин объяснял это тем, что, уставая от потока восхвалений, которые все равно не способны были утолить его ненасытную жажду славы, и зная, что эти восхваления чаще всего лицемерны и преследуют четко выраженный корыстный интерес, он испытывал потребность услышать совершенно иное, противоположное мнение и уяснить, насколько оно распространено в обществе.
Сталин хорошо понимал: этот своеобразный Пимен и схимник лично ему абсолютно не опасен, ибо провозглашает свои бредовые и не столь уж безвредные идеи не с трибун митингов или съездов, не со страниц печати, не у микрофонов Всесоюзного радио, как это делали Троцкий, Зиновьев, Каменев или Бухарин, а в доверительных тайных беседах с глазу на глаз, то есть выпускает пар в никуда. Сталин был уверен, что из таких людей, как Тимофей Евлампиевич, никогда и ни при каких, даже самых благоприятных, обстоятельствах не вырастет ни политический трибун, ни деятель, способный увлечь за собой массы. Принимая во внимание все эти и другие доводы, Сталин уверил себя в том, что Тимофей Евлампиевич ему просто необходим и как судья, и как своеобразный оселок, и как собеседник, не умеющий и не желающий кривить душой, и даже как пророк. Он же выполнял для него и роль священника, перед которым можно было излить душу, признаться даже в своем грехопадении, будучи уверенным, что тайна исповеди будет строго соблюдена.
Что касается Тимофея Евлампиевича, то он уже посчитал, что слова Сталина, сказанные им при прощании на даче о том, что они еще увидятся, и пожелание, суть которого состояла в том, чтобы товарищ Грач не пропадал надолго, были не более чем дежурными фразами, которые обычно и полагается говорить в таких обстоятельствах. Но, видимо, он еще недостаточно изучил характер вождя, иначе бы он знал, что Сталин слов на ветер не бросает, и что в каждом его слове содержится или то, что уже решено и потому не нуждается в сокрытии, или же тщательно упрятанный подтекст, смысл которого настолько многосложен, что каждый может понимать его по-своему. И потому новое приглашение Сталина приехать к нему на дачу явилось для Тимофея Евлампиевича почти такой же неожиданностью, как это было и в первый раз.
В тот день, когда за ним приехала машина и появились уже знакомые ему сопровождающие, Тимофей Евлампиевич был в прекрасном расположении духа и оживленно беседовал с навестившими его Рябинкиным и Сохатым. Школьный учитель истории Рябинкин, как обычно, устремлял свою беспокойную, мятущуюся душу в далекое прошлое, стараясь доказать, что абсолютная свобода личности от государства есть самая сущая бессмыслица. Сохатый же требовал таких условий в обществе, при которых душа была бы раскрепощена, раскована и никто не был бы заинтересован подслушивать чужие мысли и опрометью мчаться, чтобы рассказать о них кому следует, стремясь сделать на этом если не головокружительную карьеру, то хотя бы получить (пусть и незначительный) приработок к своей основной зарплате.
– Грозные цари взнуздали, измучили Русь, но это им можно простить, ибо они поставили прочный заслон на пути ее развала, не дали расползтись по безбрежным просторам,– говорил Рябинкин, задумчиво глядя куда-то поверх голов своих собеседников, будто там, в неведомой мгле, ему и виделись эти самые русские самодержцы, пленяющие его своей мудростью.– Взгляните на Московский Кремль! Это же орел, низвергнувшийся с небес прямо в сердце многострадальной России! Если бы не Кремль, у нас с вами была бы не великая держава, а океан удельных княжеств, готовых перегрызть друг другу глотки.
– Это вы так ратуете за грозных царей потому, что еще не испытали счастья побывать на Соловках,– возражал ему кряжистый, будто сработанный из мореного дуба, Сохатый.– А мой родной брат уже пребывает в сих проклятых Богом местах и по ночам воет на луну. Они довели его до сумасшествия, ваши любимые самодержцы. А что он им сделал? Стрелял в Сталина? Подложил динамит под Спасскую башню? Просто он был настолько простодушным глупцом, что имел неосторожность при свидетелях сказать, что Сталин – деспот. И утверждал, что при всяком социальном взрыве полетят миллионы голов.
– А вы не боитесь произносить столь крамольные речи при свидетелях? – в пику Сохатому осведомился Рябинкин. В его вопросе содержалась немалая толика яда.
Сохатый уставился на него тяжелым, угрюмым взглядом, но отчего-то побагровел.
– Надеюсь, что среди нас нет и не может быть стукачей,– назидательно произнес он.
– Друзья, я призываю вас лояльно относиться друг к другу,– попытался «разнять» их Тимофей Евлампиевич.– В сущности, мы мыслим одинаково.
– Увы! – мрачно воскликнул еще более насупившийся Сохатый.– Разве вы не чувствуете разницу в нашем мировосприятии?
– Так это же и прекрасно, коли есть разница! – со всею возможною убедительностью проводил свою линию Тимофей Евлампиевич.– Единомыслие – страшное зло. Оно превратит общество в болото, а людей – в роботов.
– Извини, Тимофей Евлампиевич, но тебе пора записываться в священники,– почему-то обиделся Сохатый.– Я, как врач, утверждаю, что натура человека закладывается еще в утробе матери. Есть человек – тип хищного зверя. И есть человек – тип домашнего животного. И если придерживаться этого заключения, то Сталин, на которого ты, Варфоломей Рябинкин, возлагаешь столько надежд, несомненно, относится к первому типу.
– Я не боготворю Сталина,– сказал Рябинкин, поражаясь смелости Сохатого.– Но он мне импонирует как государственный муж, способный удержать Россию от развала. И в этом отношении он прямой продолжатель того, что свершили Иван Калита, Петр Первый, Иван Грозный…
– Сравнил хрен с пальцем,– буркнул Сохатый, видимо не находя доводов опровергнуть то, что утверждал Рябинкин.
– У вас, Прохор Кузьмич, удивительная способность перелопачивать чужие мысли и выдавать их за свои,– как можно мягче, даже с улыбкой, сказал, повернувшись к Сохатому, Тимофей Евлампиевич.– Вы, кажется, изрядно начитались Ницше.
– Плевал я на вашего Ницше! – взорвался Сохатый.– Это у вас круглые сутки свободны, так вы и можете позволить себе читать всяческую галиматью хоть до одурения. А я – ветеринар, еще не проснусь, а у меня под окнами уже корова мычит. Или собака скулит. Лечиться пожаловали. Я не книжный червь, я практик. Истинный же практик должен с презрением смотреть на книжных червей, полагающих, что всемирная история есть дело духа.
– Прохор Кузьмич, у вас же все равно ничего не выйдет! – азартно воскликнул Тимофей Евлампиевич.– Меня никто не способен вывести из себя. Напрасная затея! Давайте лучше опрокинем еще по рюмашке!
– Такой книжник мне по душе,– одобрительно загудел Сохатый.– Давно бы мог додуматься.
Так случилось, что как раз в это время за Тимофеем Евлампиевичем прибыли посланцы Сталина. Сохатый поперхнулся и поспешно убрал недопитую рюмку. У него был такой вид, будто это именно его приехали забирать, чтобы тут же препроводить вслед за братом в знаменитые Соловки. Рябинкин изумленно, но без испуга смотрел не мигая на вошедших.
– Придется слегка потревожить вашу веселую компанию,– почти с искренним сожалением сказал один из посланцев.– Товарищ Грач, мы за вами. Прискорбно, конечно, что вы не совсем трезвы. Это могут не одобрить.
– Не огорчайтесь,– поспешно заверил их Тимофей Евлампиевич.– Это всего лишь третья рюмка. Я трезв как стеклышко. Вот если бы вы приехали на часок позже… Хотите коньячку?
– Благодарю, но мы очень спешим,– отклонил приглашение посланец.
Тимофей Евлампиевич попрощался с друзьями.
– Думаю, что я сегодня вернусь,– заверил он их.– А если нет, не забудьте запереть дом и отдайте ключ соседке. Продолжайте вашу интересную беседу. Только не пускайте в ход кулаки.
…Перед встречей с Тимофеем Евлампиевичем Сталин неспешно прогуливался по березовой аллее. Он только что прочитал новые статьи Троцкого, опубликованные в зарубежной прессе. Главным героем этих статей был, естественно, именно он, Сталин. С каждым разом нападки Троцкого на него становились все более озлобленными и агрессивными, и потому Сталин сейчас был в самом неблагоприятном расположении духа.
Вне всякой связи с предыдущими мыслями Сталин припомнил библейское изречение, суть которого состояла в том, что время неподвижно, это движемся мы, наивно полагая, что летит время. И поймал себя на мысли, которую всегда тщательно прятал от всех: то, что он, будучи юношей, попал в духовную семинарию, не выветрится из него никогда. Это Ильич был воинствующим атеистом, вот Бог и прибрал его так рано. Ему бы еще жить да жить! Уйти в мир иной в пятьдесят четыре года – не рановато ли? Нет, нельзя противопоставлять себя Богу, это грозит смертельной опасностью!
Между тем машина, в которой везли Тимофея Евлампиевича Грача, уже приближалась к сталинской даче. День был солнечный, по-осеннему нежаркий. Природа уже вовсю «поработала» над лесами, рощами и полями, перекрасив их в свой любимый золотисто-багряный цвет. Воздух был чист и прозрачен, Тимофей Евлампиевич жадно вдыхал его через открытое окошко машины, будто дышал так вольготно и раскованно в последний раз. Что из того, что Сталин отпустил его с миром после первого визита? Диктаторы непредсказуемы, трудно, просто невозможно предугадать, что им взбредет в голову в следующую минуту. Самый безопасный диктатор – это мертвый диктатор, в промежутке же между рождением и смертью, который как раз и получил название «жизнь», от них можно ожидать что угодно – от милости до изничтожения.
Уже то, что в этот раз Сталин встретил Тимофея Евлампиевича крайне неприветливо, более того, чуть ли не враждебно, словно бы тот нагрянул к нему на дачу без всякого приглашения, повинуясь лишь собственному сумасбродству, навело его гостя на весьма невеселые предчувствия. Это уже был совсем другой Сталин, в котором исчезли неведомо куда мягкие тона как в самом его облике, так и в голосе. Сейчас он был как крепко стиснутая пружина, готовая внезапно распрямиться со всей возможной остервенелостью. «Кажется, играм приходит конец»,– с тоской подумал Тимофей Евлампиевич.
С тем же мрачным, отчужденным видом Сталин пожал руку Тимофею Евлампиевичу и спросил прямо в упор, не скрывая злости, как спрашивают человека на следствии, когда он упорно не желает давать нужные следствию показания:
– Скажите, при каком режиме был казнен Сократ?
– В период наибольшей свободы Афин,– не понимая, почему Сталина так заинтересовал этот вопрос, ответил Тимофей Евлампиевич,– Его заставили принять яд цикуты. Болотная травка семейства зонтичных, не более того,– почти весело добавил Тимофей Евлампиевич.
– Сейчас не обязательно распространяться о том, что известно каждому школьнику,– оборвал его Сталин,– А какой режим прославлял Платон, величайший философ Греции? – еще более грозно спросил он.
– Этот ученик Сократа прославлял правителя-мудреца, был сторонником тоталитарного государства,– как на экзамене ответил Тимофей Евлампиевич, уже без всяких легкомысленных присовокуплений.
– Вас, как я погляжу, на мякине не проведешь,– с некоторой долей огорчения заметил Сталин.– Так вот, в связи с этим я хочу задать вам еще один вопрос: что же вы, величайший философ Старой Рузы, так воинственно настроены против диктатуры? Или за время, прошедшее после первой нашей встречи, ваши взгляды кардинально изменились? – И, не ожидая ответа, заключил: – Впрочем, судя по всему, это маловероятно.
– Вы правы, Иосиф Виссарионович,– в предчувствии горячей дискуссии почти радостно подтвердил Тимофей Евлампиевич.– Более того, прошедшие годы еще сильнее убедили меня в том, что диктатура – это страшная угроза человечеству. Ну с какой стати миллионы людей обязаны подчиняться воле лишь одного человека? Кто его на это уполномочил? И почему именно этого человека? Он что, представитель Бога на земле? Ничего более дьявольского еще не придумано. Достаточно одного примера. Скажем, если государство, как это и происходит ныне, следит за каждым печатным и даже устным словом, значит, мысль человека закована в кандалы. А если закована мысль, закована и сама жизнь. Она превращается в железную клетку.
– Спасибо за откровенность,– едва ли не вежливо произнес Сталин,– Но есть ли в мире такой рычаг, кроме диктатуры, с помощью которого можно добиться единства народа?
– Иосиф Виссарионович, если вы хотите принудить народ к единству,– интонацией он налег на слово «принудить»,– то действительно, другого рычага, кроме диктатуры, не существует. Но ведь нормальное развитие общества предполагает, что народ должен сам осознать необходимость единства как надежного способа выживания и процветания.
– Поистине, убегая от разума, человек ищет опору в мифе,– позволил себе усмехнуться Сталин. Впрочем, усмешка была кривой и даже ехидной.– Иными словами, уверовав в высоту, он падает в пропасть. Неужели вам до сих пор непонятно, что воля к власти у диктаторов – созидающая?
– Выходит, у всех, кто против диктатуры,– разрушающая?
– Вы очень догадливы. Человек, миссией которого является созидание, обязан быть твердым и непоколебимым. Сердце такого человека не должно знать сострадания. Он не имеет права стыдиться своей жестокости, если она применяется во имя высокой цели. И пока сила и право на стороне диктатора – ему нечего бояться возмездия. Ваша влюбленность в демократию, товарищ Грач, либо странное заблуждение, либо просто следствие некоторой умственной неполноценности. Демократия не способна на созидание. Она выращивает и плодит в несметном количестве отъявленных болтунов и праздных мечтателей, особенно демагогов, лишенных воли к действию. Игра в демократию – опасная игра с огнем!
– Иосиф Виссарионович, то, что вы решили построить, напоминает азиатские деспотические режимы в сочетании с почти феодальными структурами, с пороками капитализма, сделавшего своим божеством тотальную индустриализацию и урбанизацию. И разве вы не видите поразительной схожести вашего социализма с рабовладельческим строем, который обладал безграничными возможностями миллионов лишенных человеческих прав рабов на огромные стройки? А не напоминает ли вам ваш социализм империализм Древнего Рима с его любовью к военным авантюрам?
– Сплошная эклектика,– поморщился Сталин.– Смешали Божий дар с яичницей. Выходит, то, что мы осуществляем в одной шестой части мира (а вы конечно же знаете, что наше государство превосходит не только империю Александра Македонского, но и Древний Рим, и даже Британскую империю),– выходит, это и азиатский деспотизм, и феодализм, и капитализм, и рабовладельческое общество, и даже империализм? Не смешите меня, товарищ Грач. То, что мы осуществляем,– это построение совершенно нового строя, какого еще не знала история человечества.
– А как же быть со свободой, равенством и братством? – изумленно спросил Тимофей Евлампиевич.– Кажется, революция совершалась во имя того, чтобы эти святые понятия восторжествовали на практике, а не остались просто надписями на транспарантах?
– Это великие слова,– убежденно сказал Сталин.– Но они имеют цену лишь в период самой революции – как знамена, как символы, воспламеняющие энергию народа.
– Иосиф Виссарионович, за то время, что мы с вами не виделись, вас уже успели превратить в бога. Ваших портретов и бюстов становится все больше и больше. Теперь вам ничего не стоит испепелить своих противников. Но еще Цицерон утверждал, что высшая добродетель, делающая человека «богоравным», состоит в победах не над врагами, а над самим собой. Властитель, настаивал он, обязан побеждать свой гнев, направленный на противника.
Сталина больно ужалили эти слова Тимофея Евлампиевича. Прекрасно понимая мудрость этого изречения, он еще в юности убедился в том, что не только не способен обуздывать клокочущую в его душе ярость, но испытывает острое чувство наслаждения от того, что эта ярость не затухает в нем никогда – даже если он пытается скрыть ее то ли приветливым словом, то ли таящей в себе непостижимую загадку улыбкой, то ли проявлением милосердия. И он не считал это ни ущербным, ни порочным, более того, в душе гордился этой чертой характера и был непоколебимо убежден, что без этого качества он не смог бы прокладывать себе путь к единоличной, самодержавной власти.
В самом деле, только лишь раскаленным пламенем ненависти ему удалось сбросить с едва ли не верхней ступеньки лестницы, ведущей на вершину власти, одержимого манией величия и уверовавшего в свою историческую предназначенность Троцкого. Ну и что же, что Цицерон? Вредный пустомеля, наловчившийся давать такие же вредные советы, которые он сам, доведись ему быть диктатором, не только не стал бы выполнять, но высмеял бы их от души, а потом и вовсе забыл бы об их существовании.
– Оставим в покое вашего Цицерона,– отмахнулся Сталин.