Текст книги "Юго-запад"
Автор книги: Анатолий Кузьмичев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
– Ясно. —Авдошин повернулся к Рафаэлю: – Передай командирам отделений и догоняй.
Ход сообщения обрывался у железнодорожной насыпи. Здесь все было разворочено снарядами. Спотыкаясь и скользя, Авдошин цеплялся во тьме за обломки каких-то досок и спутанную проволоку, один раз ударился коленкой о торчавший из земли рельс. Рафаэль, сопя, молча пробирался за командиром взвода.
Вышли к развалинам железнодорожной станции Аба-Шаркерестур. На фоне смутно светлевших стен маленького разбитого вокзальчика чернели обгорелые деревья. Их сухие обугленные ветки похрустывали и постукивали на ветру, как кости.
– А у нас был уже один Ласточкин, – сказал Авдошин, когда вышли на обочину шоссе южнее станции. – Ласточкин Ваня, мой тезка. Только он не поэт был, а так – парень, солдат. Улыбочкой мы его в роте звали.
Рафаэль слушал почтительно, как подобает слушать старшего по знанию, но все-таки спросил:
– Улыбочкой? Разрешите узнать почему?
– Улыбался он красиво. Погиб парень. С приказанием на мотоцикле поехал и погиб. Под Киш-Веленце дело было. В январе. Обстановочка сложилась не лучше теперешней. И погиб наш Улыбочка... Зато от окружения целый артдив спас. В батальон оттуда специальная бумага пришла. Улыбочку к награде представили. Понятно, гвардия, какой у нас народ?
– Понятно, товарищ гвардии сержант! Мне рассказывали, когда направляли. А потом капитан Краснов беседу с нами проводил. Часть наша прославленная, гвардейская. Еще с этой, как ее?..
– С Ельни, – сказал Авдошин.
– Совершенно верно – с Ельни!
– Помню, помню... Там меня первый раз ранило.
Авдошин смолк, отдавшись воспоминаниям о давно прошедших днях своей фронтовой молодости, и Рафаэль, словно почувствовав это, не задавал больше никаких вопросов.
– Авдошин? – окликнули с противоположной обочины шоссе.
– Я!
Из придорожного кювета поднялся младший сержант Быков, ставший теперь командиром первого отделения вместо Отара Гелашвили. Из-за его спины виднелся торчащий вверх футляр скрипки.
– Все благополучно, товарищ гвардии сержант! – доложил Быков. – Старший лейтенант Лазарев приказал передать: как прибудете, явиться к нему.
– Где он?
– Дальше. Около канала.
В этой стороне, куда показал рукой Быков, чернел на горизонте Шаркерестур. Там все еще, как и на станции, рвались снаряды. Кое-где розовели небольшие, неяркие зарева – подожженные артиллерийским огнем здания, по-видимому, уже догорали.
– Ясно. Сколько тут на трофейных? – Авдошин сдвинул рукав шинели, взглянул на часы. – Не светятся, черт бы их побрал!
– Сейчас, наверно, часов шесть. Здесь большая разница с Москвой, рассветает позже, – сказал Быков.
Авдошин весьма туманно представлял себе и эту разницу во времени, и вызывающие ее причины, но ответ его был полон достоинства:
– Точно, точно! Как я этого не учел! А скрипочку, значит, носишь?
– Пока ношу.
– Береги! – голос Авдошина звучал очень серьезно. – Береги, пригодится... Значит, так: я пойду доложу, а ты давай потихоньку подтягивай туда взвод. Выбрались мы из этого пекла вроде благополучно.
Узнав, что батальон выводится из боя, Никандров обрадовался. И не потому, что ему самому не придется больше ездить в этот «аба-шаркерестурский ад», а потому, что из этого «ада» выходили его «ребята».
Старшина хорошо представлял себе, чем может обрадовать вернувшихся с передовой солдат, сделать им приятное, и всю ночь, пока батальон сдавал оборону, он, мобилизовав себе на помощь несколько местных жителей – женщин и мальчишек-подростков, оборудовал батальонную баню. Помпохоз Рябов, поздно вернувшийся из бригадных тылов, улыбнулся в ответ на доклад старшины о бане, потом по-приятельски спросил:
– Ты когда-нибудь спишь, Степан Афанасьич? По-моему, я уже года два не видал, как ты спишь.
Никандров, внимательно наблюдая, как при свете ламп-гильз конопатят стены сарая его помощники и помощницы, ухмыльнулся в свои огненные усы:
– Да вроде, товарищ гвардии старший лейтенант, и я года два не видел, как вы спите.
Рано утром, солнце ещё не поднялось, помпохоз батальона опять поехал в тылы, теперь за летним обмундированием. По пути заглянул в баню и снова увидел там Никандрова.
Усталый, но еще бодрящийся, старшина откозырял и, узнав, куда едет Рябов, попросил его раздобыть на складе хоть сотню пар нового белья. Весь свой старшинский запас
Никандров уже постирал, но опасался, что его не хватит. Помпохоз обещал разбиться, но белье достать. Успокоенный и довольный, Никандров пошел, как он говорил, «к себе в хату». Часок-другой подремать.
Он проснулся от чьего-то очень знакомого голоса, который не сразу спросонья смог вспомнить. Над ним, загораживая почти все окно, синевшее ярким, полным солнца утренним светом, стоял какой-то человек в шинели, в сдвинутой набекрень ушанке, стоял и тихонько, счастливо посмеивался.
– Степа! Землячок! Налей из неприкосновенного! Не позорь высокого звания гвардии старшины!..
Никандров подскочил на кровати, чуть не рухнувшей от этого его движения, торопливо разгладил усы и сграбастал Авдошина своими богатырской силы ручищами.
– Ах ты! Ну здорово! Здорово, Ваня!..
– Привет! Отпусти, сломаешь!..
– Верно, верно, сломать можно. Это пустяки – сломать. – Никандров был явно растроган. Он сел на кровать, взъерошил руками лохматые волосы, опять разгладил усы. – Д-да... А тебе, Ванюша, спасибо. Что жив остался, значит, спасибо! А то... Как бы я на Варвару твою посмотрел, если б мне вернуться довелось...
Они долго разговаривали, вспоминали свою далекую Ивановку, перескакивали с одного на другое. Потом Авдошин сказал:
– Ты, Степа, Отара Гелашвили знал? Первым отделением у меня во взводе командовал. Такой видный парень. С усами.
– Припоминаю.
– Погиб. Утром вчера погиб. Под немецкий танк с гранатами кинулся. А тут ему письмо пришло. Сейчас мне писарь отдал.
– Из дому? – спросил старшина.
– От мамаши. Может, написать ей? Иль не стоит? Писаря в бригаде извещение выпишут. Они народ быстрый.
– По-моему, надо написать, – взглянул на него Никандров. – Все ей легче будет, что товарищи сына добром поминают.
– Тогда придется Рафаэля попросить.
– Кого?
– Рафаэля. Это у меня во взводе солдат такой есть. Стишки и песенки складывает... Он хорошо составит, с душой.
Перед вечером старшина, Авдошин и Быков пошли в баню. Весь батальон вымылся еще до обеда, и теперь здесь было тихо и просторно.
Печку топил маленький, чернявый старик-мадьяр, еще вчера добровольно вызвавшийся помогать Никандрову. Худой и жилистый, в облепивших тонкие ноги мокрых подштанниках, он метался от печки к котлу, улыбался и, поглядывая на моющихся русских солдат, повторял на все лады только два слова:
– Харашо баня! Баня харашо!
Присев на минуту отдохнуть, распаренный, красный, со слипшимися волосами, Авдошин сладко потянулся, так, что захрустели суставы рук и ног, и, ни к кому не обращаясь, сказал:
– Вот это, я понимаю, забота о человеке! После такой бани автоматчики не заведутся. Лучше всякого мыла «К». Одно только наш гвардии старшина не предусмотрел: сейчас бы граммчиков по сто, чтоб никакая хворь не прицепилась. По суворовскому завету. – Он повернулся к Никандрову, который разбавлял в тазу воду. – Как, Степа, не предвидится такое доброе дело?
– Поживем, увидим, – ответил старшина.
В «предбанник», смежную половину сарая, дверь в которую была распахнута настежь, кто-то вошел и остановился, не видимый в клубах пара.
– Гвардии сержант Авдошин! Вы здесь?
Это был Рафаэль.
– Здесь!
– Хмы! – ухмыльнулся Рафаэль. – Теперь вижу. Вы прямо как господь бог в облаках...
– Раздевайся, будешь ангелом, – сказал Быков.
– А я и так вроде ангела, с известием.
Авдошин подошел к двери, стряхивая с себя воду:
– С каким таким известием?
– Командир батальона лично вас вызывает, товарищ гвардии сержант!
– Лично?
– Лично! По телефону позвонил.
Авдошин торопливо вытерся, оделся. Напялив на мокрые, кое-как расчесанные волосы ушанку, он сунул Рафаэлю сверток с полотенцем и старыми портянками:
– Домой занесешь! И вот еще одно дело. – Авдошин достал из кармана адресованное Гелашвили письмо. – Ответственное дело. Прочти – и сразу поймешь. Надо, в общем, ответ составить. Чтоб, понимаешь, за душу брало. От имени взвода. Так что действуй!
В домике штаба батальона, в комнатке с низким закопченным потолком, вокруг стола, па котором были навалены газеты, бумаги, топографические карты, сидели Бельский, Краснов и старший лейтенант Рябов. Авдошин по всем правилам доложил комбату о своем прибытии. Улыбаясь, Бельский поднялся над столом и с преувеличенной торжественностью сказал:
– Приказом командующего армией от десятого марта сего года гвардии сержанту Авдошину Ивану Ермолаевичу присвоено звание гвардии младший лейтенант.
Авдошин был ошеломлен.
– Приказом командира бригады от двенадцатого марта сего года, – продолжал Бельский, – гвардии младший лейтенант Авдошин Иван Ермолаевич утвержден в должности командира первого взвода первого мотострелкового батальона.
Что говорят в таких случаях, Авдошин не знал. Он стоял перед столом, переводя взгляд с комбата на замполита, с замполита на помпохоза и с помпохоза опять на замполита и на комбата.
– Поздравляю вас, Авдошин, —сказал, протягивая ему руку, Бельский. – Рад за вас! Думаю, еще послужим вместе. Хорошо послужим!
– Точно, товарищ гвардии капитан, послужим! Спасибо вам! Разрешите...
– Не все, не все, товарищ гвардии младший лейтенант! – весело остановил его Краснов. – Не все!..
Он взял у Рябова небольшой сверточек, встал, развернул его. В сверточке оказались две пары полевых темно-зеленых офицерских погон.
– Прошу! Желаю вам, чтобы вы носили их с честью, Авдошин, и дослужились.... ну, хотя бы до маршала!
– Спасибо, товарищ гвардии капитан! – повторил окончательно растроганный Авдошин.
– И опять еще не все. – Краснов протянул ему какую-то бумагу: – Накладная на офицерское обмундирование.
Авдошин шел из штаба батальона и все еще не верил в то, что случилось. Точнее, он не мог понять тех чувств, которые переполняли его сейчас. Радость? Несомненно. Но было и еще что-то такое, что очень походило на страх. На страх перед большой ответственностью, перед большим и серьезным спросом. А может, ото зря, что ему дали звание и взвод? Может, зря, а? Сумеет ли оправдать доверие? И он вспомнил. Точно такие же чувства бушевали в нем полтора месяца назад, в конце января, когда полковник Дружинин вручил ему кандидатскую карточку. Тогда тоже стоял по-весеннему солнечный день, но земля еще была покрыта подтаявшим, посеревшим снегом. А сегодня вдоль низенького перекошенного заборчика, окружавшего дом, где размещался штаб батальона, уже пробивалась робкая, как зеленый пушок, первая весенняя трава.
«Чудеса! – думал Авдошин. – Суждено домой после войны вернуться, дочка родная не узнает. Был обыкновенный колхозный кузнец, любил на праздники погулять, повеселиться, стопочку пропустить, никаких особых планов не строил и на
многое не рассчитывал... А теперь – кандидат партии, офицер, командир взвода, два ордена, четыре медали... Чудеса, да и только! »
10
Госпитальный парк, спускавшийся по отлогому склону к Тиссе, был насквозь просвечен косыми лучами невысокого мартовского солнца. Стояло теплое, безветренное и сухое утро. Пахло прелой прошлогодней листвой, оттаявшей землей, свежими, вот-вот готовыми лопнуть почками. По расчищенным, в солнечных пятнах, дорожкам, накинув на синие халаты шинели, бродили выздоравливающие раненые. Иногда среди деревьев мелькал белый халат врача, медсестры или солдата-санитара. Здесь, в тихом городке на Тиссе, был уже такой глубокий тыл, что порой трудно верилось в то, что где-то есть передовая, и в то, что вокруг всеобъемлющая весенняя солнечная тишина...
Талащенко присел на покосившийся садовый диван, закурил. Долго разглядывал обгоревшую спичку, потом легким щелчком швырнул ее на противоположную сторону аллеи, в гущу прошлогодней грязно-бурой травы.
Тоска, тоска... От вынужденного безделья, от нудного однообразия госпитальной жизни, от постоянного ожидания, когда же наконец выпишут.
Никаких подробностей о положении дел на фронте, о том, где находится гурьяновский корпус, что делает, воюет ли, стоит ли в резерве, Талащенко не знал. Неразговорчивый майор-кавалерист из гвардейского Донского казачьего корпуса, прибывший в госпиталь неделю назад, немногословно ответил на его вопрос:
– Знаю гурьяновцев. Воевали рядом. Бьют там наших. По сотне танков на батальон бросает.
После обеда, вернувшись из столовой, Талащенко провалялся на койке до самого ужина. Потом спустился в столовую, а оттуда, прежде чем вернуться в многолюдную палату выздоравливающих, пошел, как всегда, в клуб. Там был радиоприемник, и почти все ходячие раненые приходили сюда перед отбоем послушать последние известия.
Погода резко переменилась. Вдоль узкой, посыпанной битым кирпичом дорожки шумели темными вершинами высокие сосны. Небо было непогожее, черное. В одном окошке на первом этаже третьего корпуса, между рамой и светомаскировочной шторой, золотилась узкая полоска электрического света.
В клубе, которым называли единственный в этом здании большой зал, где по субботам и воскресеньям показывали кино, было уже много народу. Ярко горели электрические лампочки, и под потолком слоями плавали голубовато-сизые слоистые облака табачного дыма. Около окна, напротив входной двери, лихо стучали костяшками домино любители «козла». Кое-кто просматривал подшивки газет и журналов... Негромкий гул голосов, крепкий запах махорки, шелест переворачиваемых страниц – все это было давно знакомо Талащенко, с того самого дня, когда ему разрешили ходить.
Кивая на ходу знакомым, он неторопливо пробрался в дальний конец зала, туда, где на тяжелой треноге стоял запертый, похожий на чемодан аппарат кинопередвижки и неподалеку на столике – батарейный радиоприемник. Один из раненых, увидев, что Талащенко с костылем, уступил ему табуретку, а сам, ловко скрестив ноги, пристроился рядом на полу.
Официальный хозяин радиоприемника, клубный киномеханик, экономил питание (батареи были старые, а аккумулятор давно требовал подзарядки) и поэтому включал радио только перед самыми последними известиями. В динамике приемника постоянно хрипело и свистело, киномеханик метался от рукоятки к рукоятке, потел и чертыхался, но как раз к тому моменту, когда диктор произносил свои первые слова «Говорит Москва! », всегда все было в порядке.
Эта картина повторилась и сегодня. Диктор читал сводку Совинформбюро медленно и торжественно. 3-й Белорусский фронт вел бои юго-западнее Кенигсберга, уничтожая восточно-прусскую группировку войск противника. Продолжали наступление в лесистых Карпатских горах войска 2-го Украинского. А в Венгрии... В Венгрии северо-восточнее и восточнее озера Балатон атаки танков и пехоты противника успешно отбивались нашими частями. В боях за тринадцатое марта в этом районе огнем нашей артиллерии уничтожено тридцать девять немецких танков и самоходных орудий и, кроме того, подбито и подорвалось на наших минных полях сорок шесть танков и самоходных орудий противника.
«Где-то там, у Балатона, наверно, и мой батальон, – думал Талащенко, слушая спокойный и очень отчетливый голос диктора. – Где-то там и мои ребята... И там же – Катя. Когда я увижу их всех? И всех ли? »
Он, не мигая, глядел на сизый дымок сигареты. Чуть-чуть ныла нога. Опять холодная, непроходящая грусть сжала сердце...
Чужой басовитый голос оборвал его невеселые раздумья. Насмешливо пожимая могучими плечами, высокий бритоголовый человек в синем халате, сидевший на краешке стола около приемника, говорил:
– А союзнички-то наши ярдами продвигаются, по деревеньке в день берут. Не война, а сплошное удовольствие!
– По одной деревеньке и по пять-шесть тыщ пленных, – добавил кто-то.
– Ничего удивительного! Фрицы, брат, знают, чье сало съели и кому выгодней сдаваться. Ты еще погоди. Приспичит, они там фронт откроют, а все свои войска на восток, под Берлин, бросят.
В Москве, па Спасской, пробило двенадцать. Отзвучал гимн. Раненые, переговариваясь, стали расходиться по палатам.
Ветер по-прежнему шумел в густых, невидимых вершинах сосед. На дорожках темного парка слышались неразборчивые голоса, смех. Кто-то жидким тенорком негромко запел:
Те-е-омная ночь,
Только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах...
И сразу же смолк под общий, заглушивший песню хохот.
Талащенко догнала Лена, медсестра их отделения, девица говорливая и весьма бесцеремонная, взглянув на него сбоку, так, что ему почудился во тьме блеск ее глаз, вызывающе сказала:
– Вы, майор, не от мира сего!
– Чем же?
– Так. Ничего вокруг себя не замечаете. И никого.
– Например?
– Ну... меня, например.
– Э, нет! Вас-то я сразу заметил.
Она услышала в его голосе усмешку и не ответила.
– Домой хочу, Леночка, – совсем другим голосом сказал вдруг Талащенко. – Домой!
– К жене и деткам?
– Если разобраться, то вы правы. К жене и деткам.
11
Во второй половине дня Зепп Дитрих остался в своём кабинете один и прямо поставил перед собой вопрос: что делать в сложившейся ситуации?
Оперативная карта командующего армией, разложенная на большом столе под сильным светом рефлекторной электрической лампы, давала наглядное представление и о достигнутых успехах, и о провалившихся планах, и об угрожающих опасностях.
Сегодня пятнадцатое марта. Западнее канала Шарвиз эсэсовские танковые дивизии, почти совсем обескровленные и обессиленные, всё-таки еще немного потеснили советские части на юг. Здесь даже удалось форсировать мелиоративный канал Капош. Но сюда был спешно переброшен курсантский полк русских [14]14
Фронтовые курсы младших лейтенантов (прим. автора).
[Закрыть]и сильная группа штурмовой авиации. И за этот крохотный плацдарм пришлось заплатить огромными потерями. Прошлой ночью взят небольшой городишко Мёзе-Комаром, стоящий на Обоих берегах канала Елуша. Это тоже ничего не могло изменить и ни в какой степени не приближало выполнения основной задачи – выхода к Дунаю. А наступать, даже где-нибудь на узком участке, наступать было уже нечем. И самое правильное сейчас – переходить к обороне. К обороне на хорошо подготовленных позициях, в межозерном дефиле, в районе таких сильных, почти неприступных оборонительных узлов, как Секешфехервар, на подступах к городу венгерской нефти – Надьканиже. Сейчас надо было только спасаться, потому что с севера над Секешфехерваром нависли две русские армии. И начни они наступать на Веспрем, вся 6-я танковая армия СС окажется в туго завязанном мешке.
Дитрих приказал потихоньку свертывать наступление, не показывая этого противнику. Затем он весьма конфиденциально предложил своему начальнику штаба разработать план скрытного отвода отдельных частей в тыл, усилить заслоны на берегу Балатона севернее Фюзфо и продумать возможности и варианты маневра силами и средствами на тот случай, если противник, отдохнув несколько дней после жестоких оборонительных боев, сам перейдет в наступление.
Это решение в сложившейся обстановке было достаточно правильным. У него имелся только один порок – оно опоздало.
Не меньше забот было и у командующего группой из двух армий, 6-й немецкой и 3-й венгерской, генерал-полковника Балька. Он понимал, что наступление Дитриха окончательно провалилось, перелома в Задунайщине ждать бессмысленно. Перед фронтом группы, по всем признакам, готовясь к наступлению, стояли армии правого крыла 3-го Украинского фронта и левого крыла 2-го Украинского фронта. Это не считая резервов – стрелковых и механизированных корпусов и целой танковой армии, переброшенной сюда совсем недавно С северного берега Дуная, из Чехословакии. Дитрих зарвался, завяз в обороне русских северо-восточнее Балатона. Перспектива окружить его уже обессиленные войска, естественно, была очень заманчивой для советского командования. Нужен был только один сильный и стремительный удар севернее озера Веленце, на Веспрем.
И Бальк ждал этого удара, ждал с огромной тревогой, с подавляющим все страхом, потому что сдержать этот удар он не сможет. У него не хватит войск. Немецкие солдаты при первом же подходящем случае удирают с передовой, венгров же вообще нельзя считать серьезной силой: они целыми ротами разбегаются по домам или переходят на сторону русских. Только жесточайшим подавлением пораженческих настроений, только усилиями пропаганды, обещающей всем, кто сдастся русским, кошмары сибирского плена («Но и в это уже перестают верить! »), только исступленными призывами до последнего солдата защищать южные границы фатерлянда, только этим да жесткими карательными мерами еще удается держать солдат на передовой.
Но вот почти месяц на фронте подчиненных Бальку двух армий стоит относительная тишина. Это тоже расслабляет боевой дух войск, притупляет их бдительность, расхолаживает готовность сопротивляться.
Час спустя Бальк вызвал одного из своих адъютантов и продиктовал ему весьма многозначительный приказ:
«Солдаты! Фронт стабилизировался. Теперь бои идут у границы нашей родины. Все вы должны быть на переднем крае. Уклоняющихся постигнет позорная смерть. С пятницы [15]15
Имеется в виду пятница 16 марта 1945 г. (прим. автора)
[Закрыть]тыловая прифронтовая полоса будет подвергнута тщательному прочесыванию силами специальных заградительных отрядов, и тот, кто к этому времени не будет находиться на переднем крае, расстреливается. Исключение составляют только обозные части снабжения и другие тыловые подразделения, а также лица, имеющие на руках направление в свою часть и находящиеся на пути к ней. Те, кто не может знать расположение своей части, должны двигаться в направлении на восток, непосредственно на шум боя и явиться в первую же часть для участия в бою. Все удостоверения об отправке в тыл, кроме положенных командировок и перемещений, с сего дня теряют свою силу. Генерал танковых войск Бальк»,
12
Трудно было понять: спит Свиридов или лежит без сознания. Скорее всего – лежит без сознания.
Шел шестой день их полуплена, шестой день мучительного умирания «бога вождения». К вечеру, еще не понимая толком, что произошло, Виктор почувствовал что-то неладное. Он долго не мог сообразить, в чем дело, пока Свиридов случайно не обронил:
– Совсем тихо стало...
Да, сегодня не было слышно даже артиллерийской стрельбы. Кругом стояла непонятная тишина. Мазников поднялся, подобрался к дыре слухового окна, огляделся. Багряный свет заходящего солнца залил пятнистые, в огромных проталинах поля с черными, ужо не дымящимися коробками подбитых и сгоревших танков, подкрасил кроваво-красным быстро летящие по ветру на юг облака.
«Неужели наши отошли за Дунай? »
Вернувшись на свое место, в осточертевшую, ненавистную ямку в кучке пыльного сена, Виктор встретил немигающий, горячечный взгляд Свиридова.
– Точка, гвардии капитан! – сказал «бог вождения», – Дай пистолет! Не могу больше!...
– Не дам!
Перед рассветом Мазникова разбудил необъяснимый страх. Кругом по-прежнему стояла тишина. Сквозь дырявую крышу и в проем слухового окна виднелось серое небо. Было холодно и сыро от стелившегося по земле белого густого тумана...
«Свиридов же не дышит! » – вдруг понял Виктор..
Его бросило в дрожь. Но он переборол ее, нащупал рукой фонарик, включил. Свиридов лежал неподвижно, вытянувшись, закрыв глаза. На его искусанных губах черным запеклась кровь. «Бог вождения» умер.
Было часа два дня, когда Мазникову почудилось, что где-то всколыхнула тишину артиллерийская канонада. Он насторожился, прислушиваясь, приподнялся на локте. Действительно гремело. В северном направлении. Не очень сильно.
Он подобрался к слуховому окну, выглянул наружу. Туман уже рассеялся. По небу медленно ползли белые рыхлые облака. За ними, высоко на юге, угадывалось солнце.
Гул артиллерии нарастал, будто приближался. Но чьи орудия стреляли – этого понять было нельзя, «Наверно, наши... Наверняка наши! А вдруг немцы? Ведь у них здесь и там, севернее, огромные танковые силы!.. »
Близкий треск мотоциклетного мотора ошеломил Мазникова своей неожиданностью. Выскочив из-за покосившегося высокого забора, во двор на двух мотоциклах с колясками въехали немецкие автоматчики. Пять человек. Следом показался бронетранспортер.
Виктор попятился внутрь чердака, не оглядываясь, на ощупь нашел свиридовский ППШ и, пододвинувшись к прямоугольной дыре лаза, лег, готовый защищаться и защищать своего павшего боевого друга,
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ПРОРЫВ
1
Сотни офицеров и десятки генералов – командиры гвардейских стрелковых дивизий и корпусов, механизированных и танковых бригад, артиллерийских полков и минометных батальонов, эскадрилий штурмовой авиации и дивизионов «катюш» – сидели в это мартовское утро у своих радиостанций и телефонов, хмуро поглядывая на небо и проклиная погоду. Они ждали не команды открыть огонь, поднять в воздух самолеты, а потом двинуть вперед пехоту и танки частей прорыва. Они ждали, когда рассеется туман.
Густой, бело-сизый, как снятое молоко, он, казалось, залил всю землю, затопил окопы и траншеи, огневые позиции артиллерии, выжидательные рубежи танковых батальонов, скрыл от глаз передний край противника. Он залепил амбразуры наблюдательных пунктов, сделал непроглядными стекла безотказных смотровых приборов, прицелов, биноклей и стереотруб. Сырой и холодный, он проникал сквозь толстое сукно шинелей и кожу сапог, сквозь брезент палаток и фанерную обшивку автомобильных кузовов, оседал изморосью на броне танков и на стволах артиллерийских орудий, на прикладах автоматов и на касках притаившейся в окопах пехоты.
Время начала наступления, намеченное в боевых приказах, давно миновало. Было решено отложить удар на тридцать минут, потом еще на тридцать, потом еще и еще. Командующий фронтом и командующие армиями не давали покоя синоптикам и метеорологам. Те неуверенно обещали прояснение только во второй половине дня.
Часы генералов и офицеров, сверенные с часами маршала Толбухина, показали сначала одиннадцать ноль-ноль, потом двенадцать. А туман даже погустел и побелел. И только после часу дня, когда, казалось, уже была потеряна всякая надежда начать наступление сегодня, шестнадцатого марта, над головами изнуренных ожиданием пехотинцев и танкистов, артиллеристов и летчиков стало постепенно светлеть. Редели бело-молочные, опустившиеся на самую землю облака, четче и ясней вырисовывался в стеклах наблюдательных приборов настороженный передний край противника.
И вот наконец десятки радистов и телефонистов повторили одну и ту же – долгожданную, короткую, мгновенную, как выстрел, команду:
– Огонь!
Орудия большой мощности из полков прорыва, артиллерийские дивизионы и минометные батареи, стоявшие восточнее Патки и Баклаша, на окраине Чалы, господских дворов Фюлеп и Мария, вдоль пустынной опушки лесного массива на южной окраине Ловашберени, одновременно ударили по обороне немцев. С прифронтовых аэродромов поднялись в воздух и пошли на запад полки штурмовой и бомбардировочной авиации. Вражеские позиции на четырнадцатикилометровом участке между Замолью и предместьями Секешфехервара сплошь покрылись кустистыми черными фонтанами разрывов. Под прикрытием артиллерийского огня, бомбардировки и обстрела противника с воздуха на рубеж атаки выдвигались первые эшелоны гвардейской армии с орудиями сопровождения и танками непосредственной поддержки пехоты. Ослепленный и ошеломленный, противник зарылся в землю, почти не отвечал на огонь, и временами казалось, что советская артиллерия бьет по никем не занятым окопам и траншеям, блиндажам и долговременным огневым точкам.
Артиллерийский налет по переднему краю противника продолжался ровно пять минут. Разворотив первую линию траншей, искорежив и разорвав проволочные заграждения, перепахав немецкие минные поля, батареи и дивизионы перешли на методичное подавление огневой системы врага, на уничтожение его живой силы и техники за первой линией траншей, в районах сосредоточения резервов. Сорок пять минут подряд тяжелые снаряды и мины рвались на дорогах, ведущих к Секешфехервару и Замоли, на обратных скатах занятых немцами высот, на двух шоссе: Секешфехервар—Мор и Секешфехервар – Варпалота, где у противника располагались штабы, узлы связи, органы снабжения и боепитания. А потом, когда, казалось, уже нечего было больше обстреливать, когда можно было считать, что противник подавлен и понес огромные потери, еще десятиминутный шквал огня потряс передний край вражеской обороны.
И только тогда, прикрываемая огневым валом и сопровождаемая танками, на главном участке прорыва поднялась в рост и пошла вперед гвардейская пехота...
И Велер, и Дитрих, и Бальк ждали наступления русских. Они в известной степени даже предвидели направления главных и вспомогательных ударов. Но они не ждали его так рано, они рассчитывали на неизбежную оперативную паузу. И когда во второй половине дня шестнадцатого марта весь немецкий передний край между Секешфехерваром и Замолью за несколько минут был смешан с землей, это ошеломило их. Надежды на передышку в действиях русских, на передышку, без которой ни один немецкий генерал не мыслил себе перехода от многодневной изнурительной обороны к наступлению большого масштаба, не оправдались. Огонь советской артиллерии, удары авиации и последующая атака пехоты и танков с десантом вызвали в войсках Балька, Гилле и 8-го венгерско-салашистского армейского корпуса панику и замешательство. Лишь на второй, а местами только на третьей позиции им удалось закрепиться и немного задержать и ослабить натиск наступающих. Почти полностью восстановилось управление войсками. Но даже и в этом, пожалуй, не было никакой заслуги немецкого командования. Просто, утомленные ожиданием, из-за тумана лишенные половины времени, отведенного для выполнения задачи дня, советские части наступали недостаточно энергично, кое-где нечетко осуществляли взаимодействие с танками и артиллерией. И только это позволило противнику к ночи закрепиться на промежуточных рубежах, судьба которых, по существу, была уже решена. Перегруппировавшись и подтянув артиллерию, армия прорыва готовилась после краткого отдыха на рассвете снова пойти вперед, снова обрушить на врага всю свою мощь...
А между озерами Балатон и Веленце весь этот день висела над передовой тяжелая, тревожная тишина. Наступать здесь немцы уже не могли. Они выдохлись, остались без резервов. Перебросить же часть своих сил на север, на помощь обороняющимся войскам Балька и Гилле, Дитрих боялся. Потянешь за собой русских.
Ночью командующий 6-й немецкой танковой армией СС приехал на свой наблюдательный пункт. Как каменный сидел он у амбразуры НП, наблюдая за поведением противника, каждую минуту ожидая начала артиллерийской подготовки русских. Но занялся рассвет, встало солнце. А русская артиллерия молчала. Прошел еще час. Прошел другой. Прошел третий. Никаких признаков готовящегося удара. И это действовало на нервы хуже, чем любая бомбёжка, любой, самый губительный, самый страшный огневой налет. «Что это? – спрашивал себя Дитрих. – Хитрость? Психологический маневр? Или они просто здесь еще не готовы? » И вдруг он понял: здесь его пока и не собираются трогать. Его армию просто-напросто обойдут с севера и загонят в мешок. Устроят новый «котел», если он не сумеет отвести остатки своих танковых дивизий.