Текст книги "Только одна пуля"
Автор книги: Анатолий Злобин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
20
– Валентину Сергеевну можно? Здравствуй, Валюша, это я.
– Здравствуйте… Ой, Ритуля. Я тебя не узнала, богатой будешь.
– Тогда одолжу тебе ровно половину. Пора бы мне в долг давать, а то все беру, беру… одарить нечем.
– Как хорошо, что ты позвонила, я сегодня и не ждала…
– Я за хлебом спустилась, смотрю: будка свободна. И как раз двушка в руке зажата, все сошлось.
– Я вчера к тебе на работу звонила. Мне сказали, что ты только что вышла.
– Круговая порука в действии. Я там и не была.
– Что нового, Ритуля? Как с переводом?
– Отчего я звоню? Мне сон был.
– Оставь, прошу тебя, это полная нелепица. А что тебе было?
– Бегут по полю в атаку рядом друг с другом – и твой и мой.
– Это вчера по телевизору показывали, вот тебе и было.
– Ты же знаешь, у меня нет телевизора. Разве что я начала принимать изображение напрямую, без телевизионного приемника, пользуясь тем, что оно сидит во мне.
– Я всегда говорила, что ты слишком чувствительная и тебе это вредно. Трудно мне с тобой, Ритуля.
– Уверяю тебя: что-то будет. И не далее как сегодня, в субботу.
– Я тебя умоляю, довольно отлынивать. В кои веки досталась такая удача, берись за перевод. Тебе трудно войти в работу, я понимаю, вот ты и хватаешься за любые смягчающие обстоятельства. И сон твой от лени. Если хочешь, приезжай ко мне, поедем вместе на дачу.
– Я уже настроилась на свои стены. Лучше ты ко мне: я курицу достала, праздничный заказ получила.
– Слушай, это же полное безобразие. Давай на завтра договоримся. Мы же всю неделю не виделись, то ты, то я…
– Вот и собирайся…
– Ну никак, Ритуля, хоть убей. Все-таки они там без меня никак не могут, я должна на дачу. А завтра к тебе, побереги курицу.
– От Евгения Петровича ничего не было, Валюша?
– Что ты? Откуда? Я вообще на него не надеюсь. Какая-то случайная оказия, явно непроверенная.
– А я верю. Это же невозможно себе представить, чтобы от человека никакого следа не осталось. Ну хоть слово, предмет одежды, хоть строка на бумаге, всего одна строка. Не бывает же полной бесследности.
– Вообще-то, ты права, Евгений что-то знает, но он не договаривает, я чувствую.
– Молчит… он такой…
– Он обязан молчать – по мандату долга. Но я его заставлю говорить, я ему развяжу язык… Как только появится у меня. Иначе разгромлю его с сухим счетом.
– Мы на него двойным ударом… Ну прямо завтра, а? Организационные мероприятия принимаю на себя. И на моей территории.
– Честное слово, Ритуля, я не подведу. Завтра в восемнадцать ноль-ноль по московскому времени… Прямо с дачи…
– Так я буду ждать. Привет всем твоим.
– Целую, Ритуля.
– Обнимаю, Валюша.
Маргарита Александровна повесила трубку и вышла из кабины, очутившись на краю плоского пустыря, с двух сторон обставленного рядами светлых панельных домов.
Она пошла через пустырь, обходя слишком явные застарелые лужи и пытаясь выбрать дорогу посуше, хотя на ногах у нее были резиновые полусапожки салатного цвета – почти в тон травы, пробивающейся под ногами.
Маргарита Александровна пыталась сосредоточиться на предстоящей работе, но некие разрозненные мысли отвлекали, не давая додумать основную идею. Посреди пустыря она на мгновенье приостановилась на скрещении тропинок, пытаясь по каким-то ей одной ведомым приметам угадать свой дом в шеренге одинаковых парусов на краю пустыря. Маргарита Александровна жила в новом районе недавно, и я совсем не представляю, как герой найдет ее по прошествии двадцати пяти лет: ведь у нее теперь и фамилия переменилась. А если на улице встретил, узнал бы? Впрочем, до этого дело пока не дошло. А во-вторых, это забота самого героя.
Между тем Маргарита Александровна, определив расположение своего дома, уже подходила к нему и вскоре затерялась на фоне одинаковых подъездов, отсчитывая свой от угла.
21
Разрыв!
– Лейтенант Дробышев.
– Я.
– Старшина Карасик.
Молчание.
Разрыв!
Черно-черное поле, и они лежат в таком же черном окопе, черном, как бесконечность. Их много в том окопе черном, невидимых, но живых. И над полем стелется канонада, упругая и такая же бесконечная. Когда она началась? Когда кончится? Позвать на помощь, но кто услышит?
Снаряды рвутся упруго, ритмично, пробиваясь сквозь темноту с неуклонностью рока.
Разрыв!
– Майор Дробышев!
Молчание.
Разрыв!
– Обер-лейтенант Поль Дешан.
– Я.
– Старший лейтенант Владимир Коркин.
Молчание.
Разрыв!
– Поль Дешан.
Молчание.
Разрыв!
– Капитан Иван Сухарев.
Молчание.
22
В этом месте сна он всегда просыпался с влажным ощущением холода перед собственным безголосьем: самого себя выкликаю, а ответить слова нет. Иван Сухарев беспокойно задвигался на вздрагивающей полке, проверяя, не прервется ли явь? И, не успев ответить себе, снова провалился в ритмичный сон, теперь ему снился комментарий к предшествующему сновидению.
Из окопа выросла черная трибуна, украшенная бруствером микрофонов. На трибуну бойко вскочил оратор. Иван Данилович без особого удивления узнал в ораторе самого себя. Он взмахнул тетрадью с конспектом, и с трибуны под шепот колес полилась заздравная речь.
– Что может сниться старому солдату? Старому солдату снится война, и каждый солдат избирает наиболее близкий ему повторяющийся сон. Я вам честно скажу: бомба, которая падает на вас во сне, еще никого не убивала.
Докладываю: мой сон чаще всего является ко мне в дороге, когда имеются внешние звуковые возбудители, в данном случае перестук колес. К тому же вчера проезжали по боевым местам, и та же сладкая весна на дворе. На Нейсе была вполне приличная бомбежка, оттого и вспомнился майор Дробышев, а ведь он живой, во всяком случае, должен быть таковым, давно не встречались. А вот на Днестре угодили в ночную бомбежку, вместе с Володей, это было нечто. Такая бомбежка способна закрепиться даже в генетической памяти, чтобы передаваться от отца к сыну и далее к внуку. Тогда лежали с Володей в кювете. Володя Коркин часто вспоминается – и не единственно во сне. Фронтовой друг, этим все сказано, товарищи. Поль Дешан – откуда он? Ах да, ну был Поль Дешан – и что же? Ничего выдающегося, попутная командировка, которая забудется назавтра.
Скажу вам честно, двадцать пять лет вполне подходящий срок. Раньше были бомбежки, а теперь доклады про них, и это прекрасно, товарищи, пусть бомбежки приходят к нам лишь во сне. Бомбежку в докладе мы как-нибудь выдержим.
Докладываю дальше. Я еду в Москву, там куча дел. Скорей закруглиться и домой, к Маринке. Конечно, я полечу, товарищи, хотя вагоны удобны, а главное, свободны, никто не докучает. Но домой в вагоне далеко, а главное, я должен подняться на должную высоту, чтобы обозреть виденное.
Впрочем, впереди Москва, займемся ее делами: написал ли Харитонов заключение? будет ли он на месте? удастся ли его застать и что он потребует за наш разговор? Книга и без того задержалась, надо побывать в национальном комитете.
И наконец, перед нами система: купе-вагон. В обоих случаях мы имеем дело с замкнутым пространством. Таким образом, мы в состоянии вывести в первом, разумеется, приближении некоторые закономерности его появления, окопа или сна, как вам пожелается…
Тут-тук. Разрыв!
– Майор Сухарев.
Молчание.
23
Сухарев выходил из вагона, а ощущение беспокойного ожидания по-прежнему не оставляло его. «Реакция на дорогу, давно не был дома, только и всего», – последний раз отмахнулся он, не желая углубляться в себя, и уже собрался было кликнуть носильщика с тележкой, как перед ним возник подтянутый молодой человек в темно-сером пальто с лицом типового интеллектуала: длинные бачки, роговая оправа, уверенный рот и еще что-то такое неуловимо интеллектуальное в наклоне головы.
– Иван Данилович? – негромко, но вместе с тем почти без сомнений спросил интеллектуал. – Здравствуйте.
Сухарев оглядел его, давая заключение: остроглаз, подтянут, исполнителен, но готов и к самостоятельному действию. Ему захотелось созорничать и сообщить интеллектуалу, что тот, к сожалению, ошибся, но сегодняшнее настроение не подходило для таких шуточек.
– Простите, с кем имею честь? – сказал Сухарев и тут же подумал, что именно сегодня и следовало бы остаться в одиночестве, не ввязываясь в принудительные знакомства. Он даже ощутил легкую утреннюю боль в голове.
Но путь уже был отрезан.
– Николай Сергеевич Ковалев, – скупо представился интеллектуал. – С благополучным прибытием. Разрешите чемоданчики.
Сухарев все же дал знак носильщику, попутно оборотясь к Ковалеву:
– Вы не от Харитонова? Как он?
– От Куницына. Приказано вас встретить и доставить.
Сухарев о таком не слышал, хотя примерно предполагал, из каких тот краев. «Промежуточная инстанция», – мимолетно подумал он и полностью доверился интеллектуалу.
Они погрузили основные чемоданы – Сухарев оставил при себе лишь черный «дипломат», этакий гибрид чемодана с портфелем, взявший от первого форму, а от второго содержание и размер, причем сухаревский «дипломат» был наипоследнейшей модели, из листовой нержавейки, покрытой чем-то синтетическим, и опоясанный белым кантом, – И тронулись с потоком пассажиров.
Ковалев изучающе косил взглядом на Сухарева. И впрямь – тут было на что поглядеть. Во-первых, светло-бежевое пальто, заталенное, расклешенное, при сем пальто стоячий воротник с большими отворотами и сзади разрез, доходящий чуть ли не до талии. Из-под этого шикарного миди выглядывали коричневые брюки, затем следовали черные ботинки с четырехугольным носком, а на голове небольшая замшевая кепчонка, так сказать, мини-кепи, естественно, коричневое, под тон костюма. Завершался этот блистательный наряд шарфом – зеленое с красным – небрежно обмотанным вокруг шеи. Ничего не скажешь, пижоном заделался наш разлюбезный Иван Данилович, однако же все было избрано со вкусом, современно и некрикливо.
Что тут можно добавить? Многие оборачивались, в большинстве, понятно, женщины. Но это, может, и не от наряда вовсе, наш герой и сам собой пригож: статен, крупнолиц, моложав (подумаешь, сорок семь лет, мужчина в самом соку, если у него все на месте, а у Ивана Даниловича как раз все на месте), а седина в висках, проступающая из-под кепи, лишь придает загадочность. Так что наряд дополнительно украшал Ивана Сухарева, а не скрадывал изъяны, ибо таковых не имелось.
Следуя за тележкой, они повернули от перрона, спустились в проезд между домами. Сухарев нетерпеливо озирался кругом, стараясь не пропустить торжественного момента возвращения, вот он и вернулся, припадая к родной земле, вернее даже сказать, к родным камням, проступающим вокруг на раскрывшейся площади во всех жанрах и формах: вздымающихся, грудившихся, стлавшихся, пролегающих, громоздящихся. Это был родной столичный камень, и потому он пробуждал дополнительный восторг, который Сухарев сознательно придерживал в вагоне, считая, что там еще рано, а теперь спустил с тормозов. Восторг расцветал от каменного убранства. Лозунговое разноцветье рябило в глазах. Праздники в том году следовали чередой, они были серьезные, знаменательные, и готовились к ним загодя, не жалея в том числе и средств на украшение. Флажки и флаги, гирлянды, призывы, портреты – все это пестрело, толпилось, призывало.
Первый праздник отшумел, за ним подступал второй, за вторым предвиделся третий, и рабочие производили некоторую перегруппировку на вокзальном фасаде, там со стрекотом работала лебедка, и объемные буквы, оттягиваемые канатами, ползли вверх. Долговязый рабочий в комбинезоне стоял у грузовика и весело выговаривал в кабину водителя:
– Ты зачем раньше времени четвертной привоз? Сообразил, куда я теперь сотенный дену? Ты мне целковый подавай, а четвертной обратно…
– Еще чуток, еще! – кричал другой рабочий с крыши.
– Вот это разукрасили! – вслух подивился Сухарев, наблюдая за радостной суетней оформителей; он тоже настраивался на эти праздники вдали от них и теперь со счастливой встречной готовностью окунался в их красочность.
– Недели две, как нарядили, – отзывчиво пояснил спутник, имея в виду, что Сухарев был за рубежом и не в курсе свежих московских событий. – Теперь до девятого мая будет висеть.
– Вокзал победы, – задумчиво сказал Иван Данилович, вспомнив о сне, и тотчас поспешил отогнать эти воспоминания, как не соответствующие солнцу и флагам.
Вокзальные часы показывали половину десятого. Ковалев ничего не ответил, только посмотрел уважительно, а Сухарев подумал о том, что вокзалы изменились в Москве меньше всего, они обступаются со всех сторон современными башнями и оттого как бы врастают в землю, но не меняются. И в тот далекий год вокзал был точно таким же, гремели оркестры, поезда утопали в цветах, а перроны – в слезах радости, тогда и прозвали его вокзалом победы. Впрочем, когда он проезжал через этот вокзал, оркестры уже отгремели, ему удалось лишь через год вырваться в первый отпуск, и он сразу, без оркестров и бесполезных визитов, махнул с Белорусского на Ярославский…
Ковалев пересек проезжую часть и остановился у черной «Волги». Водитель распахнул дверцы. Соперничая в деликатности, они уложили чемоданы в багажник.
– Едем к вам? – спросил Сухарев. – Как раз успеем в присутствие.
– Какое присутствие? – удивился Ковалев. – Сегодня же суббота, Иван Данилович.
– Неужто суббота? – не переставая радоваться, отозвался Сухарев. – Куда мы в таком случае?
– Поедем в «Россию». Вам забронировано…
– «Россия» – это прекрасно, – сказал Сухарев и подумал, что в таком случае он успеет разобрать все три папки, добытые в командировке, а заодно и в библиотеку сходить за справочным материалом. – Прекрасно, – повторил он.
«Волга» развернулась на площади, и они в потоке машин покатились вниз по Горького по расцвеченному коридору среди флажков, транспарантов, под гирляндами ламп, провисающими поперек проезжей части.
– Красиво, красиво, – подтвердил Сухарев и опустил стекло, чтобы лучше видеть. Чувство щемящей любви захлестнуло Сухарева, как бывало всякий раз, когда он приезжал в Москву, независимо, с востока или запада, и выходил на ее улицы. Позже, с днями, это чувство незаметно угасало за московской спешкой, за толчеей магазинов, подземных переходов. Иной раз этот громогласный, с бешеным ритмом город даже начинал раздражать его своей суетой или бестолковщиной, и он уезжал из такой Москвы со вздохом временного облегчения, чтобы потом снова вернуться сюда, к ней, в нее, вновь насладиться ею и замереть от восторга, от безраздельности любви к ней.
– Хороший нынче денек! – заключил с улыбкой Сухарев, пытаясь выразить этими обыденными словами все то, что он сейчас чувствовал и мыслил. От вагонного его беспокойства и следа не осталось, все заслонилось Москвою.
– По спецзаказу, – подхватил Ковалев, продолжая приглядываться к важному профессору, которого ему приказали встретить и доставить на место, и с каждой новой его репликой все больше удивляясь: что за банальщину порет этот седеющий пижон?
Но это означает лишь то, что общие места нуждаются в защитном слое, иначе они грозят остаться неоплодотворенными.
Машина тем временем развернулась и пошла под ветвями наливающихся деревьев, а Сухарев все смотрел, смотрел, не ведая того, что движется навстречу судьбе.
24
С тем же чувством влюбленного восторга, добавочно радуясь, что нынче все получается так складно, что лучшей рифмы не придумать, Сухарев подъезжал к гостинице, заполнял анкету, взлетал в бесшумном лифте, брал ключи, среди благожелательных швейцаров и дежурных, окруженный их ответными улыбками и приглашающими жестами, – и вот он в светлом двухкомнатном номере. Ковалев поставил чемоданы и, как подобает истому интеллектуалу, почтительно растворился.
Сухарев раздернул шторы и ахнул от взволнованного изумления: перед ним лежал Кремль.
Впрочем, это лишь так говорится, ибо на самом деле Кремль не лежал перед ним. Хотя Сухарев смотрел на него с высоты двенадцатого этажа, Кремль вовсе не был внизу. Залитый утренним солнцем, прочерченный резкими линиями света и тени, он не лежал, а парил, он парил и стлался, он стлался и взлетал. Он охватывался единым взглядом до крайних своих пределов: с крутым спадом Боровицкого холма, взбегающими и скользящими стенами, взметывающимися башнями и соборами, куполами, звездами. Глаза Сухарева разбегались от жадности, ему хотелось впитать в себя сразу все и вместе с тем не упустить самой малой подробности. Сначала он отметил четкий просвет взнесенной звонницы на колокольне Ивана Великого, после взгляд сам собой скользнул от Спасской башни вправо и вниз, чтобы увидеть то главное, что сейчас же следовало ему видеть, но Мавзолей отсюда был заслонен Василием Блаженным, а сам Василий будто замер на скаку, столь стремителен был взлет и поворот его линий. Но и Василий не мог заслонить того средоточия площади, раскрывшейся с высоты во всю длину, со всех сторон идущих, спешащих, сходившихся к этой точке, а глаза сами собой устремлялись дальше, уносясь от центра к линии горизонта, чтобы скорей охватить податливое пространство: отблескивающие шпили высоток, втыкающихся прореженным частоколом в пробегающие облака, темный брус «Националя», парадное равнение белопарусных панелей Нового Арбата. Левее гнездилось Замоскворечье, стесненное камнями, скатами крыш, паутиной улиц. Река спокойно и вроде бы недвижимо ускользала к мосту.
Сухарев закурил сигарету. Первое время он смотрел, не думая, но лишь впитывая. Теперь глаза стали насыщаться и требовали духовной пищи. Он начал с рутины: сколько было разговоров о том, что этот гигантский унылый улей с сотами, так мысленно еще на подъезде к ней Сухарев окрестил гостиницу, в коей теперь пребывал, что он, унылый улей, лишенный сладости медовой, подавил собой Кремль, подмял его, принизил. А ведь не на то сетовали. Разве можно Кремль принизить! Вот даже и Беклемишевская башня, взлетевшая от воды на углу, оказалась как бы вровень с его двенадцатым этажом, а Спасской он и вовсе приходился чуть ли не в половину. Русские церкви, соборы, башни и есть высотная архитектура средневековой Руси, до уровня которой мы лишь начинаем подниматься. Отчего же попы не жалели денег на золото куполов?
Куранты на Спасской башне начали отбивать удары, звон их державно потек над городом, ничем его не принизить, не заглушить.
Мысли наслаивались, стремясь прорваться сквозь отбиваемое курантами время. Кремль, несмотря на праздники, был украшен скупо, ибо он не нуждается в украшательстве. Он пребывал и будет пребывать. Он парит, он парит и взлетает, он парит и взлетает, и стелется по холму, он парит и взлетает над ним.
Небо было ясным, но розовая пелена все же ниспадала оттуда на Кремль. Сухарев тотчас догадался, что это дымка веков набежала и просвечиваются сквозь нее деревянные вышки и струги, палаты и коновязи. Слышится перестук топоров, ржанье лошадей, малиновый звон, и стрельцы шагают на Лобное место. Из земли прорастают зубцы каменных стен, обнимая державу и храня ее от напастей и наговора.
Кремль парит над далью веков и просторов. Он шагает через реки и леса. Суздаль, Нерль, Новгородская Софья, Нередица – каждое это слово откликнулось в Кремле, припало к его камням, прилегло к его куполам и палатам. И нет такого стиля ни у одной эпохи, думал с упоением Сухарев, чтоб можно было дать определение Кремлю. Нет другого! Кремль и есть собственный стиль, завершенный в этом творении; он создан самой природой в единственном экземпляре, как Байкал или Гибралтарская скала. Природа сотворила их и скрыла секрет творения. Другие русские города многоразно пытались подражать Кремлю, не ведая того, что стиль, едва возникнув, уже завершился и не дано никому со стороны превзойти его. Кремль остался единственным, чтобы стать всеобщим. Кремль не только камень, но и душа. Он парит и взлетает над землею русской, чтобы соединить народы и поколения. И если Кремль был сложен русским народом, его стены, его своды, его окоемы, кирпич к кирпичу, – и на века, то и сама русская народность была сотворена Кремлем, от человека к человеку – и вовеки!
Гений народа сошелся в Кремле зримо и мощно, а Кремль одарил народ своей дерзостностью, удалью, крылатым размахом. Отсюда начиналось наше самосознание, сюда сходилось оно во всякую горькую годину или в часы разудалой народной гульбы.
Куранты кончили одиннадцатый удар, казалось, звук еще парит в воздухе. Сухарев продолжал смотреть, пока не понял, что на Кремль можно смотреть бесконечно, и тогда отошел от окна.
25
Спустя сорок минут он снова появился в номере. Распорядок дня был мысленно составлен, а вступительные параграфы – душ и завтрак – исполнены и даже отмечены воображаемыми галочками. С ученой добросовестностью Сухарев принялся изучать номер – двухкомнатное пространство с его стандартным содержимым: прилизанными кроватями, вертящимися на треногах креслами, не приспособленным для усидчивой работы столом, баром-холодильником и телевизором «Славутич», упирающимся в торшер. Бар и «Славутич», разумеется, были отключены от источников энергии. Сухарев тотчас восполнил данный пробел. Бар дрессированно заурчал, принимая в свою утробу несколько предварительных бутылок, перемещенных из ведущего чемодана.
Голова продолжала некоторым образом побаливать, но это (стоит ли объяснять?) издержки массового производства и общего состояния атмосферы. Нынче все мы живем с больной головой. Есть основания предполагать, что у всей цивилизации болит голова. Иван Данилович задумчиво распечатал пачку сигарет, косясь на телефонный аппарат.
Тем временем разогрелся и «Славутич», вступив в действие на середине зрительного абзаца. Экран светился черно-белыми размазанными пятнами, имеющими, вероятно, некую внутреннюю связь, не тотчас просматривающуюся снаружи.
А телефон продолжал намагничивать его взор, готовясь притянуть руку. Ярко-малиновый, отливающий влажным лоском аппарат прорастал на столе как молчаливый, одинокий утес, ниспадающий в море звуков. Не требовалось справляться в записной книжке, Иван Данилович помнил номер на память, но это нисколько не облегчало дела, рука словно свинцом налилась, все-таки сказывалась ночь, проведенная на бойком колесе.
Сухарев кружил вокруг телефона и лишь с третьего захода отважился поднять трубку и, поспешно набрав номер, с облегчением услышал частые гудки. Милостивая судьба дарила ему пять минут передышки для укрепления головы.
Он обратил взор к «Славутичу». В кадре менялись под музыку лица парней и девушек: крупным планом анфас, три четверти, крупно – одни губы, еще крупнее – глаза, задумчиво-сосредоточенно, углубленно, с подтекстом. Сухарев наслаждался медлительной плавностью показываемых планов. О чем они думают? – силился понять он, следя за лицами и глазами. На темной плоскости возникло колеблющееся световое пятно. Сухарев не сразу сообразил, что это горит огонь, но вот его показали средним планом, и стало понятно. Огонь был газовый. Языки пламени мерцали во всю ширину экрана, воздух призрачно размазывался и дрожал.
У Вечного огня надо думать о вечном, понятливо догадался Сухарев, и в такт его мыслям переменилась музыка, текла широкая река, снятая с обрыва, и снова колышущиеся языки огня на фоне встающего солнца. Ну что же, замысел тут несложен, зато двуслоен: Вечный огонь и вечное солнце, мы не забудем их, пока солнце будет светить над миром.
Вечный огонь вошел нынче в права.
Иван Данилович с готовностью слился с настроением, предлагаемым телевизором, тем более что оно давало желанную отсрочку перед неминуемым звонком. Сухарев покопался в обширных сундуках памяти и быстро нашел там, что хотел.
Получается на поверку, Вечный огонь не так уж вечен, однако мы сразу уверовали в уготовленную ему вечность и лишь затем обратились к запоздалым воспоминаниям.
Вступительные аккорды памяти перебиваются удручающим запахом бензиновой гари. То ослабляясь, то нарастая, но никогда не затихая до штилевой тишины, накатывается, как морской прибой, шум города. И в геометрическом центре этого шума горит огонь, сдавливаемый железным кольцом, нескончаемо кружащимся вокруг Триумфальной арки. То площадь Этуаль, пролегшая на грохочущем перекрестке тысячелетий. Чтобы добраться до Вечного огня, надо спуститься в утробную гулкость подземного перехода, но и туда достанет беснующийся городской прибой, словно ты плывешь под ним, в отстойнике его запахов.
История трудится здесь по принципу контраста: смотри на Вечный огонь и коленопреклоненно сосредотачивайся среди столь же вечного кипения жизни. Впрочем, тогда Этуаль была еще сравнительно тихой, а под кареты даже можно было соломки подстелить. И подземного перехода, равно как и надобности в нем, не было. Безвестный гроб привезли из Вердена в Париж, торжественно погрузили в могилу под сводами арки, это было, дай бог памяти, в ноябре 1918 года. И вспыхнул первый Вечный огонь, но был ли он первым? Огонь памяти – так он и зовется по-французски, если буквально… Говорили при зажжении всяческие речи, как только французы умеют говорить: слава, слава! Слава неизвестно кому – всем! всем! Слава всем, возлюбившим смерть и вознагражденным ею. Это самая высокая почесть, которую когда-либо Франция отдавала одному из своих сыновей, но и эта почесть ничто в сравнении с его смертью. Но отныне мир будет всеобщим и вечным, как этот огонь. Мы не забудем их! А после Европа опять дымилась и металась в огне войны, засеивая свои поля неизвестными солдатами для новых Вечных огней. И зажигались огни, зажигались по всей Европе, от Волгограда до Праги, и наполнялись новым значением: ведь и война, зажегшая их, была иной. У нас первый Вечный огонь зажегся в пятьдесят девятом году в Киеве. Московский огонь и того моложе. Еще тогда Маринка спросила: «Какой же он вечный, если его лишь вчера зажгли?» – ей было тогда одиннадцать. И он ответил дочери: «Этот огонь вечен с точки зрения будущего». – «Даже если мы взорвемся?» – спросила Маринка. А потом из Воронежа пришло письмо, там Вечный огонь был временно потушен на ремонт.
Но Вечные огни горят!
«Славутич» уж не показывал Вечного огня, на фасаде долгоколонного строения красовались цифры – 25. Дикторского текста по-прежнему не было, сплошной подтекст с музыкой, и мысли Сухарева сместились, покорно следуя за изображением. Двадцать пять лет, боже ты мой, неужто двадцать пять? Четверть века, как погибли Володька, и Юрка Габрусик, и Витька Хлопотин. Это же надо, они прожили на свете меньше, чем минуло с тех пор, они остались на тех полях и словно стали моими сыновьями, а я теперь их отец, отец моих фронтовых друзей, не успевших стать отцами. Сколько же их у меня, этих нестареющих сыновей! И как только мы сумели прожить без них, это же просто непостижимо, это как сон, сон… ведь наша жизнь уже на перевале, а тогда, по сути, еще не начиналась, еще творилось предисловие к основному тексту. Мысли были привычными и необременительными: немножко пафоса и здоровой самокритики, немножко планируемой заранее печали и столько же здоровой радости, что это случилось не с ним, а с его друзьями, о которых он может теперь облегченно и тренированно скорбеть. Не первый раз они являлись к нему, эти мысли, и, думая таким образом под телемузыку, Сухарев исполнял свой гражданский долг, хотя ничего в этих мыслях не выходило за рамки запрограммированного подтекста, что он и сознавал безотчетно в глубине души.
На этот раз рука протянулась к телефону почти без усилий. Но частые гудки снова преградили путь голосу, готовому зазвучать. Сухарев с досадой положил трубку и обратился было к целительному экрану, облегчающему не только головную боль, но и саму мысль, как телефон зазвонил сам. Это было столь неожиданно, что Иван Данилович вздрогнул. «Как он узнал мой номер? – настороженно подумал он. – Но он знает все».
Звонок повторился, призывая властно. Сухарев взял трубку и услышал незнакомый голос:
– Добрый день, Иван Данилович, полковник Куницын приветствует. С благополучным возвращением. Как устроились?
Благодарность Ивана Даниловича была более чем искренней: он объявил, что не отходит от окна и все Кремлем любуется. А погода-то, погода какая…
Наконец Куницын перешел к сути:
– Извините, что беспокою вас по служебной надобности в субботу, но поймите мое нетерпение. Как дела нашего Пашкова?
– Пашкова? – мимолетно удивился Сухарев. – Я как-то больше напирал на Поля Дешана…
– Ну конечно, Поль Дешан, – подтвердил невидимый собеседник Сухарева, – Именно о Дешане я и говорю, вам удалось что-нибудь?.. Это же наш Игорь Пашков с Басманной…
– Я его нашел, – объявил Сухарев с расстановкой.
На том конце провода послышался сдавленный возглас:
– Не может быть. Он же без вести пропал. Причем отнюдь не фигурально. Мы знали о гибели, о провале, но как все это было?
– Объявилась весть, объявилась, – не без удовольствия продолжал Сухарев, однако вовремя спохватился и тут же переместился к тону, близкому к собеседнику. – Но вряд ли весть радостная. Поль Дешан погиб в Берлине.
До Сухарева донесся нетерпеливый сглатываемый выдох:
– В Берлине? Когда же?
– Содержался в Плётцензее. Казнен 30 марта 1945 года.
Голос становился все более нетерпеливым:
– Где его арестовали?
– Прямых указаний на это в протоколах допросов нет, но все же думаю…
– Где же?
– Полагаю, что в Брюсселе, больше негде.
– Он! Это он! Все сходится. Нашелся-таки Игорь, не сгинул. У вас имеются документы, Иван Данилович?
– Документов изрядно. Все было запротоколировано. Имеется даже паспорт, все, естественно, в фотокопиях. Одну минуту, у меня карточка приготовлена. Поль Дешан, восемнадцатого года рождения, уроженец Намюра, обвинен в подрыве безопасности народа и государства и разглашении особо важных секретов путем шпионажа. Арестован в октябре 1943 года…
– В октябре? – перебил полковник Куницын, до того издававший одобрительные междометия. – А какого октября?
– Первый допрос датирован 8 октября. Думаю, близко к этому. Содержался в Брюсселе, затем препровожден в Берлин и до дня казни находился в уголовной тюрьме Плётцензее. Держали его долго, надеялись докопаться, на кого он работал, но Дешан не признался, в протоколах допросов нет никаких указаний, с кем он был связан, так, случайные свидетели.
Тут последовал вопрос, от которого у Сухарева жилка на левой щеке дрогнула:
– А бутылка?
– Откуда вы знаете про бутылку? – быстро спросил Сухарев.
– Я не только про это знаю, – хохотнул Куницын. – Так как же, была у него бутылка?
– Была, – отвечал Сухарев. – А что?
– Нашли ли ее?
– Похоже, что нет, потому что искали всюду. Судя по всему, он был мужественным человеком, я о нем много думал.
– Ах, Игорек, Игорек, – заохал Куницын. – Я вам доложу, это был герой! Встретимся с вами, расскажу про бутылку. А то мы с вами все по телефону, да по телефону. Спасибо вам огромное, Иван Данилович. Осложнений не было?