Текст книги "Только одна пуля"
Автор книги: Анатолий Злобин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
43
Константин Соловьев умирал от старых ран. Я прилетел к нему, когда не оставалось никакой надежды; его уже выписали из больницы для домашней кончины в кругу близких. Он лежал в кабинете на старом диване, голова сохраняла ясность, только худой и белый, как мумия: опухоль источила его.
– Ты слышал? – спросил он.
– О чем?
– Меня разрезали для того, чтобы взглянуть на мои необыкновенные внутренности, и тут же зашили. Я открыл: индивидуальность человека состоит из кишок. Успеть бы написать об этом.
– Это еще ничего не значит, – сказал я, ибо общепринято лгать умирающим. – Ты еще напишешь.
– Я все знаю, – спокойно ответил он. – И ночами уже подпирает. Пора.
– Что подпирает? – не понял я. – Ты все придумываешь.
– Боль подпирает. А боль придумать трудно, она или есть, или ее нет. И потому мне пора.
– Как ты это сделаешь? – спросил я, потому что мне надоело лгать и притворяться.
– Смотри, – он вытащил из-под подушки трофейный парабеллум и привычным движением выбросил магазин на ладонь, верхняя пуля поблескивала тускло и отрешенно. – Двадцать три года это трофейное барахло валялось в диване, три раза переезжало со мной на новое жительство. Не зря берег.
– Не делай этого, – сказал я, – ты не имеешь права.
– Как можешь ты знать, имею я право или нет? Лишь тот, кто пережил мои мучения, может определить: имеет ли он право? Я приговорен. Неделя раньше, неделя позже… А я ведь не один мучаюсь. Со мной и они страдают, Вера, Пит… – он имел в виду жену и сына.
– Я понимаю тебя. И прошу – не делай.
– Мы с тобой старые солдаты, – сказал он, – и должны встретить смерть достойно.
– Именно этот способ ты считаешь достойным?
– Не знаю, – ответил он. – Я, верно, тоже отговаривал бы тебя, если бы был на твоем месте. Но это очень больно, даю солдатское слово.
Три года мы провели с ним в окопах, я знал его как самого себя и понимал, что уговаривать его бессмысленно, но продолжал твердить: «Не делай, не делай».
Наконец он сказал:
– Я буду терпеть до последнего. Обещаю тебе.
Я переночевал в гостинице и наутро снова пришел к нему. Он был в забытьи. Начиналась агония. Мы долго хлопотали вокруг него, делали облегчающие уколы, как будто есть на свете облегчение от смерти. Я смотрел на эту агонию и неотвязно думал: нет двух одинаковых смертей. Все мы рождаемся на свет более или менее одним и тем же способом, а уходим отсюда – каждый по-своему. Одно лишь общее нам дано на смерть – муки наши. Хотя если ты молодой, двадцатилетний, на бегу налетаешь лбом на пулю, тебе в подарок дается мгновенный уход, но за него приходится дорого платить: еще тремя такими же жизнями, которые ты мог бы прожить, не будь этой пули.
Костя пришел в себя лишь к вечеру. Взял мою руку в свою.
– Это ты? – спросил он.
– Это я, – ответил я.
Кажется, он уже не видел меня, а чувствовал голосом и кожей.
– Еще живой, – сказал он, ускользая от меня рукой.
– Вот и молодец, – сказал я, лишь бы не молчать. – Я понимаю тебя, ты не смог сделать это. Я бы тоже не смог.
– Я смог. Она не смогла, она не смогла, – затвердил он, и голос его начал истаивать.
Я понял, что он бредит. С этой минуты он уже не приходил в сознание…
После крематория я снова вернулся в его комнату, мне почему-то не давали покоя его сказанные в бреду слова: «Она не смогла».
Сунул руку под подушку. Парабеллум на месте. Почти машинально выбросил обойму на ладонь, повторив его жест, и вдруг увидел, что пистон верхней пули пробит бойком: этакая округлая вмятинка в желтом донышке смерти – сигнал ее старта.
Неужели? Я быстро освободил магазин, все остальные пули были нетронутыми, но одной не хватало. И ствол был пуст! Я устроил поиск и скоро, рассчитав воображаемую траекторию выбрасываемой гильзы, нашел недостающую пулю под тумбой письменного стола. Так и есть: пробита!
Он стрелял в себя два раза.
Приставил дуло к виску, закрыл глаза, расчетливо нажал спусковой крючок, ожидая вспышки смерти, – осечка! Полчаса приходил в себя, воскресая и преодолевая новую боль, от которой хотел исчезнуть. Потом дослал в ствол вторую пулю, и все повторилось – осечка.
Старый солдат смог.
А вот старая пуля не смогла. Два раза он умирал и воскресал с чувством отчаянного бессилия, и лишь боль была его спасением.
Двадцать три года – большая дорога. На таком расстоянии и пуля может выйти из строя. Три года он провел под пулями, презирая их, и потому уцелел. И у последней черты пуля снова пощадила его.
Она не смогла.
Я умираю – и я воскресаю. Намертво заперт в каменном склепе – завтра в десять меня казнят. Нож гильотины прижмется к шее между третьим и четвертым позвонком, чтобы рассечь мою плоть, единственную и неповторимую. Осталось десять часов. Ах, если бы под рукой был пистолет… Они приходят за мной, а меня уже нет, снова я их обвел вокруг пальца. Они растеряны, а я торжествую, хоть меня уже нет.
Но отчего я должен отнимать у себя десять часов жизни? Имею ли я право? Я молод, я отчаянно и безнадежно здоров, со мной моя память и у меня есть, о чем вспомнить. Я в каменном мешке, но память моя со мной. Внимание, мы отправляемся в поход по городу моего детства… А ведь надо еще оставить время и для того, чтобы самого себя пожалеть.
Кто заплачет обо мне, когда меня не станет?
44
Куда я лечу? Из точки П в точку Б. Или наоборот: из Будущего в Прошлое? Я знаю, что ждет меня в конце пути. А что было в начале? Пусть не будет моя память утопать в запахе сирени. У памяти одно мерило – наша совесть. Тут даже самовнушение не поможет, ну разве что на пять минут. Совесть стоит на страже памяти. И просыпается она не по нашей воле, это же инстинкт, обеспечивший выживание вида. Совесть может затеряться, забыться, заснуть, но сон ее чуток, она пробуждается при малейшем шорохе памяти. Гены памяти хранят нас. Представьте, что случилось бы с человечеством, если бы опыт прошлого кодировался для последующих поколений и передавался им в наследство генетической памятью не объективно, а искаженно, пусть даже с улучшением, в розовом свете – выжили бы мы с вами, а? Так бы и сидели до сих пор в пещерах, трясясь от страха, но зато генетические оптимисты, неистребимо верящие в то, что в следующем поколении все наладится. А за пределами пещеры разгуливали бы на свободе говорящие свиньи, чья генетическая информация оказалась более объективной.
Сама природа учит нас правде. А каковы ученики?
Куда я лечу? От себя к истокам своим. Детдомовское дитя, не помню ни отца, ни матери, но они же были. Сколько поколений выстроилось за моей спиной – тысяча? десять тысяч? Страшно подумать – сто тысяч раз прапрадед! И я от них произошедший – сто тысяч раз праправнук! И вся их память передана мне в наследство, она и есть главное мое «я».
Недавно высказана гипотеза и будто бы получены первые экспериментальные подтверждения, что эмоции первобытного человека были ничуть не беднее наших: радость, смех и слезы, зубная боль в сердце, надежда, гнев, страх, долг, любовь – ведь они были уже люди, хоть и первобытные, и все у них было, как у нас с вами, материализовавшихся во времени в двадцатом веке. И тем не менее они оставались дикарями, не имея, в отличие от нас, лишь одного – памяти предков своих.
От Гомера до Толстого, от Архимеда до Эйнштейна череда великих стала за моей спиной, все они мои деды и прадеды, и мне лишь постараться стать прилежным учеником и самому в кого-то заронить неиссякающую искорку памяти.
Нет во мне памяти, и я становлюсь дикарем, хватающимся за пулемет. Но память живет, я даже помню о своей первобытности, помню о долгой той дороге, по какой выкарабкивался из нее.
Черт возьми, опять забыл. О чем это я хотел? О верности? Нет, кажется, о Рите, опять не то, но что-то другое, важное и ускользающее, – а вдруг не вспомню? Так о чем же? Про Володю? Да, да, что-то близко от него, вот оно! – ведь и я мог вместо него на снегу распластаться, чувствуешь, как шею обожгло? И все-таки нет, еще не то, не передавайте искаженную информацию в будущее, даже если у нее запах сирени, она все равно искажена и приведет к вымиранию вида, нет, и это уже было…
Я другое забыл! Ну как я мог забыть? Вот оно! Я обязан докопаться до истоков. Коль нашел на меня такой стих, я вспомню все, что было, вспомню до последнего знака и шороха. А когда не останется в памяти света, зажгу последнюю свечу и пойду с ней в самый глухой закоулок.
Но разве можно помнить по заказу? Что знаем мы о том, что есть наша память?
45
У благодарности, даже если она выдается авансом, должен быть конкретный адрес, отнюдь не небесный, а планетарный, то бишь почтовый – это раз. Право на благодарность надо заработать – это два.
А в третьих, женщины в жизни Сухарева сыграли роль если не определяющую, то явно опережающую. Когда бы Иван Данилович задумался над собственным прошлым с этой точки зрения, то вполне мог бы вывести итоговый лозунг: через женщину к свету! Характер Сухарева возмужал именно под женским влиянием. К чести самого носителя этого мужающего на глазах характера, он не делал ни малейших попыток, чтобы завоевать знамена, ведущие его в светлые дали.
Он набросился на науку с истовостью крестьянина, какой сам в себе не ведал. При этом следует учитывать, что, ступив на путь образования, Иван Данилович оказался словно бы чистым листом, на котором можно было начертать все что угодно.
Первой женщиной, открывшей это, была Виктория. Они учились на одном курсе, и оба получили задание выступить с рефератами на специальном семинаре по средним векам. Сухарев всего год назад приехал из Нюрнберга в свой сибирский город, откуда уходил на войну. Он еще донашивал старые офицерские кителя и сапоги, могучий деревенский увалень, топающий по лестницам, грохочущий стульями, не признающий перекрестков. Без женской указующей руки, уверенно и мягко направляющей его, он наверняка запутался бы в каменных дебрях. И Виктория особым цивилизованным чутьем осознала это.
Она была дочерью профессора, правда, из смежной отрасли знаний, тем более она нуждалась в массах, которыми могла бы руководить. И такой массой стал для нее Иван Сухарев, сам тоскующий по руководящей руке, довольно он командовал солдатами.
Виктория Мурасова носила кофты с высокими воротничками, из которых выступал тонкий стебель шеи, завершающийся маленькой головкой с насмешливыми близорукими глазами за стеклами очков. Если к этому прибавить хрупкость тела и голоса, осиную талию, спину с прогибом, матовую белизну рук, то из пространства возникнет готовая Виктория, вознесясь над уровнем паркета на 153 сантиметра. Из одного Ивана могло бы получиться полторы Виктории, что, собственно, и способствовало зарождению спасительного неравенства, когда сила и слабость великодушно меняются знаками.
Увы, не сразу Сухарев пришел к пониманию этого простейшего постулата. До сих пор он предпочитал действовать с позиции силы. И тут решился, едва они остались после семинара вдвоем в аудитории. Сгреб хрупкую Викторию в охапку и приложился к ее устам.
Губы Виктории податливо смялись, и наш отважный герой в тот же миг ощутил на левой щеке пряный вкус пощечины, впившейся в него по всем правилам средневекового искусства. Боли он не почувствовал, пощечина была сугубо нравственной. Сухарев ослабил руки, расцепляя объятия, и Виктория горделиво ускользнула в образовавшийся проход, постукивая каблучками по паркету.
Все же малая частица Виктории осталась на его губах, и этой медовой малости вполне хватило для того, чтобы он пустился вслед за беглянкой. Она уже перебирала каблучками этажом ниже, он догонял ее на слух, настиг у главного входа, сумев ухватить за руку. Виктория пылала презрением, и этот праведный пламень ожег его еще больнее.
– Не прикасайся ко мне, – сказала она, а на губах ее зияла рана, которую он нанес своим бессмысленным прикосновением.
Он остался в одиночестве меж высокомерных колонн фасада, не догадываясь о том, что уже вступил в эпоху замаливания.
Сухарев возникал перед Викторией на перекрестках городских тропинок: перед подъездом, из-за угла, в подворотне, у входа в парк.
Начинался очередной детский сад.
– Я больше не буду, – бубнил Иван, возвышаясь над своей мучительницей на 32,5 сантиметра.
– Оставь меня, – произносила другая сторона железным голосом.
Северо-западнее шестьсот метров, у входа в кондитерскую:
– Прости меня, я погорячился.
– Не загораживай проход, я спешу.
На следующий день в белой аудитории:
– Вика, умоляю тебя, перестань меня презирать, я больше не буду.
– Как? Ты еще здесь? А мне сказали, что ты уехал на Диксон.
– Ты этого хочешь? – вопросил он, радуясь, что диалог начинает налаживаться.
– Это твое личное дело, пропусти меня.
Он начал возникать по телефону:
– Вика, нам надо срочно поговорить, я тебе все объясню.
– Извини, пожалуйста, мне сейчас некогда, у меня гости.
Спустя два часа тот же номер: 6-22-43.
– Будьте добры, если можно, пожалуйста, попросите к аппарату Вику.
– Виктории нет дома.
В самом деле, к чему тянуть резину – на Диксон! Иван Сухарев произвел разведочный рейс в вербовочное бюро и уже собирался запастись медицинскими справками, но тут закрылась навигация, на носу Новый год, а с ним срок сдачи курсовой работы. Сухарев с головой погрузился в средние века и вынырнул обратно в двадцатый век ровно за сорок минут до Нового года.
Он вскочил, пытаясь сообразить, где бритва. Новый год он встретил в обнимку с уличным фонарем, пронзая взором потухшие окна ее квартиры.
Часы на углу показывали четверть первого. Начиналась вторая половина века. Сухарев блуждал по знакомым домам, направляемый зовом крови. В третьем, кажется, доме, наиболее оснащенном музыкальными шумами, из столовой выплыла навстречу Виктория, раскачиваемая хмельным новогодним ветерком.
– О-о, Иван, – молвила она, растягивая гласные. – Где ты был? Я тебя ждала.
– Я только что с Диксона. Там пурга.
– Что же ты не поздравишь меня с Новым годом?
Он тупо поздравил, будучи не в силах оторваться взглядом от ее звучащих губ:
– С новым счастьем, Вика. Уверен, что ты его заслужила.
– Можешь поцеловать меня в щечку, – объявила Виктория, показывая пальцем доступное место.
– Спасибо, я сыт, – бодро отвечал он.
– В таком случае проводи меня, – приказала она. – Я опьянела от шума, тут какая-то музыкальная клоака.
Они очутились в безлюдном городском парке. Между деревьев многозначительно завивались снежинки. Виктория долго карабкалась пальчиками по могучему Иванову торсу, пока ее руки не сцепились за его шеей.
– Я решила, Иван, – сказала она. – Карантин кончился. Ну? Что же ты?
Иван Сухарев был допущен к губам и не покидал их до рассвета.
– Я буду тебя цивилизовывать, – объявила Виктория в короткой паузе расцепившихся губ.
Так Иван Сухарев вступил в викторианскую эпоху своей жизни. Он был введен в профессорский дом в качестве жениха, нуждающегося в культурной и интеллектуальной помощи со стороны высокоразвитых стран. Профессор Мурасов самолично показал ему библиотеку, как бы служившую многотомным интеллектуальным приложением к Викиным губам.
Отныне к сияющим высотам науки они продвигались, взявшись за руки. Виктория твердо знала, что будет заниматься русскими летописями. Иван же Данилович тяготел к современности, желая заняться систематизацией и разоблачением новейших форм зла. Таким образом, путь был определен загодя, однако перед дальней дорогой полагалось запастись предшествующими знаниями.
Под чутким руководством Виктории Иван Сухарев окончил начальную школу – классы ХТ, Хорошего Тона. Иван Данилович столь успешно завершил их, что оказался в состоянии составить сам несколько правил ХТ, среди которых наибольшее признание получило такое:
– Если вам предстоят большие расходы и у вас нет при себе наличных денег, следует поехать в сберегательную кассу и снять деньги со своего текущего счета.
(Справедливости ради заметим, что данное правило так и осталось произведенным на бумаге, ибо наш герой и поныне продолжает пребывать бессребреником.)
Вот уже без задержки Иван Сухарев переведен в среднюю школу – классы ХВ, Хорошего Вкуса (живопись, музыка, архитектура, история костюма), которые и закончил экстерном, чтобы взойти на высшую ступень знания – ФСМ, Факультет Собственного Мнения.
Его наставница обладала редчайшим в нашем веке даром универсализма, она была едина в трех лицах.
– Запомни раз и навсегда, Ватерлоо это не битва, а деревня. А битва была при Ватерлоо в 1815 году. Кто так ест? Как ты держишь вилку? Левой рукой, только левой. Теперь эта деревушка в Бельгии, там в поле стоят восковые фигуры обряженных солдат. Коричневый галстук не годится под цветную рубаху, учти, пожалуйста, на будущее. После Ватерлоо Наполеону пришлось отречься от престола.
Ученик прилагал все силы, чтобы оказаться достойным. Не делая попыток различить плоды и итоги (это придет потом), он мог по двадцать часов кряду сидеть за чужими книгами или сочинять свои. Он обладал идеальной акустикой памяти: всякий факт, попадавший в нее, не глох от времени и мог быть озвучен по заказу. Если же Иван Данилович два раза прочитывал один и тот же текст, это запечатлевалось уже на всю жизнь, абзац ли, страница, трактат.
Столь редкостная память нуждалась в особых хранилищах. И Сухарев еще в средних классах ХВ завел три сундука памяти. Первый сундук назывался «Заруби на носу», здесь складировалось все потребное для работы, текущей и будущей.
«Для души и тела» – не губы ли Вики слились здесь с библиотекой? Как сочетать цвета в одежде? – для тела. Когда написан «Вид Толедо»? – для души. Где было открыто колесо? – для эстетической услады. Сундук № 2 обширен, со множеством добавочных полок, прихотливых уголков и даже тайников.
Третий сундук именовался «На всякий случай» – сюда все попутное и внесрочное. Нельзя же все время быть потребителем мысли, можно позволить себе и некоторую интеллектуальную вольницу. Разве память не имеет законного права устремиться в свободный полет? Как начинается «Метафизика» Аристотеля? О, это стоит послушать.
– Все люди от природы стремятся к знаниям.
Вот, оказывается, когда было открыто.
Праздник памяти начинался с парада первых фраз, в котором принимали участие все роды и жанры письменности независимо от их принадлежности к пространству и времени.
– Вострубим, как в златокованые трубы, во все силы ума своего и заиграем в серебряные орга́ны гордости своею мудростью. – Слово Даниила Заточника.
– Философия лишена того преимущества, которым обладают другие науки. – Георг Вильгельм Фридрих Гегель. Энциклопедия философских наук.
– Что бы разум и сердце произвести ни захотели, тебе оно, о! сочувственник мой, посвящено да будет. – Александр Радищев. Путешествие из Петербурга в Москву.
– Если я обладаю, почтенные судьи, хоть немного природным талантом, – а я сам сознаю, насколько он мал и ничтожен; если есть во мне навык к речам, – а здесь, сознаюсь, я кое-что уже сделал; если есть для общественных дел и польза и смысл от занятий моих над твореньями мысли и слова, от научной их проработки, – и тут скажу о себе откровенно, что в течение всей моей жизни я неустанно над этим трудился, – так вот в благодарность за все, чем я теперь обладаю, в праве потребовать здесь от меня, можно сказать по законному праву, защиты вот этот Лициний. – Марк Туллий Цицерон. Речь за поэта Архия.
Звонок на лекцию разгонял этот звонкоголосый парад, призывая к краткому курсу.
Основное достоинство сокровищ памяти состоит в том, что они ничего не стоят. Они наживаются горбом и потом, а продать их невозможно даже при наличии покупателя. В лучшем случае вам выставят за них пятерку, отнюдь не материализованную.
Разве что под старость нарастут проценты на капитал?..
Сундуки ломились от избытка. Уже на втором курсе Факультета Собственного Мнения пришлось заводить сундук № 4 – «Сноски и примечания», куда можно было валить мусор сомнений, колкость поправок, а также все то, что само производилось на свет.
У науки имелось и другое неоценимое преимущество: она способствовала умерщвлению плоти. Прошло полгода сухаревского жениховства, однако наш герой ниже губ не допускался, разве что погладить. Вот когда Иван Данилович понял монахов средневековья, о которых написал реферат, ибо и сам не далеко от них ушел.
Как ни старался Иван Сухарев схватить свой кусок до срока, номер не прошел. Виктория не теряла головы, ее мать – бдительности.
Свадьбу сыграли весной. Сухарев перебрался из общежития в профессорскую квартиру, где молодым была отведена дальняя комната с надежной звуковой изоляцией, последняя дверь налево.
Воздержание пошло на пользу их любви, в которой они слились созвучно и ненасытно. Теоретическая подкованность Виктории оказалась настолько фундаментальной, что была способна вызывать приступы ревности у законного супруга. В некоем древнем сундуке Виктория выкопала, что человек отмечен высшей печатью говорящей любви, и требовала ответных слов от партнера. Любовные диалоги переходили в постельные допросы: какая я у тебя? а что ты чувствовал, когда? неужто и пять тысяч лет назад это было так же?
Год защиты диссертации совпал с рождением Маринки. Оба события были достойны отмечены.
Нет, нет и нет, они прекрасно жили. И до и после. Несмотря ни на что. Даже когда повис на плечах этот тяжкий карпатский мешок с неведомого перевала.
В тот год было решено – опрощаться! Купили туристские путевки, оставили Маринку с бабушкой, долго летели в самолете, еще дольше тряслись в разбитом автобусе, потом шагали пешком по наклонной плоскости. Турбаза встретила их причудливой песней:
Тренируйся, бабка, тренируйся, Любка.
Тренируйся ты, моя сизая голубка.
Ухабистая дорога, теплый дождик, шумная встреча – все нравилось Сухареву до рези в глазах. Вот оно, начало опрощения, с умилением думал он.
Тисса – романтическая река нашей юности. Пять турбаз за один присест, десять вершин, двадцать дней слияния с родной землей. Долой цивилизацию.
Их разъединили. Виктория попала этажом выше, он в компанию трех одиноких дикарей, озабоченных поиском самок.
Тем лучше, думал Сухарев, опрощаться, так до предела.
Утром он проснулся от петухов, долго слушал их у окна, вздрагивая при каждом новом запеве. Ностальгия по петухам неизбывна в нас. Все-таки я мужик по истокам. Все мы из мужиков. Пять поколений назад, кроме русского мужика, в России вообще никого не было.
Мужики и петухи – вот исконная основа России, ее мудрость и скорбь.
Чу! Опять я умствую, а ведь прилетел опрощаться.
Труба поет подъем. Бегом к вершинам.
Первую вершину пропустили, так как Виктория отравилась кислородом и слегла с мигренью, приступы которой ее иногда посещали. Потом она задремала, а я побрел куда глаза глядят, лишь бы в горы.
Что такое Карпаты? Многослойность пространства. Заступая одна за другую, линии косо устремляются в небо, каждая к своей вершине. Но вдруг раскрывается долина, скомпонованная по принципу минимального использования линий, необходимых для изображения карпатского силуэта.
Горы существуют для того, чтобы увеличивать количество квадратных километров земной поверхности. Долины – для привалов и жилищ. Трехмерность гор неизменно выше двухмерности долины. Мы покидаем долину ради восхождений, возвращаемся к ней, чтобы жить.
– Сча-стли-во-го пу-тю! – скандировала горстка остающихся.
– Сча-стли-во ос-та-вать-ся! – отвечала уходящая масса.
Все упрощается, когда люди начинают скандировать хором под палочку дирижера. За тем мы и приехали сюда.
Утром вышли к приюту Драгобрат, чтобы оттуда начать штурм Близнецов. Нас вел инструктор Василий. С тропы скатывались под откос истерзанные рифмы:
Где ж тренироваться, милый мой дружочек?
Где ж тренироваться, сизый голубочек?
Песня была бесконечной, как восхождение, и выносливой, как гуцул-инструктор.
В турпоходе, бабка, в турпоходе, Любка,
В турпоходе ты, моя сизая голубка.
Когда в легких не хватает кислорода, все становится проще: хочется одного – заглотнуть глубже. Всего один глоток. Я много не прошу, дайте глотнуть кусок родного пространства.
Однако опрощение не приходит само. Учтите, оно нуждается в веских доказательствах.
На промежуточном привале Виктория лежала, высунув язык.
– Мы втянемся, – говорила она, – вторая вершина будет легче, вот увидишь, а третья еще легче, чем вторая.
Подошел гуцул Василий, мастер по восхождению.
– Это твой? – спросил он, указывая на мешок.
– Мой. А что? – удивилась она.
– Мешок почти свободный. Дай-ка сюда.
И принялся наваливать в ее мешок кирпичеподобные буханки. Сухарев не успел набрать воздух в пустующую грудь, как Василий с кряканьем перебросил мешок себе на спину. Виктория молча наблюдала.
– Ты хилая, – сказал он ей. – Иди так.
Виктория мечтательно смотрела ему вслед.
– Какой прекрасный экземпляр дикаря, – заметила она. – Правда, Ванюша?
– Здесь все правда, – с чувством отвечал Иван Данилович. – И мы на верном пути.
– Товарищи туристы! Приют Драгобрат находится на высоте 1240 метров над уровнем моря. Кто будет спать на верхних нарах, тот поднимется на два метра выше, рекомендую. А сейчас женщинам шагом марш чистить картошку, мужчинам носить воду и одеяла. Завтра подъем в восемь ноль-ноль.
– Тысяча двести сорок метров над уровнем асфальта, – задумчиво сказал Сухарев.
– Чего? – не понял сосед, один из трех дикарей.
– Мы поднялись над нашей цивилизацией, – велеречиво пояснил Иван Данилович, – может быть, даже оторвались от нее.
– Подумаешь, – сказал дикарь. – Зачем тебе цивилизация? Пойдем за одеялами.
– Чем выше в горы, тем проще жизнь. На вершине жизнь вообще упростится до одноклеточного существования: хватать воздух. – Обобщающая тирада осталась непроизнесенной и до лучших времен откладывалась в сундук «Для души и тела».
– Как твоя голова? – спросил он вслух. – Сказывается нехватка кислорода?
– Все чудесно, милый, я отправляюсь мыть котелки.
Приют Драгобрат срублен в виде двухэтажной избы. На первом этаже четыре комнаты, в каждой из них двухэтажные нары на сорок человек, как в самом распрекрасном солдатском блиндаже на шесть накатов.
Я проснулся в абсолютной темноте – такая темнота бывает лишь в старом окопном сне, который снится нам по военным праздникам.
В этой кромешной тьме начинаются завершающие аккорды карпатского абзаца моей жизни.
Я протянул руку – и провалился в пустоту.
Виктории не было на месте. Я лежал успокоенный, просветленный. Как хорошо, что мы сюда приехали. То ли чистота воздуха была тому причиной, то ли окружающий простор, угадываемый даже сквозь темноту, но я чувствовал себя абсолютно выспавшимся, мысль работала пронзительно и четко. Впрочем, темнота уже начинала отсвечивать всполохами сна в солдатском блиндаже, за окном струилась ущербная луна, а может, то светилось реликтовое излучение Млечного Пути, обращенного острием стрелки к вершине, которой мне уже не суждено достигнуть.
Постепенно стала просматриваться пустота, оставшаяся от Виктории: вмятина на подушке, пролежни в матрасе. По-моему, я заснул на ее руке. Сейчас она придет и заполнит собой образовавшуюся пустоту на матрасе и в душе. Она такая хрупкая, а занимает так много места в моей жизни.
Почему она не идет? Пора.
Досадуя на обрыв мысли, я принялся шнуровать башмаки, чтобы отправиться на поиск заблудившейся жены, спасти ее от волка и снежной лавины. Чиркнул спичкой и в ее ускользающем свете увидел еще одно зияющее место на нарах, где спал гуцул Василий, взявший на себя обязательство доставить нас к вершине.
Но отчего так вольно дышится и мысль устремляется в беспредельность? Зачем Виктория отвлекла меня от главной мысли? Сейчас она покажется от крайнего сарайчика, и все займет прежние места во вселенной.
Я обошел вокруг дома, вглядываясь в очертания ночи. Луна предательски выскользнула из-за облака, и в ее безмятежном свете стал виден мокрый росистый след – перпендикуляр страсти, вонзающийся в черноту леса. Почти машинально я шагнул по этому следу неверности, он был совсем свежим, трава распрямлялась за мной с легким шорохом.
Зачем я иду? Я остановился – ведь это не моя тропа. Не мой там след, я не имею права. И вообще: должен ли я видеть то, что желает сокрыться от меня на конце росистого перпендикуляра?
Я осторожно попятился назад, чтобы не разрушать следа в траве и гармонии звезд над головой.
Мне хватило на сборы двух спичек. Уложил рюкзак и выбрался в коридор с тусклым ночником. Сейчас я боялся лишь того, что меня застанут на месте преступления.
Но все обошлось. Я никого не встретил и скоро шагал по низовой дороге, оттягивая носок ступни, как при строевом шаге.
На повороте я лег навзничь, упершись головой в камень, и долго смотрел ввысь. Небо очистилось. Я всматривался в начертания звезд и узнавал в них самого себя. Никогда не видел столько звезд, и таких ярких. Звезды струились, переливались – они смотрели в мои глаза. Мы стремимся к неведомой вершине, тогда как она вот, прямо перед нами, в нас самих. В каждом человеке заключена его вершина, надо лишь открыть ее в себе самом.
Это была удивительная ночь с проблесками дальних молний и озарениями мысли. Звезды переливались в меня, и я переливался в звезды. Я разговаривал с мирозданием. Что случилось в избе, на росистом следу? Случилось одно – свобода. Как звездам дана свобода вечного горения, так и я свободен душой и не имею права претендовать на чужую свободу.
Ночь чиста и терпелива. Свобода звезды и свобода росистого следа. Свобода моей тропы. Я спускался в долину и на каждом удобном повороте опрокидывался навзничь, глядя на звезды, пока они не иссякли, а вместо них простудили горы. Тогда я пошел вниз, не оглядываясь больше на небо. Я видел вперед, назад, во все стороны, я слышал зов вечных гор.
Снова пели петухи. Я вздрогнул от первого крика, от второго умилился, от третьего впал в священный трепет.
Чему я радуюсь? Ведь я обманут, унижен, растоптан. Но я был счастлив, ибо в эту звездную ночь я открыл истину, а открывший истину обманутым быть не может.
Ночь прозрения продолжалась под шуршанье камней, ускользающих из-под ноги. В эту ночь я открыл вершину, которая во мне, она состоит в самопожертвовании, это просто, как на войне. И счастье мое было от жертвы, которую я принес в эту ночь звездам.
Тропа привела меня к шоссе, и я припал подошвой к родному асфальту. Скоро сходящиеся линии гор раздвинулись, показался поселок, уже пробудившийся к жизни, а может и не прерывавший ее.
Удивительная ночь перешла в удивительное утро. Катилась телега с молочными бидонами, чисто умытые старики сидели на завалинках. На двери магазина белела бумажка, я подошел ближе. Некая тряская рука сообщала, что она «ушланабазу».
Под древним буком лежала серая плита: 417 радяньских солдат и офицеров загинуло за освобождение этого селища. Я не спешил, читая имена, пока не добрался до своей фамилии: старший сержант Василий Сухарев… Мы оказались в разных званиях, и оттого разошлись наши земные круги.