Текст книги "Только одна пуля"
Автор книги: Анатолий Злобин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Сухарев на цыпочки привстал, пытаясь разглядеть дыру, – не видать. Он вышел из безмолвной цепочки, обогнул ее и двинулся мелкими шажками к стене, чтобы рассмотреть поближе и сбоку. У стены, прислоненные к елям и камню, тоже стояли венки. Дуновение ветра донесло к лицу дыхание огня.
57
– Одну минуту, гражданин, – донеслось до него. – Вы зачем туда?
Обращались явно к нему. Сухарев обернулся. Перед ним, бдительно косясь на черный «дипломат», стоял рослый сержант. Он был юн и румян, хоть и не первогодок; удлиненное лицо с обтянутыми скулами, взгляд непроницаем.
– Мне нужно, сержант, очень нужно, – убежденно ответил Сухарев.
Сержант молвил требовательно и тихо:
– Прошу за мной!
Сухарев удивился – и тоже тихо:
– Зачем?
– Пройдемте, здесь не положено разговаривать.
– Пожалуйста, только я не понимаю…
Они спустились со ступенек, прошли несколько метров по направлению к воротам. Сержант резко повернулся: – Почему курите у огня?
– Разве нельзя? – машинально ответил Сухарев и тут же подумал: в самом деле, лучше бы не курить, хоть я не заказано, кто как понимает. Он поискал глазами, куда бы бросить сигарету, но та уже потухла.
– Вы куда пришли, гражданин? Вы же к Вечному огню подошли. Разве это не ясно? Что вы там делали, у стены? – сержант выговаривал ему с полным сознанием своей правоты.
– Хотел в дыру посмотреть, мне было нужно.
– Это не дыра, гражданин, а горелка, и заглядывать в нее не положено. Все знают, что там газ горит. Вечный огонь – это символ.
– Нет, там дыра, – твердо заявил Иван Сухарев, досадуя на то, что прервались его мысли. – Я вам объясню, понимаете, это не обычная дыра, она, как бы это получше объяснить… – Сухарев остановился в поиске нужного слова.
Мимо проходили люди, спеша к огню или с медленным раздумьем отходя от него. Некоторые косились в сторону Сухарева и сержанта. Иван Данилович наконец-то заметил поблизости урну, выбросил потухшую сигарету, прикурил от зажигалки новую.
Старшина вразвалочку подошел к ним, оценивая Сухарева наметанным взглядом.
– Вы что там делали, товарищ? – спросил он без строгости.
– Я в дыру смотрел, понимаете… Это же дыра, дыра, – Сухарев пытался пробиться сквозь сбившуюся мысль, и никак не выходило у него. – Ведь там мой фронтовой друг лежит, вот я и пришел.
– У меня тоже старший братан погиб, – сказал старшина, смягчаясь. – И мне тоже иногда кажется, что это он там и лежит, мой братан. Сколько лет прошло, а я все чувствую, что нет его рядом со мной, пусто без него, а ведь я тогда под стол ходил…
– Правда? – обрадовался Сухарев. – Вы тоже чувствуете эту пустоту? Верно вы сказали: без него пусто. Как это точно! Нам всем без них пусто, мы все время ее ощущаем, эту пустоту. Где наши друзья? Я двадцать пять лет зову: Володя, Володя! И не могу докричаться, словно в пустоту кричу, в дыру… – Сухарев оглянулся и посмотрел на огонь. – Да, да, именно в дыру, – продолжал он, спеша и сбиваясь. – Теперь я точно определил, это есть дыра! Вот почему мы не можем до них докричаться. Это же дыра! – самоотверженно твердил он. – Она же вокруг нас, под ногами, над головой, дыра в нашем прошлом, дыра в нас самих. Мы все время, каждоминутно ходим по краю этой дыры, ходим и не видим ее, ибо это дыра в каждом, дыра среди нас – Он растерянно оглянулся вокруг и вниз, как бы ища ту дыру, и заключил торжествующе: – Дыра в будущем! Вот какая это дыра.
– Разобраться надо с этим вопросом, – заметил старшина задумчиво. – По душе я вас вроде понимаю, а по инструкции…
– Вы же сами сказали: пусто, – горячился Сухарев. – Вы и навели меня, я все время чувствовал, а ухватить не мог. Право же, это дыра в будущем, – повторил он, радуясь найденной мысли.
– Какая же это дыра, если мы в нее не проваливаемся? – объявил свое веское слово и сержант, до того он прилежно слушал, пытаясь вникнуть, а теперь, видимо, разобрался.
– Оттого что та дыра битком набита, вот и не проваливаемся, – раздраженно бросил Сухарев.
– Кто же это сказал: дыра в будущем? – продолжал допытываться бравый сержант.
– Никто не сказал. Я сам и открыл ее только что, неужто не ясно?
Сержант засмеялся:
– Тогда мы ее закроем. Раз вашей дыры не было, то и не будет.
– Болтаешь, Приходько! – прикрикнул старшина.
– Нет, это надо разъяснить, – заволновался Сухарев. – Тут следует быть терпеливым, чтобы люди усвоили. Если хотите, дыра тоже символ. Закрыть ее нельзя, ведь она существует вне нас… Символ, понимаете?.. Как и огонь из плиты. Ведь он не только Вечный огонь, он…
– Он еще священный, – закончил бравый сержант.
– Конечно, конечно, – живо подхватил Сухарев, снова меняясь с настроением и снова оглядываясь на огонь. – Он не только священный, я понимаю, что не по инструкции… Это гордый огонь, но он и треклятый огонь, оттого что в нем сгорело двадцать миллионов, лучше бы его на свете не было, не пришлось бы зажигать, треклятого, от черной пули… И встали бы наши братья, друзья рядом с нами…
– Чего уж теперь, – с грустью выговорил старшина. – Зажгли уж…
– Так храните! – Теперь уже он поучал их, ибо чувствовал в себе такое право. И засмеялся напоследок: – А я буду к вам похаживать, мне ведь доклад на юбилее читать…
– Милости просим, – сказал старшина. – У нас пусто не бывает. Тяжело вам жить теперь с вашей дырой-то будет.
– Так мы же всегда жили с нею, – лихорадочно отозвался Сухарев. – Она же всегда была вокруг нас, только я не знал, как сформулировать. Дыра в будущем – это боль в нашем сердце, – тревожно заключил он, ощутив легкое кружение в голове.
И зашагал к воротам, ибо больше ничто не тревожило его: теперь он не только чувствовал, но и знал. Донеслись удары курантов со Спасской, сначала вступительные, потом с отсчетом. Сухарев вышел за ограду, машинально считая: три, четыре… Утром он тоже считал удары, возможно, они совпадут?..
На подходе к Тайницкий башне он последний раз оглянулся на огонь. Он горит у древней стены, он горит у скорбного подножья монументов, горит на площадях и скверах, горит в чистом поле, он горит в каждом доме, в миллионах домов, на двенадцатом этаже и в избе, в красном углу, где когда-то мерцала лампада, на стене, у притолоки, в окне горит вечный огонь нашей памяти и боли, вечный огонь надежды, он горит в каждом живом сердце, пока они живы для жизни. Черная пуля зажгла Вечный огонь, но поразить его она уже не в силах. Ей не дано. И будет вечен Вечный огонь у вечной стены, он не угаснет, нет, не угаснет…
58
Сухарев шагал по крепкой брусчатке и продолжал отсчитывать удары: пять, шесть… На десятом ударе звон затих, неощутимо растворившись в воздухе и напомнив ему о вечности. Боже мой, думал он неотрывно, дыра, дыра… Вечный огонь и вечная дыра. И я открыл эту дыру. Я четыре года ходил под пулями по краю этой дыры, но не провалился в нее. А теперь и открыл, оттого, что не провалился. Что же теперь делать? Как жить рядом с этой дырой, жить и знать, что она ширится и так будет вечно? В эту дыру провалился Мегалополис, великие творения, мудрые мысли, добрые поступки. Они даже не представляют, сколько всего провалилось в эту дыру. Зато я теперь знаю и открою другим. Но можно ли теперь продолжать жить так, как я жил до сих пор, как все мы жили? Наконец-то вот оно, надо жить по-другому, надо быть чище, добрее, да, да, только добром и можно заслонить эту дыру, надо быть достойным их памяти, а для этого надо освобождаться от мелочей, от суеты, она правильно говорила об этом… Перед ним возникли испуганные глаза Риты, ее бледное опрокинутое лицо, и Иван Данилович почувствовал, как ему становится душно и не хватает воздуха на площади. Он остановился и начал рвать галстук, но воздуха по-прежнему не хватало. Лицу сделалось жарко, будто огнем нажгло. Я много выпил, подумал он, невольно опускаясь до бытовых подробностей и обегая вокруг взглядом в поисках опоры, где можно было бы притулиться, я много выпил и открыл дыру, все это очень важно, но сейчас мне стало худо, надо спасаться, скорей добраться до номера…
А площадь уже раскрывалась перед ним, залитая огнями, заполненная пестрым движением толпы, разноголосым юным гулом; справа шла глухая стена, вырастающая из тверди земляного откоса. Он увидел там столб и поспешил к нему, прерывисто дыша и продолжая рвать галстук, чтобы облегчить горящую шею. У основания столба прямо в брусчатке чернел прямоугольник колодца, прикрытого решеткой. Он склонился над ним, пытаясь заглянуть в ту беспросветную дыру, но ничего не просвечивалось в земной глубине, только шипело и ухало, ухало… И он ничего не мог исторгнуть из себя, чтобы освободиться от давившей шею тяжести. Прижался щекой к холодной шершавости столба, чуть полегчало. Почувствовав это облегчение, он еще крепче породнился со столбом. Это же Кремль, благодарно думал он, заглавный знак земли Русской, он парит, он взлетает и стелется, с него все началось и будет вечно пребывать, пока стоит он сам как запевная строка державной песни…
Мимо все время проходили молодые люди, спускаясь по проезду от площади. Высокий парень в полосатом свитере, отделившись от компании, приблизился к Сухареву, участливо заглянул в его лицо. «Вам плохо, сэр?» – спросил паренек по-английски. Сухарев лениво отругнулся на русском. Паренек повернулся к своим, радостно захлопав в ладоши: «Наш, наш, я же говорил, а Славка проиграл…»
Снова перед ним возникло лицо Риты, ее полураскрытые губы улыбались и пугливо призывали, ему даже почудилось (вот какая оказия), будто ее прохладная рука прикоснулась к нему, давая облегчение. Она почесала ему шею – и там полегчало Сейчас, Риточка, сейчас, не то думал, не то бормотал он, будучи не в силах отделиться от столба, ничего страшного, это пройдет, сейчас я отдохну и тогда объявлю им о дыре, а мы с тобой, Ритуля, будем слушать музыку.
Рослые парни, акселерованные длинноногие девчонки с модными прическами из глубины проезда подтягивались к столбу, обступая Сухарева. Взявшись за руки, они закружились в хороводе. «В лесу родилась елочка», – запел тот самый первый парень в свитере. Промелькивали вскинутые руки, озорные глаза, разметанные волосы, пестрые куртки и кофты, мелькало в глазах то синее, то оранжевое, то полосатое, то яркое. «Как на Славины именины…» – подхватил другой голос.
Потускнелым взглядом Сухарев следил за ними, продолжая стоять в обнимку со столбом, но тренированная мысль его понемногу яснела и возвращалась. Я все узнал, облегченно думал он, раньше мне только казалось, будто я знаю, но теперь я знаю точно, знаю главное. Но надо, чтобы они остановились мелькать, они мне мешают, но теперь я знаю… А главное то, что надо задержать дыру! Да, как это верно, задержать ее нашей памятью!.. Новая мысль перебила эту, и он послушно повернул за нею по шатким мостикам ассоциаций – и другое главное, еще главнее, чем первое: надо узнавать дальше! Да, да, дальше и вперед…
Последняя идея словно бы придала ему свежести. Он отпихнулся от столба и, не замечая пестрого суетливого мельканья, прошел сквозь хоровод быстрых ног. Приветственные возгласы сопровождали его проход. Но он не остановился и шел вперед. В голове перестало ухать, а вместо того за спиной послышалось ровное уверенное гуденье, обволакивающее его и подталкивающее в спину, как бывает при быстром движении.
Я взлетаю. Я лечу. Но сколько ни выворачивал шею в окошко, ни разу не мог уследить момента отрыва от земли. Так бывает лишь при взлете…
59
«Любимая!
Не пугайся этого письма, прошу тебя, потом ты поймешь мою правоту. Прими случившееся как должное, я многое хочу сказать тебе, а времени в обрез, равно как и бумаги, иначе письмо не сложится. Сейчас три часа ночи, в полдень меня убьют, вот сколь мало мне осталось, и потому я спешу. Родная, буду помнить тебя до последней минуты, и о себе должен успеть досказать, хотя бы некоторое главное. Наверное, это было ошибкой, что я посвятил себя физике. Если бы это не было ошибкой, то уже наверное я открыл бы закон, над которым бился с такой бесполезностью. Это очень важный закон, и я несколько раз чувствовал, что близок к нему, рукой подать, но мне всякий раз мешали сосредоточиться пули. Вроде и жужжат не так громко и почти мгновенно, ибо скорость пули почти 0,5 скорости звука, все же этих пуль кругом довольно много, и потому отвлекающий (в данном случае: жужжащий) фактор становится постоянным.
Раньше я не писал тебе про пули, а нынче ночь правды. Не думай, что я жалею тебя или себя, я уже не способен на это. На войне я разучился мечтать. И все же одна мечта у меня осталась. Знаешь о чем? О тишине. Если бы я мог все пушки и пулеметы мира заставить замолчать хотя бы на две недели, мне бы хватило. Я успел бы сосредоточиться в наступившей тишине и открыл бы свой закон, чтобы он стал законом для всех.
А под пули я домечтался до того, что открыл формулу войны. Оказывается, что и она, отвергающая все правила, имеет свой порядок. Формула войны: в=б, война это беспощадность. В большом и малом, коллективная и индивидуальная. Помнишь, мы ходили в разведку за «языком», ну в октябре, я еще тогда премию заработал – и проспал ее. В этой разведке я отдал приказ: выкопать могилу для раненого солдата, который был еще жив, его фамилия Родионов. Это было в тылу врага, в чужом лесу, и кругом нас война, та самая: беспощадная. А беспощадность войны – это в первую очередь беспощадность к самому себе, собственной жизни и чести. До этого случая я не думал, что смогу быть столь беспощадным, чтобы отдать такой приказ. Но смог, ибо себя не жалел. Я и теперь столь же беспощаден с этим письмом: ведь можно попробовать укрыться от завтрашней пули. Но как бы я смог жить дальше? Я знаю, ты поймешь меня. И все равно, если бы я остался жить, я постарался бы сохранить в себе эту взращенную войной черту. Ученому это особенно полезно: беспощадность к самому себе. Никакой поблажки на будущее. Боевой приказ подписан и разослан в роты, отсрочки не будет, мы наступаем на Визендорф.
Никогда не был беспощадным к тебе, разве что в эту последнюю ночь. Успею ли сказать, что хочется, скоро четыре часа?
На столе горит коптилка, сработанная из трофейной гильзы. Много копоти, треска, смрада и при этом немного света. Наша война, на которую меня угораздило попасть, есть именно такая коптилка. Полагаю, что последующие войны будут более цивилизованными, но это, слава богу, уже без меня.
Сегодня я не лягу спать. Глупо отсыпаться перед собственной смертью, буду писать тебе до победного, а за возможность сидеть у света вызвался бодрствовать вместо другого: «Иди-ка ты спать, Иван, – говорю, – все равно я не сплю». Уговаривать не пришлось. Тот мигом отправился на боковую, а меня то и дело отвлекают от смрадной коптилки зуммером телефона, записью донесений о том, что на передовой все спокойно, проверкой и разводом постов.
Возникает вопрос: почему я решил, что меня убьют завтра в полдень или близко к нему? Я не решал этого, но почувствовал. Я не верю ни в какие внутренние голоса и шепоты, тут было нечто другое. Ты ведь знаешь, я был бессмертным, мы с тобой не раз об этом говорили, хотя ты и подсмеивалась, но было именно так – я внутри себя чувствовал, что бессмертен, способен разве что на рану. И пуля меня не брала, ибо пули тоже знают: нельзя прикасаться к бессмертным. А вчера вечером вышел из блиндажа, увидел звезды, сразу очень много звезд – и что-то выпало из меня, я физически почувствовал это, а чтоб не оставалось в том сомнений, выпавший предмет звякнул о камень, и тогда я понял, что я не бессмертен, более того, стою на пороге небытия. Любимая, меня убьют в полдень 30 марта, но ты же видишь, я спокоен. Мне было даже любопытно: что такое из меня выпало – крайне важное, стоящее всей жизни? Я нагнулся, долго шарил рукой в темноте – и нашел. Это был ключ от моего дома на Басманке, который я все эти годы хранил при себе и не терял ни разу. Когда я уходил в армию, мать дала этот ключ, сказав что-то соответствующее. И вот ночью при мерцании звезд мой дом из меня вывалился, я уже никогда не вернусь в свою комнату, потому что прохудился карман галифе – дыра образовалась.
Опять зовут на проверку постов. Ночь нынче тишайшая. В такую ночь хорошо размышлять о проблемах мироздания, но я уже не успею, ибо перестал быть бессмертным. Мне помешали пули, а одна из них и вовсе прервет мысль. Я буду убит, но не умру, потому что получу продолжение. Можно обрести бессмертие посредством мысли, а можно – через продолжающуюся плоть. Что выше? Вопрос риторический, ибо без физического продолжения вообще не стало бы мысли.
Ощущение такое, будто я встал у собственного изголовья и обязан не только слушать и запоминать последние слова уходящего из жизни, но к тому же и сам произносить их, оставляя в назидание потомкам.
А что сказать? Слова переполняют меня, но как их сложить? Нет, я ни о чем не жалею и не прошу возврата. Жизнь – не тросточка, забытая в метро и попавшая в бюро находок. Положили там на полку, а за ней никто не явился…»
60
Почерк был убористым и неторопливым. Оперативные донесения, которые он писал, были куда размашистей. Но вот что самое удивительное: написано чернилами. Откуда он чернила взял? Я же прекрасно помню: чернил на столе не было. Значит, у него имелась своя невыливайка, которую он прятал от других? Ведь он всегда был скрытным…
Какая чепуха лезет в голову. Человек говорит с мирозданием на последнем пороге, а я к нему в карман лезу: куда чернила спрятал? Он всегда подавлял меня – даже своим молчанием. Я завалился спать, а он заступил на бессмертную вахту, предварительно слазив в сумку за тайной невыливайкой.
Но разве есть нам в чем сводить счеты? Мы шли по войне на равных, а я всегда завидовал ему, даже в смерти. Теперь-то, на своем пороге, я могу признаться в этом.
Строчки ровные, густые. Слова чуть выцвели, но тем не менее читаются вполне отчетливо. Четыре листа, восемь страниц – и оставлено место для обложки треугольника.
Солдатский треугольник без марки с ядовитым штемпелем: «Проверено цензурой» – разминировано. За это одно он достоин быть зачисленным в реликвию. Она доверила мне его последние мысли. По идее я должен читать с трепетом, но вместо того опустошен.
Не верю я в потусторонние голоса, но лишь потому, верно, что сам остался в живых и голос не являлся мне. А те, которые полегли, может, они слышали? Кто знает? Ведь и Андрей Мякинин написал мне: «На рассвете идем в бой, меня убьют». Я ответил ему: «Не верь голосам своим», но было уже поздно.
Во мне все время шныряет исследователь. Как я низок! Ведь это же друг боевой, за которого в огонь и воду, как и он за меня. Его голос дошел до меня сквозь надсадный гул десятилетий и толщу могильного камня.
Неистребимый зов двигателей толкает меня вперед.
«…Пока я шарил в темноте в поисках выпавшего из меня ключа, во мне случился некоторый внутренний сдвиг: в одно мгновение я задал себе тысячу вопросов и получил столько же ответов. «Значит, ты смертен?» – «Я смертен». – «Во что же ты ценишь победу?» – «Еще не знаю». – «Готов ли отдать за нее жизнь?» – «Это такая победа, что за нее одной жизни мало. Это победа света над мировым злом, за нее цена – миллионы жизней». – «В том числе и твоя?» – «Да». – «Хорошо, я сохраню тебе жизнь, но победы не будет. Ты согласен?» – «Это невозможно». – «Объясни». – «Если не будет победы, следовательно, нет и меня, я погиб». – «Нет, ты уцелел, ты никого не предавал, уцелел сам по себе. И можешь даже заниматься любимой физикой, тебе разрешат». – «Никогда! Не согласен!» – «Примерно так мы и думали. В таком случае сохраняем тебе жизнь». – «А победа?» – «Будет тебе и победа над мировым злом. Но поскольку ты не погиб, победа наступит позже». – «На сколько же позже?» – «Ты вправе решать это сам. Скажем, на полгода». – «Нет не согласен». – «А на день согласен? Всего на один день». – «И на день не согласен». – «Если не секрет, объясни свои мотивы, нам интересно». – «Извольте. Все просто. Вы, вероятно, не учли, что я умею считать. День войны, – это тысяча жизней, если не больше. Как же я могу купить свою жизнь за счет жизни других?» – «Предположим, что ты прав. Давай еще снизим цену твоей победы. Уж на одну минуту-то ты, верно, согласишься?» – «Значит, так. Я останусь жить, но куплю жизнь такой ценой, что победа придет на одну минуту позже». – «Совершенно верно». – «А сколько человек может погибнуть в одну минуту от Белого моря до Черного?» – «Думаю, примерно (тут зачеркнуто черной краской, означающей цензурный вычерк мысли) человек». – «В таком случае тоже не согласен». – «Черт возьми, на сколько же ты согласен?» – «Ровно на десять секунд». – «Дешево же ты ценишь свою жизнь». – «Это не моя жизнь такая дешевая, а победа такая дорогая, тут уж никто не виноват». – «А ведь, наверное, есть такие герои, чьи подвиги приближают победу куда как скорее». – «Я не принадлежу к их числу. Мне не дано обрести бессмертие в смерти. И вообще, победа не есть сумма трупов, развалин, воронок. В ней воля и усилия тех, кто остался в живых». – «Сейчас мы говорим только о тебе». – «Это не научная постановка вопроса, ибо статистика оперирует обобщенными данными, и я обязан быть со всеми наравне». – «Или ты уже раздумал умирать?» – «Я готов». – «Что же ты тогда споришь?» – «Я за справедливость смерти. Ведь не все же погибают на войне. Если все погибнут, то и победа не нужна». – «Ты прав, победа нужна живым. Не может быть победы без победителей. Вот и оставайся в живых». – «Начинаем все сначала: какой ценой?» – «Упрямый Вол, пусть будет по-твоему. Ты отдаешь свою жизнь, и победа придет на десять секунд раньше». – «Повторяю: я готов!» – «Вот уж не ожидал от тебя. Отдавать свою жизнь за десять секунд победы? Пусть победа придет на десять секунд позже, никто не заметит этого. Но ты будешь жить. Ну еще раз: соглашайся». – «Никогда! Сейчас ты пытаешься соблазнить меня одного. А следом и другие захотят за такую же малую цену получить обратно свои жизни, это будет уже (зачеркнуто той же краской) раз по десять секунд. Я не согласен. И они не согласны. Мы все не согласны на это. Пусть каждому будет ровно столько, сколько ему полагается».
Очень мило поговорили. В связи с этим отменяются некоторые запланированные мероприятия. Помнишь, я написал в первый день войны программу-минимум, рассчитав свою жизнь до конца столетия. Однако не получилось, справитесь без меня. Сыну будет пятьдесят пять лет, не так уж много, ровно две с половиной моих жизни. Поэтому я прошу тебя о самом главном: воспитай его в духе беспощадности к самому себе, тогда будет оправдана моя смерть на войне.
Скоро шесть часов. Голова у меня ясная-ясная, будто я провижу годы. Вы будете счастливы в вашей жизни.
И еще одно. Почему я все-таки решил написать такое письмо? Будет лучше, если о моей смерти сообщу тебе я сам. Я все рассчитал: официальное извещение из части отправляется далеко не сразу, а это письмо уйдет сегодня же. Ты его получишь раньше и узнаешь обо мне из первых рук. И к тому же с мотивировкой и попыткой заглянуть в корень (шучу, разумеется, ибо живым не дано заглянуть в корень смерти). Во всяком случае, тебе будет легче узнать от меня. Ну а если я ошибся, тем лучше, мы же первые с тобой посмеемся над этим письмом, а после войны повесим его на стене в розовой рамочке.
Солдаты уже просыпаются. Светает. Скоро начнется артподготовка. А я в оставшееся время буду вспоминать нашу последнюю встречу, когда провожал тебя домой, буду вспоминать не торопясь, в соотношении минута к минуте. До нашей разлуки еще шесть часов. Вот я вхожу к тебе в блиндаж, спускаюсь по ступенькам, одна, вторая, третья… Сейчас я тебя обниму…
Я твой всегда. Володя. 30 марта 1945 года».