Текст книги "Только одна пуля"
Автор книги: Анатолий Злобин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Только одна пуля
ТОЛЬКО ОДНА ПУЛЯ
Роман
Где погибшие? Там же, где нерожденные.
Из Сенеки
1
Его убили на исходе марта. На крышу блиндажа шлепалась капель, вязкий сумрак продавливался сквозь тыльное окошко. Снег с полей почти сошел, серея расталыми пятнами, и это были чужие поля, мелко нарезанные, оплетенные чужой проволокой на раскоряченных столбах. За такой столбик он и зацепился, когда прибежал к залегшим ротам. Поле шло под уклон двадцатидвухлетней жизни, ниспадая к деревушке с чужим названием Визендорф – значительный опорный пункт противника: два моста, перекресток дорог, стратегическая автострада (так говорила карта), завершающий пункт его жизни: обелиск, газон, полевые цветы по субботам (так говорила судьба). А низкие, затисканные ветром тучи придавливали людей, земля тянула и звала к себе, всасывала сапоги, и пулеметы били взахлеб из каменных сараев (такова была реальность войны). Роты залегли, танков раскисшее поле не принимало, а может, их и не было под рукой. Пошла война на износ, и, верно, следовало совершить обходной маневр. Но времени не было. К тому же чужая деревушка, если, повторяю, судить о ней по карте, оказалась весьма важным пунктом, за которым должен был раскрыться желанный оперативный простор с парадным шествием войск. Карта же была расстелена перед генералом, и сумеречный свет падал на нее из амбразуры, освещая синие полукружия и вонзающиеся в них красные стрелы. Синие полукружия – это были вражеские окопы, пулеметы, немецкие солдаты у тех пулеметов, а люди на раскисшей земле были красные стрелы. Продрогшие, вжавшиеся в снег, уже не на карте, а в натуре, они были похожи на поваленные снопы или обрубки древесных стволов – и многие уже не двигались. И тогда генерал, глянув в амбразуру, из которой поле смотрелось слишком далеким, чтобы различить на нем недвижные человеческие снопы, да и сама деревушка, окутанная дымами разрывов, едва угадывалась на горизонте, – тогда генерал, молодой, жизнерадостный, решительный, но сейчас раздраженный тем, что так плохо видит в тумане и не может понять, где противник, а где свои, сердито постучал пальцем по красной стреле, нацеленной в центр Визендорфа. Ему тотчас подали трубку полевого телефона, и генерал произнес несколько решительных слов, смысл которых был один: взять! и как можно скорее! Команда пошла из блиндажа в блиндаж по цепочке: генерал – полковник – подполковник – майор; с каждым разом слова становились все более безудержными, пока майор не закричал на капитана: «Почему роты лежат, мать твою?..» В этот момент отлаженный военный механизм отказал: осколок мины перебил кабель. Телефон не ответил. С неуспевшим остыть от ярости лицом майор повернулся к своим и рявкнул: «Иди! Чтоб они (три слова не для печати) немедленно поднялись и взяли!»
Вот и подошла его черта. Еще была последняя возможность отвести глаза и сделать вид, будто слова майора относятся не к нему, а, скажем, к соседнему Ивану, но он не умел прятать своих глаз. Опередив крик майора, он вскочил с нар, козырнул, схватил автомат и выбежал из блиндажа, не укорив соседа по нарам даже взглядом. Он бежал через поле, ординарец за ним, шинель хлестала по ногам, сапоги тяготно погружались в землю, – а земля, как я уже говорил, звала к себе. О чем он думал в те навечно отошедшие минуты? Вспомнил ли Риту и сына, которого она ждала? Вспомнил ли мать? Об этом никто не узнает, и гадать не стану. Но он обязан был, он хотел исполнить приказ и потому неуклонно продолжал бежать по полю, преодолевая вязкую силу земли и смертную силу пуль над головой. Его товарищ Иван, приникнув к щели амбразуры, смотрел в стереотрубу за тем, как он бежит по полю, одинокая фигурка на грязном снегу, а на виске Ивана билась жилка: добежит или не добежит? Кидаясь в сторону от пуль, он-таки добежал до лощинки, где лежал командир роты, тот был тяжко ранен в бедро и потому закончил свою войну. Но разве мог оттого прекратить свое действие боевой приказ? И он, не раздумывая, взял команду на себя, оторвался от земли первым, увлекая солдат. На пути возник столбик, оплетенный проволокой. Он зацепился полой шинели за гвоздь, повернулся вполплеча, чтобы высвободиться, и в тот же миг пуля, которую он не услышал, прилетела к нему. Пулемет продолжал работу: модель «МГ-08/15», производство «Герингверке», город Дортмунд, пуля калибра 8 миллиметров, скорострельность 600 выстрелов в минуту… впрочем, другие пули не задели его, ему хватило одной, дошедшей до шеи. Кровь вырвалась на свободу, расползаясь по вороту шинели и опадая в ноздреватый снег дымящейся течью, густеющей на глазах. Всего непонятный удар и успел ощутить он, вскинул было автомат и тотчас осел в борозду. Бесполезный автомат отвалился в сторону. Роты по-прежнему лежали на поле, пулеметы продолжали бить из каменных сараев, и молодой генерал с прежним нетерпением косился на карту. Пуля – вскрик – снаряд. Накатистый разрыв погребально разнесся над полем, опал взметенный снег, накрывая тело саваном тишины. Казалось, в мире ничего не изменилось. Лишь крик погибшего уносился все дальше – он дойдет до самых дальних миров.
2
Я улетаю, но я возвращаюсь. Приходит срок, и взмах руки прощальный засветится во встречном взгляде. Опять слукавил: меня провожали редко, встречали не чаще.
Но я вернусь, и еще не раз. Стоим на взлетной полосе, стык неба и земли. Пилот форсирует турбины, держа себя на привязи тормозов. Сквозь гул турбин разносится призыв: «Товарищи пассажиры, пристегните ремни ожидания, начинаем рейс ноль сорок семь…»
Мы путешествуем по кругу, от утраты до утраты. Станция назначения запрограммирована заранее, но мы не вправе знать названия. Вот почему билет судьбы чаще всего приводит нас туда, откуда мы пытались сбежать.
Мог ли я гадать о такой встрече, даже не грезилось. Все в ней сцепилось: время и смерть, покаяние и благодарность.
Внимание: рейс ноль сорок семь выходит на орбиту памяти. Полет проходит на высоте, вполне достаточной для обозрения собственной жизни. Скорость пятьдесят, десять лет в час или секунду, кому как пожелается, регулятор скорости вмонтирован в ручку вашего кресла. Остановись, мгновение, ты неотвратимо.
Фигурка сдвинулась, полого скатывается по наклонившейся плоскости горизонта. Что светится в прерывистом тумане? Ба, да это я сам, лежу в окопе, шагаю по улице, пишу реферат о чужих судьбах, вошел в дом, поднимаюсь на второй этаж, а в кармане похоронка – разве это не меня убили? – я берегу ее как зеницу ока, чтобы передать в другие руки, – с того и началось.
И тем же завершается: в кармане сложен новый конверт, еще пяти минут не пролежал, я дал слово, что прочту лишь тогда, как мы отринемся от земли и выйдем на стык будущего и прошлого.
Разве я еще не взлетел?
«Дорогой И. Д.
Это его последнее письмо. Передаю его вам, ибо оно, несмотря на то что прошло столько лет, кажется мне крайне важным, а в одиночку, я чувствую, мне не справиться. Не сердитесь, что вновь тревожу рану нашей общей памяти, не удивляйтесь, если узнаете там и себя. Возможно, с вами вместе нам будет легче разгадать тайну этого письма. Прочитайте его в дороге или дома, как обещали, и отвечайте не сразу, а обдумав, тем прилежнее я стану ждать вашего ответа. Поэтому не прощаюсь. Ваша Рита».
Первое послание, дошедшее до адресата, умоляющее и скупое. Чего на свете больше – разлук или встреч? Все встретившиеся разлучаются рано или поздно – неразлученных нет, их придумали поэты. Зато сколько разлученных не встретились снова. Сыграем в прятки?
Тело вжимается в сиденье, мироздание упруго приникает ко мне. Эх, Володя, Володя, когда-то еще тебя нарекут славным именем Волод! Твое письмо шло вдоль непреодолимости времени – и все-таки прорвалось. Ах, почему нам не дано права воскресать, ну хотя бы не всем, через одного, каждому сотому… А вдруг?
Выходим на орбиту памяти, вступают в действие поля притяжений, смещая координаты времени и пространства. Из невнятного гула вечности начинают выделяться знакомые слова, узнается голос. Герои и статисты столпились перед выходом на чистый лист бумаги, им тоже хочется скорей ожить, взлететь, блеснуть умом, костюмом, анекдотом, они жаждут влюбиться, купить машину, слопать кусок осетрины, обернуться в слово и хоть в этом воскреснуть.
Толкутся перед дверью: когда ее откроют? Один не выдержал, заработал локтями: «Пустите меня вперед, я нарицательный». – «Я тоже положительный», – ворчит другой, хотя положительным ворчать не дано. Идет борьба за жизненное пространство, но голубых героев мы не допустим к чистому листу.
Так и не дал телеграммы домой, прилечу нежданным. И не к чему утруждать себя мнимой проблемой: где начало и где конец? Начало всюду, оно всегда во мне. Я улетаю, но я возвращаюсь.
И начинать, во всяком случае, надо с того, кто уже не в состоянии позаботиться о себе. Пролегли поля, порастаяли снега…
3
Да, это случилось на исходе марта в чужой стране у деревушки с чужим названием, где сходились важные дороги и было два стратегических моста (взорванных, как выяснилось впоследствии). Его звали Владимир Коркин, 1923 года рождения, июля месяца пятого дня, уроженец Москвы, русский, член ВКП(б); образование – десять классов (больше не успел); гражданская специальность – не имеет, ученая степень и звание – не имеет, научные труды – публикаций нет (см. серую тетрадь); знание языков – немецкий, слабо; холост (не позаботился поправить анкету); в плену и под судом не был, не состоял, не выбывал; воинское звание – старший лейтенант, должность – ПНШ-2 (помощник начальника штаба по разведке); трижды ранен, из них одно тяжелое; правительственные награды – ордена Отечественной войны (II и I степень), медали, 18 благодарностей в приказах Главковерха – улыбчивый кареглазый Володька Коркин, рост 188, ума палата, эх, Володька, как он играл на мандолине и рассуждал о вселенной, как любили его в полку, санитарки так и липли, помнишь, у него кличка была Старшой, он писал стихи и формулы, сколько бы он совершил!..
А теперь лежит на расталом снегу и вскрик его уносится в глубины миров. Рубили крест, потом передумали, стали рубить звезду, копали яму. Он лежал на самом краю, поверх шинели, ослепительно белый и красивый.
А в сущности, привычная солдатская работа, диски заряжены на полную катушку, окружили строем яму, бой отодвинулся и кругом тишина, мертвая, как в заповедном лесу, вскинули по команде автоматы и ну палить в небо, вымещая свою кручину. Палец затек на спусковом крючке, палю пустые пули, весь магазин, словно верю, что хоть одна из них догонит и остановит ту смертную пулю, какая его на снегу уложила. Мы палили пули гнева и отчаяния, но все впустую. А он уже в яме, полузасыпан прахом земным, уже и лица не видать, безропотно погрузился в чужое поле.
А больше он ничего не успел.
Поет команда: «К ноге! Шагом марш!» И я покидаю постылое поле, над которым пролетела черная пуля у чужой деревушки с чужим названием Визендорф, так и не сумевшим подняться в истории выше корпусных сводок, если бы не смерть героя на подступах к этому забытому богом месту.
4
Боже, как она убивалась, и стенала, и шиблась головою о валик дивана. Иван Сухарев стоял перед Маргаритой Александровной напуганный, ослабший. Не одну фронтовую смерть впитал он в себя, чувства его огрубели, хоть и не притупились, но сейчас он впервые видел, как воспринимается смерть вдали от боя, где пули не свистят и мины не клокочут, лишь шелестит бумажка с черной каймой – и заходится криком женщина на шестом этаже, а другая надломленно рушится у завалинки, и опадают плечи, и тускнеют глаза…
Ну что ж, теперь ему предстояло пройти и через это, хотя похоронки он даже достать не успел. Он казнился безропотно, лишь сосало под ложечкой, словно сам бултыхнулся в вывороченную землю, спасаясь от бомбежки. И вроде бы сделал все по-интеллигентному, да вот не выдержала женская душа. Он-то думал, что от бомбежки одно спасение – переждать ее. Он привык существовать в грохоте боя и не умел жить при тишине. Ведь выстрел тот неразличим был среди разрывов мин и снарядов, вся та трескотня воспринималась в совокупности как досадная помеха к выполнению приказа, а то и вовсе пропускалась обвыкшим слухом. Теперь же тот выстрел выделился из прочих, начал жить самостоятельно, и та чужая восьмимиллиметровая пуля отделилась от прочих пуль, рассеянных над полем, и полетела в лишь для нее уготованном направлении, ему даже почудился ее мертвящий посвист, хотя в теперешнем своем положении капитан Сухарев вряд ли был в состоянии дать себе отчет в подобных мыслях.
Тем не менее именно та пуля била теперь в плечо, которое он трогал неумелой рукой, а плечо уходило из-под руки, и содроганье его передавалось Сухареву.
– Маргарита Александровна, – настойчиво твердил он, – ну успокойтесь, прошу вас, это пройдет, прошу вас, тут никто не виноват, пуля дура…
Не слыша его, не видя застекленевшим взглядом, она начала колотиться головой о спинку дивана. На ветхом коленкоре обозначалась вмятина. Он отжал вмятину ладонью, чтобы принять голову на себя, но Маргарита Александровна неожиданно гибко выскользнула из его рук и стала биться о валик. По губам пробежала судорога, и он поймал себя на нелепой мысли о том, как прекрасно ее лицо даже в страдальческом искажении. «Вот влип», – подумал он про себя бедного, и эта мысль туманно засасывала его.
Она уже не выла и не колотилась головой, как вначале, она застывала, что было еще непонятнее.
Сознание собственной вины побудило его к действию. Про него невозможно было сказать: он растерян. Его незнание питалось самонадеянностью, и (плюс мгновенная реакция) потому он действовал почти безошибочно. Увидел на столе чайник, схватил его, смахнул в сторону распашонки и нитки. Чайник был закопчен, легок. Он сиганул с ним в коридор, оглянувшись от двери на диван. Коридор оказался непомерно длинным. Из ближней приоткрытой двери на него смотрело широкоскулое раскрашенное лицо, исходящее любопытством.
– Помогите! – крикнул он с оживлением. – Муж у нее убит, я письмо привез…
– Ка-ак? – упоенно протянула женщина, вскинув выщипанные брови и выступая из-за двери. – Разве был муж? А мы и не слышали… – Она проплыла мимо Сухарева, обдав его запахом дешевой военной парфюмерии. Входная дверь хлопнула.
Проводив женщину словом, которого она, увы, не услышала, Иван Сухарев по наитию вбежал в кухню. Там было сумеречно и пахло горелым хлебом. На столах, как печи сгоревших домов, стояли керосинки, ни одна не светилась. Он отвернул кран и, досадуя на слабость струи, нетерпеливо наполнив донышко, припустился обратно в комнату, гулко топая сапогами. И все это время в ушах стоял ее вой, какого он не слышал в жизни и никогда не услышит.
Нет, Маргарита Александровна больше не кричала, не билась, а лежала, неестественно удлинившись, на диване. Он попробовал приподнять голову, но тело ее не поддавалось руке. Он плеснул из чашки на лицо, она не реагировала.
Он снова затопал в коридор, дернул следующую дверь, не заметив замка, висевшего в цепких кольцах. Наискосок чернела еще одна дверь. Он рванул ее, дверь беззвучно распахнулась. На середине комнаты седая старуха с распущенными волосами клала земные поклоны, смотря в угол всевидящими глазами.
Сухарев бережно прикрыл дверь, пустился обратно. По пути, за дверным косяком прямо против кухни, он увидел черную коробку телефона, прилаженного к стене. Все пространство вокруг аппарата было испещрено неведомыми номерами, многие помечены именами или инициалами. Он выбрал наугад: Е1-05-23, Нина – за интимную краткость имени и близость к двери, из которой выбежал.
– Позовите, пожалуйста, Нину, – снова закричал он.
– Я слушаю. Кто это?
– Вы знаете Маргариту Пашкову?
– Что-нибудь случилось? Где она?
– Она у себя дома, – облегченно продолжал он, а сам уже рвался в комнату. – Я тоже тут. Ей плохо, я боюсь за ребенка. У нее убит муж, если сможете, придите… Вы близко?..
– Володя?.. – вскрикнула Нина, и дрожь ее руки дошла по проводам до Сухарева. – Я сейчас.
И к дивану вовремя поспел, подскочил и увидел, как волна пробежала по ее телу от груди к ногам. Что-то дрогнуло в ее неподвижности, Маргарита Александровна выгнулась дугой, складки халата натянулись, и живот поднялся страшным бугром, словно бруствер, заслоняющий от пули. Она раскрыла рот, заглатывая воздух, и покатилась с дивана. Он едва успел подставить руки, ему удалось смягчить удар, она упала не животом, а боком и вытянулась на полу, слепо водя руками по темным паркетинам. Все же она за что-то зацепилась при падении, расцарапала или рассекла нижнюю губу – не разглядеть за натекшей кровью. Он схватил тряпочку, утишая кровоточащую ранку. Один раз ненароком дотронулся пальцем до податливой припухлости губы и тут же с испугом отдернул руку.
Он сидел перед ней на полу и тупо глядел на темную лужу, которая, он не сомневался, вытекала из нее и расползалась под халатом и по паркету. Наконец раздался звонок.
Нина управлялась уверенно и быстро. Сухарев воскрес под ее началом, и, хоть команды были непривычными, все же это были команды, он исполнял их прилежно и облегченно.
– Нет, нет, садиться ей нельзя. Поднимайте плечи, а я ноги, осторожней с животом… Не вытирайте на полу, это нестрашно, воды отошли. Надо дать ей капли, возьмите с комода. Теперь берите нож, не бойтесь, не бойтесь, разожмите зубы. Смелей же… А я ложкой, вот так… Она сейчас ничего не чувствует, у нее окаменелость. Конечно, надо вызвать врача, нет, не врача, «скорую помощь»… Вернитесь, смотрите, чтобы она опять не упала, я сама позвоню…
Лицо Маргариты Александровны с углубившимися чертами оставалось неестественно белым и застывшим, будто кусок мрамора. Сухарев не в силах был оторваться взглядом от этого лица.
– Какая она… – начал он и тут же пресек себя, потому что не имел еще права на такие слова при чужих.
– Какая? – настороженно спросила Нина: ей послышался упрек в голосе Сухарева, словно бы он видит то, чего не видит она.
Неземная, хотел бы сказать Иван Сухарев, но слов у него таких отродясь не бывало, чтобы выражать свои чувства, и вместо того он ответил:
– Усталая.
– Ей сейчас плохо, но пока ничего страшного. Важно, чтобы ребенок не пострадал. Что же они не едут?
– Это я виноват, – сказал Сухарев, и тут же раздался звонок.
Санитары по-хозяйски оттеснили его, не давая даже подержаться за носилки, а один из них, пожилой и сутулый, посмотрел на него с молчаливым сочувствием, будто пострадавшая была близким человеком Сухареву, и этот добрый взгляд обжег его, оставив долгий след в теле.
Низкая желтая машина отъехала от подъезда. Сухарев и Нина остались на улице. День клонился к вечеру, крыши домов приблизились к небу. В воздухе пахло сыростью. Прохожих было немного. По той стороне улицы бежал мальчишка. «Братиславу взяли, Братиславу!» – кричал он, раскручивая в воздухе портфель.
Из-за поворота выполз трамвай, с дребезжаньем проехал мимо. Сухарев проводил его глазами, машинально откладывая в память номер: 37.
– Хорошо еще, что она на втором этаже, – заметила Нина, – всего десять ступенек, меньше тряски.
– Это я виноват, – продолжал Сухарев свою взбудораженную мысль. – Надо было по-умному, а я не приготовился, никак не знал, что она в положении.
– Чем же вы виноваты? – с готовностью перебила Нина. – Разве вы могли сказать по-другому? Как бы вы ни сказали, было бы то же самое, – она тайно разглядывала его китель с орденами, выглядывающими из-под шинели, и улыбнулась. – Вы, верно, проголодались? Пойдемте ко мне, я разогрею обед. И остановиться у меня можете…
– Никак нет, – браво отчеканил Иван Сухарев, безответно скользнув взглядом по ее худенькой, почти безгрудой фигурке. – Сейчас не могу. Мне еще к матери топать.
– Господи, – померкла Нина. – К его матери?..
5
Тот же старый дом с облупившимся фасадом, пологая лестница, щербатые ступени. Ведь он сам по трезвому размышлению определил, что сначала навестит Маргариту Александровну, а уж после отправится к матери. В такой последовательности ему легче придется с его попутным горьким поручением. Мать, само собой, будет переживать, поэтому к ней надо идти потом, а Маргарита молода, ей-то что. И еще неизвестно, какая она жена, законная или полевая?..
Вот сколь умно рассудил. Все предусмотрел.
Но жизнь и тут сюрприз уготовила. Он не знал, что Маргарита Александровна беременна, даже предположить не мог, а увидев это, несколько подрастерялся. Все заготовленные слова, которые он еще в поезде у окна сочинил, из головы выскочили.
Но он-то враз смекнул про себя, что дело тут не в ее положении, а в ней самой. От нее самой он и подрастерялся малость. Маргарита Александровна сидела в старом кресле и метала розовые распашонки. Огромный ее живот, выступавший вперед, прижимавшийся к ляжкам, придавал этому занятию глубокий, я бы сказал, трепетный смысл. Она не понукала его, пока он, путаясь от собственной ослепленности, уставлял на пол пишущую машинку, стягивал шинель и следил сапогами по паркету, только подняла голову и смотрела с терпеливым ожиданием, как он топчется под вешалкой. Высокая стоячая лампа с матерчатым абажуром, подвинутая к работе, бросала рассеянный боковой свет, накладывая на лицо мягкие полутени и в то же время выразительно подчеркивая его скульптурность. Как описать эту неизъяснимо-хрупкую гармонию линий, их несказанно-совершенные переходы, их глубину и воздушность, лучезарность, озаренность и прочая и прочая. Сухарев и не видел таких никогда, разве в заграничном фильме или во сне голубом.
А теперь это было перед ним наяву, даже не то, что было, а нежданно предстало, и светилось, и трепетало. Он тотчас ослеп от сияющей огромности ее глаз, золотистости волос, всей просветленности ее лица. Он словно бы врасплох ее застал, но оно, это несказанное лицо, будучи углублено в себя, вместе с тем было и открыто всему миру. На лице не таилось тайны, но оно выражало такое, что было ведомо ей одной. И оно раскрылось навстречу ему выжидающим взглядом. Нет, все же была в прелести этого лица какая-то внутренняя загадка, связанная, видимо, с его строением, но не разгадать той загадки капитану Ивану Даниловичу Сухареву. Он застыл, не в силах смотреть в эти лучистые глаза, ему казалось: он тотчас захлебнется от сухости в горле.
А слова-то, как уже сказано, из головы повыскакивали.
– Здравия желаю, – поспешно начал он, чтобы спрятать свою ослепленность, и все напрасно пытался отвести глаза, ибо даже при своем солдатском положении понимал, что бывают такие взгляды, которыми стыдно смотреть на женщину, да еще когда она с животом. – Разрешите представиться, капитан Сухарев. Только что из Германии, прибыл на сорок восемь часов, мы со старшим лейтенантом Коркиным в одном полку… – и сбился с заготовленной мысли, продолжая пожирать ее глазами, потом снова спохватился и уставился в пол, разглядывая сапоги. – Как бы не наследить у вас…
– Так вы от Володи? – радостно дрогнула она, отложив шитье и тронув рукою волосы, лицо ее при этом обнаженно осветилось до предельных своих глубин. – Я так и подумала, как вы вошли. Только одно скажите, он ранен, да? Но он жив?
– Так точно, живой! – Сухарев обрадовался, что лжет не по доброй воле, а по высшему указанию, и широко улыбнулся.
Вот она, судьба-индейка, – куда выворачивает.
– И даже не ранен?! – Она требовательно вглядывалась в него, тянулась к нему руками, взглядом и вдруг раскрылась ответной улыбкой, от которой у него под ложечкой засосало.
Он не уловил сомнения в ее уверенном тоне и потому продолжал:
– Ну что вы, Маргарита Александровна. Не ранен, жив-здоров, того и вам желает. – Сухарев все дальше уходил от правды, но только этого ему и хотелось. «Повезло Старшому», – завистливо подумал бы об убитом Коркине, однако данная мысль не успела получить продолжения. Он шел не по запасному ходу, а по единственно главному, и пули свистели над головой, как ни сворачивай.
– Сколько же вы ехали? – спросила она, столь же легко углубляясь в себя, и он понял, о чем она спрашивает: у нее имелся свой мысленный отсчет времени.
– Трое суток, даже с лишком, – ответил он более поспешно, чем следовало, и она тотчас уловила это. – В Варшаве заминка вышла. А дальше быстро шпарили, экспресс прямой недавно пустили.
Она мгновенно сосчитала:
– Значит, вы видели его второго числа? Он что-нибудь написал сейчас?
– Понимаете, какая петрушка получилась, – неумело и все глубже запутывался Иван Сухарев. – Я слишком неожиданно выехал. А его как раз перебрасывали по новой дислокации, правду вам говорю. Мы даже поговорить толком не успели, только по телефону адрес записал.
– Так вы не специально приехали? – облегченно обрадовалась она, подсказывая ему путь спасения.
Сухарев вытянулся по стойке «смирно»:
– Так точно, Маргарита Александровна, у меня же попутная командировка, разве я вам не доложил? Меня за пишущей машинкой послали. Вот она стоит, уже раздобыл… Это же дикость, в штабе полка нет пишущей машинки, даже наградные листы приходится от руки писать. А тут как раз писарю пальцы осколком оторвало, совсем зашились. А мой дядя двоюродный в тыловом управлении служит, он обещал достать списанную. Вот майор Петров и говорит: поезжай…
– Второго числа? – переспросила она, сосредоточенно наматывая прядь волос на указательный палец, и этот беспомощно-прекрасный жест вконец доконал его. – Я вам верю. И я последнее письмо получила как раз второго от двадцать восьмого марта. И вот уже три дня, как нет нового письма, я ужасно волнуюсь.
– Ну, три дня на войне ничего не значат, – пробовал схитрить Сухарев, не ведая, как будет теперь добираться до правды.
– Вы не знаете Володю. Он пишет каждый день, особенно в последнее время, когда теперь подходит срок. Он так волнуется за нас. Вы не представляете, какой он заботливый отец.
Сухарев утвердительно кивнул, хоть в самом деле не мог представить себе такого коркинского состояния. Жалкая мысль мелькнула: сбежать отсюда, чтобы никогда не знать всего этого, но комната (он огляделся) была узка и длинна, заставлена старинной мебелью, так просто отсюда не выберешься, да он и не хотел теперь. Его расползавшиеся мысли не подсказывали нужных слов. Он сглотнул свой трепетный страх.
– Письмо могло задержаться, это бывает, – ответил он, не думая.
Она подняла лучистые глаза и откликнулась подтверждающей улыбкой:
– Разве я не понимаю? И все равно волнуюсь, смятена, хотя мне сейчас никак нельзя. Поэтому он и пишет каждый день. Ведь эта неведомая жизнь, она еще не появилась в мир, но уже имеет такие высокие права… Он тоже чувствует это.
Она торопилась сказать сразу обо всем, и он внимал с замиранием: таких слов и на свете не было, он один впервые и слышал их. А еще он оттого замирал, что необыкновенные слова эти были уже ложью, а ведь правда, когда он в конце концов к ней подберется, и ему открывала дорогу. Он не успел додумать эту запретную мысль, потому что Маргарита Александровна продолжала:
– Он дает мне в письмах советы, это ужасно трогательно, не правда ли? Словно вы, мужчины, понимаете в этих делах… Я сейчас так углубилась в себя, что иногда мне кажется, будто я постигла главную тайну существования… Вам не ярок этот свет? – встрепенулась она. – Тогда подвигайтесь ближе. Нынче на дворе такая серость, что я должна была ее высветить. И работа у меня сегодня тонкая. Ах, о чем это я? Сама перебилась.
– Вы говорили о тайне, – напомнил он, так бы век тут сидел и слушал ее, смотрел бы в ее втягивающие глаза.
– Да, это самая главная тайна. И в то же время она предельно проста. Люди должны научиться понимать сопричастную жизнь. Вот как я его по ночам слушаю: как он ножками и ручками колотит, на нем я и открыла… Это и есть самое важное: наша всеобщая всечеловеческая сопричастность… Оттого я и волнуюсь, что три дня уже ничего нет. Я даже к Вере Федоровне вчера ходила, – он догадался, что она говорит о его матери. – У них телефона нет, сняли на оборону. Она тоже ко мне частенько заглядывает, нам-то он чаще пишет, хотя я корю его за это, и он понимает… Перед войной я ее почти не знала, но сейчас она самый близкий мне человек после него.
– Как же вы могли знать ее перед войной? – спросил Сухарев и подумал, что придется идти отсюда к матери и там будет еще труднее. – Разве вы с Коркиным?..
– Конечно же, – нетерпеливо и открыто отозвалась она, повторяя свой жест с наматыванием пряди волос на палец. – Мы ведь в школе вместе учились, с восьмого класса, его тогда к нам перевели в шестьсот восемнадцатую… Он первый ученик, надежда школы. Все девочки наши были тайно в него влюблены, а я страдала, хотя он сразу выделил меня. Так что у нас давно началось. А в первый же день войны мы сразу повзрослели на сто лет. Потом я была в эвакуации с институтом в Фергане, и мы потерялись. Он то ли выбыл из части, то ли в госпиталь попал, а я в это время уехала в Азию, почему-то решила поступить на восточный… сама до сих пор не пойму. Фергана связана для меня с тягостными воспоминаниями: похоронила там маму. И Володи нет. Кому из наших одноклассников ни пишу – нет и нет. Представляете себе, я даже чуть замуж там не выскочила после похорон. Это я-то и без Володи? Подумать смешно. Я впервые в жизни осталась одна и утратила руль. Ведь я под приглядом Игоря росла, это мой старший брат, всегда ощущала его старшую руку. Они оба в моей жизни: Игорек и Володя. Оба во всем первые, к тому же Игорек полиглот. Зато Володя сильнее как исследователь, а в Игорьке развита авантюристическая жилка, хотя он на четыре года старше нас с Володей. Игорек после Испании пошел на особую работу, показывался дома от случая к случаю, я ревновала его к Валентине – это жена его, знатная ткачиха, у них уже сыну третий год. Но я снова вас заговорила.
– Нет, нет, продолжайте, прошу вас, – умолял Сухарев, ибо ее рассказ давал ему возможность не отрываться от ее лица.
– Далекая Азия, и я одна. Похоронила маму. Игорь, видимо, столь же далеко, сколь и секретно, от него ни строчки, разве что случайная записка, не заплутавшаяся в подметке башмака. Раз в два месяца можно звонить по определенному телефону, чтобы справиться: жив ли он, да и то не мне, а Валентине. Последние разы отвечали самым туманным образом. Володя вообще не пишет ни по каким адресам. Ферганский жених делает предложение, это как испытание судьбы. И вдруг: письмо от Володи. Он сам меня разыскал. Через два дня денежный перевод на тысячу рублей. Во мне тотчас пробудилась цель, я бросила японский язык и сразу в ваш корпус. Но что это я? Надо же хоть чайник поставить, вы же с дороги, – она улыбнулась виноватой и гордой улыбкой, заново ослепив его. Она одаряла его, ничего не лишаясь сама, ибо само ее существование и было высшим даром его судьбы. И хотя она готовилась стать матерью, в ней ощущалась отдаленность от всего плотского, земного. Вот оно, нужное слово: она была неземной, так Сухарев и порешил о ней. Она сияла перед ним, как недосягаемая вершина, на которую ему суждено смотреть лишь из темного ущелья. Нет, обо всех этих мыслях надо забыть, не чета он ей, нет и нет!