Текст книги "Только одна пуля"
Автор книги: Анатолий Злобин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
61
– Старшой, как ночь прошла? Ты что, заснул? А то погромче могу, фрицевскую артиллерию сейчас включу.
– Прости, Иван, задумался.
– Думай, мне не жалко. Только скажи сначала, как ночь прошла?
– Ночь прошла – больше она не повторится…
– Я серьезно спрашиваю, меня сейчас майор вызовет: что ему докладывать?
– Можешь со спокойной совестью доложить: Визендорф взяли.
– Как взяли? Не брешешь?
– Очень просто, голыми руками взяли, без единого выстрела и царапины.
– Хорошо бы. Вот так просыпаешься утром, а тебе оперативный докладывает: война кончилась, противник растворился в пространстве.
– А может, во времени, Иван, как ты думаешь?
– Главное, чтобы он растворился, Старшой, а в чем, не так существенно.
– Не скажи. Раствор, если он во времени, может внезапно выпасть в виде осадков.
– Сам придумал? Долго сочинял?
– Черная неблагодарность. Человек вместо него всю ночь службу нес, а он хоть бы спасибо сказал.
– Какой разговор, Старшой? Я твой должник. За мной пять часов. Возвращу по первому требованию. Между прочим, я смотрю, ты времени зря не терял, вон какой конспект на Родину составил.
– Матери написал…
– Предположим. Матерям таких длинных посланий не пишут. «Ты жива еще, моя старушка…» – в одну строку укладывается.
– Иван, ты наблюдателен, как и полагается старому разведчику. Я жене писал.
– Так ты женат? Фотография есть? Покажи.
– Мне фотография не нужна. Я вообще против фотографий, это фальшивые билеты памяти.
– Так что же майору докладывать?
– Выйди на улицу. Что там увидишь, то и доложишь.
– Давай часы сверим. На твоих сколько?
– А на твоих? Вот: двадцать шесть, мои точные.
– У меня двадцать две, мои точнее.
– Видишь, Иван. Четыре минуты жизни из своего долга ты мне уже возвратил. Спасибо, Иван.
– О чем говорить. Дарю тебе еще полтора часа, которые остались до артподготовки. Можешь на боковую.
– Какой смысл. Вот если бы ты мне на весь день отпуск дал. На двенадцать часов, до вечера…
– Этим майор распоряжается. Один раз нам подфартило, а больше вряд ли…
– Ты прав, Иван. В таком случае я буду писать адрес на конверте.
– А помнишь, Старшой, ведь мы когда-то заклеивали письма. И чтобы марка непременно… Вот жизнь была…
– Вредная привычка. От нее перерасход слюны.
– Мне-то что. Я вообще никому не пишу не в пример некоторым. Так, два школьных товарища. Один погиб, второй отвечает редко, он на Севере.
– Напиши в Москву. Институт иностранных языков, девушке, не получающей писем с фронта. Вмиг получишь ответ с фотографией три на четыре.
– Несерьезно все это. Я хочу по-настоящему. Решил: дождусь победы, поеду в родной город.
– Я всегда говорил, Иван, что ты основательный мужчина, на тебя всякая женщина может положиться.
– Капитан Сухарев, к майору! – крикнул от двери дневальный.
– Иди, Иван, тебя зовут.
О каких же пустяках мы тогда говорили. Но видно, был и в тех словах свой подтекст, если они возвращаются теперь из запасников памяти. Нам полтора часа оставалось до смертельного боя – так о чем же говорить? О вечности, что ли?..
Потолок навис над головой, уже не потолок, а перекрытие, из бревен сыплется труха, набивается за ворот. Бревна давят так, что приходится все время раболепно клонить голову. Вокруг меня темное, густое пространство, постепенно светлеющее, однако же не до самой ясности, потому что свет слаб и хил, он с самого начала был задуман непроясненным, и в этом неверном трофейном мерцании, возникающем на сплющенном срезе гильзы, начинают проступать грани пространства, Освещаемые светом внезапно включенной памяти: основополагающая линия нар со спящими в позах мертвецов солдатами, скособоченная, насильно сбитая и втиснутая в землю стена и тот же давящий потолок из плохо пригнанного кругляка.
Это грани моей тогдашней вселенной. После того как они прочерчиваются в пределах сознания, я начинаю погружаться более уверенно, причем это погружение совершается не равномерно и не отвесно вниз, а плавными кругами, я планирую в собственное прошлое, виток за витком.
В этом месте Иван Сухарев испытал восторг погружения, однако сам не знал, во что погружается, его засасывал сам процесс.
Как только явился источник света, обозначивший границы пространства, в нем на следующем витке возникли звуки: тупо ухающее далекое орудие, в тон ему зуммерящий телефон, предвещающий сообщение с передней линии, дохрапывающие остаточные видения солдаты, потому что старшина уже вломился в блиндаж и трубоподобно командует подъем.
На новом витке погружения из небытия возвращаются запахи. Первой, как наиболее современная, является бензиновая гарь, рожденная из треска фитиля; новейшие методы очистки приглушили этот запах, однако углеродистая суть его, по-видимому, никогда не выветрится из памяти. Столь же вечен и запах солдатского тела, приобщившегося к войне; этот запах уводит меня на новый виток, ибо в предначертанном пространстве начинают выстраиваться сапоги: только что они горизонтально и вразброд помещались на нарах, но вот старшина запустил очередь команд, придавая сапогам вертикальное положение и пытаясь создать из них подобие строя, что для всех старшин мира есть главное в мире.
Я оглянулся в поисках столика, должен же он быть. Столик, на нем ящик телефона, чадящая коптилка. И чернильница, невыливайка, конечно же она была, коль хватило чернил на все восемь страниц и заключающий адрес… Столик обнаружился у торцевой стенки, но пятно чернильницы начисто выцвело под воздействием времени, как Сухарев ни силился установить его перед листками бумаги, которые все еще продолжали лежать там, и уголок верхнего листа подоткнут под телефон. У другой стены потрескивала печка, поленья разгорались лениво, но верно.
Свет, звуки, запахи постепенно сливались вместе. Чадила коптилка, топали, излучая извечный свой запах, солдатские сапоги, все труднее становилось дышать в перенасыщенном блиндаже, потому что только теперь из этого аромата коктейлей выделился запах, наиболее крепкий и настоянный, запах, давно умерший и ни разу не вспоминаемый, – но как же можно забыть его, это был запах пороха. Нанюхался так, что необходимо сглотнуть. Порохом пахло само пространство и все находящееся в нем: гильза с коптящим огнем, солдатские шинели, сапоги и сами солдатские тела, а с ними и поленница у печки, и составленные перед дверью автоматы, патронташи, бревна наката, планшет на нарах и даже алюминиевый котелок, аккуратно очищенный от остатков пищи. Но сами солдаты, бывшие много лет в центре этого запаха, давно перестали ощущать его.
Вот и Сухарев притерпелся к запаху пороха, ибо погружался все глубже. Бухнула очередная пушка, и он отчетливо услышал голос Владимира Коркина, легко узнавая его привычную интонацию, протяжно ироническую, прерываемую низкой хрипотцой от недавней простуды. Вот почему он приходил простуженным на двенадцатый этаж.
Голос двигался в сопровождении жеста. Два полусогнутых пальца, указательный и средний, деловито отмеривали ритм слов, на следующей фразе он дотронулся рукой до лба, погладил бровь, потом обе руки сошлись над письмом и пальцы тренированно начали мять бумагу, складывая солдатский треугольник. Его лицо сделалось глубокомысленным, словно он обдумывал важную идею, составляя закон мироздания. И этим пальцам, этому голосу, этим мыслям оставалось несколько часов жизни.
– У тебя еще листка не найдется? Я все исписал.
Сухарев не ответил, потому что блиндаж опустел, сделалось тихо, растаяли запахи, смазались линии, и Сухарев нетерпеливо понял, что он погрузился на самое дно, где нет и не может быть ничего отвлекающего, а только суть.
Тут было безлюдно. Надо осмотреться, привыкнуть к полумраку совести, царившему на глубине. Не часто он добирался сюда, во всяком случае, незаметно прямых следов предыдущего пребывания, тем более помарок или поправок. Тут был необитаемый угол памяти, в сокровищах которого предстояло теперь разобраться.
Он осматривался с некоторой опаской. В углу белела кучка обглоданных костей, он подошел ближе: неужто на мне такой грех? Но тут же успокоился: о чем могут поведать обглоданные останки цыплят табака, попавших явно не по адресу и не ко времени? Рядом стоял на полу зеленый рюкзак с нашивкой «Карпаты». Зачем ворошить этот хлам? Тут он чист, как скупая мужская слеза, не восполняющая утрату и не утишающая давней боли. В другом углу валялись обрывки рукописи, скорее всего черновики, не попавшие в набор и не заслужившие архивных почестей. Покраснев, Сухарев по забывчивости вспомнил, как трусливо прятался все эти дни от звонков Харитонова, так и улетел с обломками истерзанных мыслей в разорванных черновиках.
«При чем тут Харитонов? – удивился Сухарев. – Я же сейчас о другом вспоминаю».
И увидел слабую искорку света на противоположной стене, на уровне плеча. Он подошел, это светилась кнопка от лифта. Бесшумно раздвинулись створки памяти, и, подталкиваемый в спину собственной совестью, он безропотно шагнул внутрь. Лифт пришел в движение, однако не разобрать, вверх или вниз.
Нет, все-таки вниз – туда вели три ступеньки, сбитые каблуками до такой степени, что их пришлось срочно укреплять досками от разваленного снарядами сарая, черневшего на краю поля.
На первой же ступеньке мы и столкнулись, подбегая с разных сторон траншеи.
– Как там? – спросил я, стаскивая с груди автомат.
– Опять залегли, никак сараев не прошибить, – отвечал он и тоже стянул автомат, отдыхая от его тяжести. – Если пойдешь туда, – добавил он, – учти, там бугор лысый насквозь простреливается, на брюхе пришлось.
Нам обоим не терпелось очутиться под бревенчатыми сводами, ибо тут, в раскисшем ходе сообщения, тоже изрядно потрескивало, и я, помня о его словах, пропустил его вперед: как-никак он возвращался с передовой, к тому же на брюхе.
Однако же и он галантно уперся, приглашая меня вперед дулом автомата. На улице зябко, сыро, скорей бы руки к печке протянуть, а мы вместо того пританцовываем друг перед другом на ступеньках. Ординарцы присели на корточках, наблюдая за нами, причем мой ординарец глядел на меня с ожиданием, а его – с укоризной, я не понял этих взглядов, мне всегда казалось, что в этой сцене мы изображали собой двух обстрелянных волков, не спешащих бежать от пуль в укрытие.
Я был готов уступить и уже шагнул к ступеньке, но тут вполне вовремя мой планшет зацепился за угол и вовсе соскочил с плеча. Пока я возился с ним, нагибаясь, подбирая из раскисшей земли, вытирая наспех, он уже прошел вперед, спускаясь по ступенькам. Я накрутил планшет на оборвавшийся ремешок и вошел следом.
Это был другой блиндаж, на последнем витке погружения. Тут уже не спасут никакие отвлекающие детали. Однако потребовалось некоторое время, прежде чем до меня дошла голая суть. Коркин докладывал майору обстановку, а я переминался с ноги на ногу за его спиной, дожидаясь своей очереди на доклад. Мы вошли в блиндаж с интервалом в каких-нибудь три секунды, однако доклад все тянулся, майор задавал уточняющие вопросы, и я, толчась у дверей, вроде бы еще продолжал оставаться снаружи, разрыв между нами составлял уже несколько минут.
А нынешнему незадачливому бою конца не видать, и мы в том бою утверждены офицерами связи.
Тут майор говорит:
– Ладно, Коркин, отдыхай пока.
Эти слова, особенно последнее из них, озаряют слепящим светом необитаемый угол памяти. Свет так ярок, что невольно тянет зажмуриться. Но и при закрытых глазах в ярко вспыхнувшем углу, вползая в душу, вьется змеей ремешок от планшета, перебитый пулей как раз на уровне позвоночника и невесть на чем державшийся до самых дверей, и под эти змеиные извивы возникает голос майора, как бы завершающий тираду: коль ты вернулся с задания первым, то и твоя очередь идти первая, отдыхай пока…
Вот отчего мы деликатничали на ступеньке: кто первым войдет, тот первым и выйдет. Ах, он тоже деликатничал? Но ведь первым-то он вошел. Да у меня в голове ничего похожего не было, пока майор сам не сказал… Ах, пока! Значит, ты подсознательно сделал это? У меня ремешок оборвался. Велико ли оправдание? Почему же ты первым не вошел до ремешка? Почему не сумел подхватить ремешок и дал упасть планшету?
Посылаю тебе счет твоей же памяти!
Ослепительный свет в необитаемом углу несколько поослаб, там появился маленький рыжий человечек, размахивающий перебитыми руками:
– Не спешите рядить. У меня имеется алиби, – и шмыгнул обратно в черноту забвения.
А перебитый ремешок уже ходит по рукам, давая повод пофилософствовать о жизни и смерти или вспомнить подходящую к месту притчу: а вот у нас было… Даже майор осчастливил ремешок своим прикосновением и покачиванием головы.
Вещественное доказательство подкрепляется чужим выигрышем, в лотерею. Затеяна очередная артподготовка, и майор Петров шлет Коркина к артиллеристам, это почти в соседнем блиндаже у разбитого сарая и все время по ходу сообщения. Такие задания как премия за сверхурочную работу. Коркин обернулся за десять минут, снова сидит рядом со мной на нарах, покуривает.
Зато теперь моя очередь.
Судьба нынче щедра к нам обоим. До артподготовки остается восемь минут, перебита телефонная нитка с теми же артиллеристами, и теперь я бегу туда для последних согласований – и тем же ходом сообщения обратно. Нырк – и снова рядом с ним на нарах.
– Старшой, закурить найдется?
– Держи, Иван. Бери все.
– А ты?
– Бросаю курить. Загадал: если до вечера возьмем Визендорф, обязательно брошу.
– На войне без курева трудно.
– С куревом не намного легче. Который час?
– Где же твои? Мы ведь утром сверяли.
– Сломались что-то. Остановилась моя жизнь. Уже четвертый час? Смотри-ка, уже четвертый, я весь день на передок бегаю – и до сих пор живой. В таком случае посплю хоть, пока артподготовка будет.
Снова возник в углу рыжий человечек, руки и ноги у него нелепо пританцовывали, словно его за ниточки дергали.
– Я требую, чтобы мне дали защитника, есть же процессуальные нормы…
Но рыжего никто не слушал, а меньше всего тот генерал, который командовал армией и вел этот бой на прорыв фронта. Ждать – значило отодвигать победу, и не на десять секунд, на часы… Накал боя постепенно нарастал, требуя разрядки, война нуждалась в жертвоприношении. Снова поднимались в атаку роты, снова ложились под огнем пулемета.
И многие уже не двигались.
Невидимый отсюда генерал отдал неслышную отсюда команду. До нас докатились лишь некие отголоски, о чем свидетельствовала струноподобная поза вскочившего с трубкой в руках майора.
Я его не будил, он сам вскочил, заслышав нетерпеливый командирский речитатив. Его плечо прошелестело по моему локтю и ушло вперед, он отдал честь, взбежал по лесенке, неловко спотыкнувшись на второй ступеньке. Дверь захлопнулась, но тут же открылась снова и осталась распахнутой.
То была лишь репетиция ухода. Он стоял передо мной с протянутой рукой, и в руке письмо, какое он писал ночью при свете коптилки. Теперь он взваливал на мою совесть еще и этот груз. Но каково-то было ему весь день ходить с этим письмом, непомерный груз строк вжимал его в землю, и земля подарила за это еще несколько часов бытия. Он берег письмо до последней минуты, не отправляя его, чтоб не совершалось лишней жестокости.
– Вот, возьми, забыл отослать, – просил он, требовательно глядя мне в глаза.
В пору ли волноваться перед столь малой просьбой? Так отчего же пробегает дрожь по моим рукам, когда письмо возвратилось ко мне, завершив свой четвертьвековой путь по орбите? А тогда я спокойно протянул руку навстречу его руке.
Тут и майор поднял голос, будучи не в силах терпеть непредвиденную задержку, в равном соотношении с которой отодвигалась вдаль наша победа, но уже мои пальцы ухватили ближний кончик треугольника, он отделился от письма – и от всех нас.
– Я быстро, товарищ майор, я все сделаю! – крикнул он скороговоркой, потому что лучше всех нас знал, сколь мало ему оставалось времени на свершение дел.
Вскидывая колени, он пружинисто взбегал по ступенькам. Полы шинели разметались, из-под шайки выбилась шелковистая прядь волос, автомат прижат к бедру. Его силуэт чеканно, до рези в глазах проступил на фоне неба, с каждой ступенькой, спиной к нам, он уходил в высоту, как уходят в вечность. На той ступеньке, где мы пританцовывали час назад, он ловко повернулся, одновременно отталкиваясь от нее, и на секунду показал мне порозовевшую от напряжения щеку и ту полоску шеи под воротом шинели, до которой достанет чужая пуля. Невольный комок подкатил мне к горлу, пытаюсь сглотнуть, а он застрял. Остановись, Володя, куда ты? Он уходил так красиво и достойно, что я зажмурился, но при закрытых глазах изображение сделалось еще более четким и контрастным: вскинутая нога, застывшая на полувзмахе рука. И это уже навечно запеклось в крови моей. Еще полшага, четверть шага, и он уйдет за срез дверного проема, за срез горизонта.
Всего и осталось ему, как это чужое поле, невзрачное и раскисшее, по которому он бежит, не догадываясь о том, что ушел на дистанцию под чужим номером.
62
Я улетаю, но я возвращаюсь. Рука взметнулась на полувзмахе – и замерла: прощального жеста не состоялось. Я творил зло, не ведая о нем.
Иван Данилович подвигался в мягком кресле, в котором он полулежал и странным образом с огромной скоростью летел вперед и одновременно продолжал оставаться там, за собственной спиной, в старом блиндаже, из которого только что выбежал его бывший однополчанин Владимир Коркин.
Раскрытое письмо Володи все еще лежало на его коленях. Иван Данилович думал с ленивым умилением: зачем я прочитал его? зачем она дала мне прочитать? Он выбежал из блиндажа, а я остался, он ушел, а я остался, теперь же все наоборот: он остался, а я ушел дальше. И все-таки я должен был прочитать это письмо, прекрасно, что прочитал, хоть и с опозданием на четверть века, ведь я уже держал его в руках однажды. Володе вручена вечность, а мне достался солдатский треугольник, последнее его напутствие тем, кто остается жить, которое я в тот же вечер передал писарю, уже зная о его гибели и потому наказав особо бдительно следить за письмом. «Оно особо важное», – сказал я и как в воду глядел.
Визендорф мы взяли утром следующего дня, причем без единого выстрела, как во сне голубом. Севернее нас прорыв удался, и противник выравнивал фронт, чтобы не попасть в окружение.
Мы похоронили их в центре деревни, шел мокрый снег с дождем, кладбищенская погода, а вечером меня вызвал майор Петров. «Комдив подписал командировку в Москву, поедешь за пишущей машинкой. А это возьми, отнесешь по адресу, извещение жене и матери, – говорил майор, и я никогда не слышал у него такого тихого, больше того, виноватого голоса. – Может, я зря накричал на него, а?» – закончил майор на вздохе.
Я не ответил, опьяненный лишь самой возможностью предстоящего путешествия туда, где взметаются в небо салюты. Я мчался на скором поезде, чтобы срастить начало и конец.
И обогнал письмо Володи. Зачем же я сделал это?
Не омрачайте путешествия. Оно еще не завершено. И если вы желаете взвесить мою исповедь на иных весах, извольте. К зову памяти никогда нелишне прибавить голос разума. На авансцену вспрыгивает рыжий человечек с дергающимися деревянными конечностями.
Р ы ж и й. Я требую слова. Процесс не закончен. Почему вы не даете мне слова? Я требую!
С е к р е т а р ь. Кто вы такой? Какой процесс имеете в виду?
Р ы ж и й. Я командир первого батальона майор Кугель-Фогель и говорю о Визендорфском процессе.
О б в и н и т е л ь. Однажды вы уже вызывались в качестве обвиняемого, однако отказались явиться на судебное разбирательство и потому были осуждены заочно. Ваши показания отсутствуют в стенограмме.
К у г е л ь – Ф о г е л ь. Зато теперь в моем распоряжении имеются свежие материалы.
О б в и н и т е л ь. О чем же они? Суд готов выслушать вас.
К у г е л ь – Ф о г е л ь. О смерти старшего лейтенанта Владимира Коркина, служившего в русских войсках. Я знаю, кто его убил.
О б в и н и т е л ь. Визендорфским процессом еще много лет назад установлено, что виновником смерти старшего лейтенанта Коркина является вся фашистская военная машина, начиная от Отто Шумахера, включая, вас, майор, и кончая вашим давно покойным фюрером и иже с ним.
К у г е л ь – Ф о г е л ь. Я могу доказать обратное. Виновником смерти Владимира Коркина является русский Иван, он же капитан Сухарев, пославший Коркина вместо себя.
О б в и н и т е л ь. Весьма занятно. И это все?
К у г е л ь – Ф о г е л ь. Нет, не все. Разве исключена версия, что Коркина просто-напросто послали на убой? Вторым виновником его смерти является мой коллега русский майор Петров. Посылая своего подчиненного на боевое задание, майор Петров накричал на него, чем привел в состояние стресса. Поэтому Коркин не хотел жить и сознательно наскочил на пулю.
З а щ и т н и к. Целиком и полностью поддерживаю встречный иск моего подзащитного, который в данный момент является профессором парапсихологии в городе Мюнхене и, следовательно, знает, о чем говорит.
О б в и н и т е л ь (нейтрально). Свидетель Иван Сухарев, что можете сказать вы по данному вопросу. Не нуждаетесь ли вы в защитнике?
И в а н С у х а р е в (с ленцой). Мне защитник не нужен. Сам с ними расправлюсь, как повар с картошкой. Я вспомнил все, что мог. Я добрался до предела памяти, глубже некуда. Очередность действительно была нарушена. Но почему это произошло? Только благодаря упавшему планшету. А ремешок планшета оборвался, ибо он был пробит немецкой пулей, я подчеркиваю именно это обстоятельство, немецкой пулей, прилетевшей из расположения того самого батальона, которым командовал Кугель-Фогель. Если вы признаете меня на этом основании виноватым, я готов пойти и умереть вместо Коркина, но тогда позвольте спросить уважаемого парапсихолога: кто станет отвечать за смерть русского Ивана? Уж не Коркин ли? Весьма удобная позиция: за смерть одного русского должен ответить другой русский.
К у г е л ь – Ф о г е л ь. Я требую вызвать на суд русского майора.
О б в и н и т е л ь. Майор Петров, мы знаем, что вы сейчас находитесь на пенсии под городом Новосибирском, но тем не менее все-таки осмелились побеспокоить вас, оторвав от заслуженного отдыха, чтобы выслушать ваше мнение по затронутому вопросу.
М а й о р П е т р о в. Я кричал на моих орлов, и в том числе на Коркина? Убей бог, не помню. А если и накричал? Кругом снаряды рвутся, пули свистят, сам себя не слышишь. Так что же мне, шепотом командовать – хорош командир. И вообще, они так любили, когда я на них кричал. Это их воодушевляло. Я же полком командовал, это вам не батальон, как у этого Гегеля-Могеля. Его счастье, что он ушел от меня. Драпал так, что мы едва за ним поспевали. А теперь кафедру получил. Знаем мы этих реваншистов.
Г о л о с и з т е м н о т ы. Капитан Сухарев не виновен, майор Петров также не виновен.
П р е д с е д а т е л ь с у д а. Кто подает голос без приглашения?
Г о л о с. Я сам не знаю, кто я. Меня давно нет. Однако я хочу сделать заявление: одни погибали ради того, чтобы приблизить желанный час победы, другие же погибали, чтобы отдалить миг поражения.
П р е д с е д а т е л ь. Кто же вы?
Г о л о с. Один из тех, кто отдал жизнь за победу, хотя не уверен, что приблизил ее больше чем на десять секунд, потому что моя бутылка с тяжелой водой пропала.
П р е д с е д а т е л ь (торжественно). Могу объявить вам ваше имя. Вы Игорь Александрович Пашков, заброшенный в тыл врага под именем Поля Дешана и считавшийся пропавшим без вести.
Г о л о с. Меня возвратил из небытия Иван Сухарев.
П р е д с е д а т е л ь. Мы знаем об этом. И потому заседание временно прерывается. Встречный иск майора Кугеля-Фогеля считается отвергнутым. Иван Сухарев, находите ли вы возможным привлечь профессора Кугеля-Фогеля к ответственности за клевету?
Я. Пусть себе живет. Значит, это тот самый Кугель-Фогель? Встречались с ним три года назад. Он и тогда жаловался на плохой сон. Видно, его совесть по ночам мучает. А я сплю хорошо. И в будущем надеюсь.
П р е д с е д а т е л ь (с благодарственной дрожью в голосе). Спасибо, Иван Данилович. Мы знаем о том, что никто так строго не относится к вам, как вы сами. Вы просветили свою совесть лучами памяти: пятен не обнаружено. В заседании объявляется перерыв.
Он бежит по раскисшему полю. Падает, зацепившись за столбик судьбы. Он лежит навзничь на распластанной шинели, глаза слепо устремлены ввысь, на которую он взбегал по ступенькам. Их кладут рядком, лицом к небу, он лежит с краю, принимая на себя долг правофлангового. Солдаты уходят вперед, где светятся зарницы победы, а он остается в темной земле, и та земля, пропитанная кровью, начинает спекаться в камень для всех последующих монументов.
А ведь и я мог бы вместо него… И тогда он пошел бы моей дорогой. Нет, не так! Ошибка таится в самой посылке. Как сладостно пребывать в центре вселенной, сам возвеличиваешься. Поэтому я всегда начинаю с «я», отбрасывая прочие местоимения на периферию вспомогательных падежей: «вместо него…»
Теперь давайте переименуем звуковую столицу, поставив в центр вселенной другого.
Я мог бы вместо него – сколь скорбно и благостно замирает сердце, едва оказавшись на подступах к этой мысли. Я смакую ее, готов без конца проигрывать ее прозрачный и строгий смысл.
Но звучит набат! Грохочут сместившиеся вселенные.
Он вместо меня – как горько и безвозвратно слышать это. Тут уж не рождается никакой благости, но лишь тоска и стыд, никуда теперь от них не деться. Он становится центром, хотя самого его давно нет. Ах, ради чего я открыл это?
Я мог бы вместо него… – вот в чем тут услада: в условности состояния, в предположительности посылки – «мог бы»… Да не случилось, моя ли в том вина? Я ничуть не прятался, я мог бы, мне стыдиться нечего, умирают всегда другие, она сама сказала мне это.
Он вместо меня! Никакой убаюкивающей предположительности, все обнажено и беспрекословно, как сама смерть. Я только мог бы – а он исполнил! Какая боль! Какой позор! Сколько лет я баюкал себя в мягкой фонетической колыбели, подвешенной на тонком ремешке моего эгоцентризма. Но теперь мне никуда не деться.
Ах, зачем я обогнал письмо на скором поезде? Все было бы по-другому. Но разве обгонишь пулю? Опять начинается толчея вопросов, и незаметно для самого себя горечь начинает мешаться со сладостью. Я добр, я щедр, я исполню свой долг перед ним – разве еще не исполнил? Не я вместо него, а он вместо меня, он, он, он… вместо меня… разве я это не он, но только оставшийся в живых. Но пуля летит и пробивает дыру, ничто ее не остановит.
Что-то шея опять заныла, натрудил ее. Расклеился я, расшатал себя словесными вольностями, не предусмотренными программой полета.
Он вместо меня. Сердце кольнуло! Тонкая такая иголочка памяти, вонзающаяся в самое чувствительное место. Как хорошо умереть на лету. А ведь я лечу… Самое время откинуть голову на лежак прожитой жизни, сердце остановится беззвучно, лишь игла тело пронзит, от шеи до пятки. Судьба висит на ремешке, а ремешок истончается, уже не ремешок, а хрупкая веревочка, уже тончайшая нить, но еще держит на себе, и не дано нам знать, когда прервется…
Он сунул руку под пиджак, чтобы помассировать свое натрудившееся сердце, ну хоть бы погладить его; потому что боль в это время успела отступить столь же незаметно, как явилась. Тыльной стороной ладони он ощутил шероховатость бумаги и на всякий случай, торопливо оглянувшись, переложил письмо в правый карман.
Салон самолета напомнил ему блиндаж: так же набито людьми, такими же отрешенными от бытия. Летающий блиндаж с индивидуальными нарами и свежей струей воздуха, спрессованного скоростью. А лица отрешены, откинуты назад, глаза замкнуты – каждый в скорлупе своего кресла. Но слава богу, тут мы не солдаты, а пассажиры. Нам не придется захватывать аэродром: приказа не было.
Опять явилась острая иголочка. Откуда бы это? Никогда не бывало такого со мной. Умереть на лету? Нет я не доставлю автору такой радости. Я еще поскриплю. Со мной моя память – она мой крест и надежда.
Только память может остановить черную пулю. Но я не должен был обгонять письма…
– Вы не желаете? Прошу.
– Что у вас?
– Свежие журналы, мятные конфетки, выбирайте на вкус и цвет.
– Простите, сейчас я переложу письмо, видите, какое оно старое и тем дорогое… Пусть лежит ближе к сердцу. Надеюсь, мы летим в графике?
– Даже с опережением.
– Где мы сейчас?
– Скоро начнем снижение.
– Разве? А мне показалось: только что взлетели. Спасибо за внимание.
С привычкой знатока Иван Данилович копался находчивой рукой в цветистой стопе, протягиваемой ему с дежурной воздушной улыбкой, и почти сразу выбрал «Студенческий меридиан», несмотря на то что сам он сейчас перемещался вдоль параллели.