Текст книги "Только одна пуля"
Автор книги: Анатолий Злобин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Из костела доносились приглушенные стенами звуки органа. Я вошел внутрь. Прихожане сидели на деревянных лавках лицом к богу. Звучала проповедь. Потом они молились на чужом языке. Я не воспринимал слов, но сразу проникся ритмом, это был ритм моей молитвы.
– Это «Отче наш»? – спросил я у соседа старичка.
Он ответил: да.
Я влился в этот ритм и зашагал дальше. Встречные здоровались со мной, я благодарно отвечал им. В автобусе вкусно пахло хлебом.
В самолете он заснул сном праведника и спал до самой посадки.
Гуцул же Василий записал в суточном рапорте:
«Турист И. Сухарев не выдержал трудностей восхождения, на базу не вернулся. Прошу считать выбывшим с маршрута, а также снять с довольствия».
Дома его ждала телеграмма, искусно сбитый коктейль из восторгов, вины и нахальства: покорила третью вершину обеспокоена твоим отсутствием следую маршруту позор дезертирам телеграфируй прибытие домой здоровье Маринки обнимаю тоскую твоя Виктория.
Первый обед прошел в чинном молчании. Обедали втроем: профессор Мурасов, его жена, его зять, молодой кандидат Сухарев Иван. За все время была сказана, кажется, одна фраза: какое нынче число? – оставшаяся, впрочем, без ответа. От этого обеда пахло валидолом и несколько недель потом пыли зубы.
Профессорша зачастила на телеграф. Шла проработка версии.
Он встречал Викторию на аэродроме. Стороны обменялись дипломатическими поцелуями, отправились в резиденцию, последняя дверь налево. На этот раз состоялся ужин – и довольно речистый.
– Иван Данилович, как же вы бросили Викторию? – спросила профессорша, по-видимому, версия нуждалась в обнародовании.
Сухарев не успел ответить.
– Он меня не бросал, мама, – поспешно заявила Виктория, заявляя право на собственное мнение. – Просто у него от гор закружилась голова, и врач сделал соответствующие рекомендации. Я понимаю Ивана, там действительно очень круто.
Право на окончательное утверждение версии оставалось все же за Сухаревым, и договаривающиеся стороны понимали это.
– Наверное, это фронтовая контузия, – виновато отозвался Сухарев, лишь бы не молчать болваном.
– Так вы еще и контуженный? – интеллигентно удивилась профессорша. – Вам необходимо лечение.
Вечером в резиденции Виктория объявила, повернувшись к нему спиной:
– Я тебя брошу. Ты стал слишком цивилизованным.
– Разумеется, – отвечал Сухарев, наполняясь благородным сарказмом. – Ты предпочла бы примитивные кулаки.
Виктория повернулась к нему с перекошенным лицом:
– Ты генетический эгоист. Ты думал лишь о себе, трусливо бежал, бросил меня в трудную минуту. А если бы я оступилась? упала?
– Но ведь ты не оступилась – не так ли?
– Оступился ты. А теперь играешь в благородного…
Она была столь желанна в искреннем своем гневе, что Сухарев пробовал закрыть ей рот губами, но заработал новую оплеуху – это был сигнал о том, что начинается второй виток спирали. Впрочем, на этот раз эпоха замаливания не оказалась столь длительной. Ведь теперь за его плечами опыт подкаблучника, и он почти мгновенно осознал, что в самом деле бросил свою жену во время ее опасного перехода по шаткому висячему мостику судьбы, повисшему над бурной рекой. Он замаливал грехи с помощью цитат: эрудиция годна на все случаи жизни, в том числе и для самобичевания.
Он был прощен задолго до рассвета и получил в награду сладостные причитания на тему: ты самый-самый.
Она его не прогнала. И он не ушел. Кого прогонять? Куда уходить? Они благополучно спустились с диких вершин в долину цивилизации. Разве там что-то было? Василий? Какой Василий? Росистый след? Отблеск луны – нет, нет и нет, все привиделось, нагрезилось, нашепталось. Даже удивительная ночь спуска спешила выветриться из памяти. Как можно быть счастливым за чей-то счет?
Виктория разбилась на самолете восемь лет спустя, возвращаясь домой из служебной командировки, и Сухарев остался ее первой и последней любовью.
46
Иван Данилович подскочил к столу, наполнил стакан шипучкой, в себя перелил. Он был нынче в ударе, оттого еще слаще ему балансировать на краю пропасти.
– Я вам уже говорил, – начал он, перенесясь обратно к дивану, на котором по-прежнему сидела Маргарита Александровна, – как работал в мюнхенском архиве, всего три дня назад. Был у меня разговор с архивариусом, типичный бюргер, мелкий накопитель. И тот требовал закрыть архив, ибо мы слишком пристрастны к нашему прошлому и потому не можем разобраться в истине, которая станет доступной нашим внукам лишь через сто лет.
– День поисков и знаков, – отозвалась Маргарита Александровна, вставая с дивана и направляясь к столу. Иван Данилович с готовностью повернулся за нею, но увидел, что не стол был ее целью, а телеграмма, лежавшая на уголке… – Мне иногда кажется, что мы уже запутались в нашей памяти.
– Так что же – забывать? – с жаром вопрошал Сухарев. – Между прочим, призыв не новый. Один гегельянец написал, что забвение-де лучший подарок, который живые могут преподнести мертвым. Чего не скажешь ради того, чтобы прослыть оригинальным.
– Между прочим, я его понимаю, – печально молвила Маргарита Александровна, присаживаясь с телеграммой в руке у стола. – Память – это не только радость и долг, но и боль, но и страдание. Кстати, зубная боль в сердце – это тоже от ушибленной памяти. А что такое патология памяти – вы знаете? Когда просыпаешься утром, и тебя тотчас режет на части твоя же память: «Он убит, он убит». Я знаю эту навязчивость мысли и помню ее. С утра до вечера, не прерываясь ни на минуту, стучит в голове, в сердце, по всему телу: «Он убит, он убит…» – вот как у меня было утром, вечером, во сне, на работе, на земле, под землею: убит, убит! Я была полна черной неблагодарности к тем, кто остался в живых, мне мерещилось: каждый из них отнял у меня частицу его жизни, а он убит, убит, и вчера убит, и три года убит, и сегодня убит, и всегда убит. Это такая память, от которой хоть в петлю. Я приказала себе забыть – и тем излечилась. Моим единственным лекарством было забвение.
– Простите, – растерянно молвил Сухарев, – я не хотел…
– Отчего же? – отчаянно улыбнулась Маргарита Александровна. – Сейчас можно. Сейчас мы вспоминаем с комфортом, сотворили себе уютное прошлое, забрались в свою память с ногами, как на диван, завернулись в плед и давай перебирать картинки, жаль, что не цветные. Мы научились управлять нашей памятью. Что такое мудрость? Это регулятор памяти…
«Она необыкновенная женщина», – с упоением подумал Иван Данилович, не уставая крутить заезженную пластинку, мелодия которой засасывала его все сильнее.
А вслух сказал:
– Лекарство страшнее болезни – это как раз о забвении сказано. Если мы забудем о том, что стоит за нашей спиной, то обратимся в дикарей.
– Не увлекайтесь, дорогой Иван Данилович, – уверенно перебила она. – Я всегда отличала память индивидуума от памяти народной. Впрочем, и в последнем случае возможна гипертрофия, злокачественная опухоль памяти, иначе откуда рождается национализм? В то же время я понимаю и того немецкого архивариуса, о котором вы говорили. Он хочет забыть, что проиграл свою игру. Поражение в войне как бы лишает нацию памяти. Куда радостнее отмечать час победы, нежели миг поражения, тут уж не до салютов, хотя поверженный фашизм постарался изо всех сил, чтобы оставить по себе неистребимую память на много веков во многих народах. Память поражения тягостна, и потому она нуждается в компенсации – вот вам!
– Выходит, вы оправдываете реваншизм? – уязвленно спросил Сухарев.
– Я ничего не оправдываю, но стараюсь понять, – отвечала Маргарита Александровна, шелестя телеграммой. – Что мне до реваншизма. У меня теперь новая тревога и радость. Игорек четверть века считался пропавшим без вести. И вдруг эта весть, переворачивающая сложившуюся концепцию, – она подняла телеграмму, держа ее как пропуск в прошлое. – Как это было? Кто его казнил? И что это такое, как его: Плутцензее? – прочитала она, заглянув в листок.
– Плетцензее, – машинально поправил Сухарев.
– Тут Плутцензее, – удивилась Маргарита Александровна, – вы и в первый раз не по тексту прочитали.
– В телеграмме опечатка. Это Плетцензее, берлинская уголовная тюрьма на берегу Шпрее.
– Вы говорите так, словно сами бывали там, – допытывалась она.
– Лично нет, зато мысленно неоднократно. В этой тюрьме содержались многие противники фашистского режима, о которых мне доводилось писать. Я даже знаю план тюрьмы.
– А имя Игоря вам не попадалось? – в упор спросила она. – Или тогда он выступал под чужим именем?
«Зачем я не сказал сразу, что это от меня? – запоздало раскаялся Иван Данилович. – Нет, я правильно сделал, она никогда не узнает. Я передам документы – и улечу».
Маргарита Александровна продолжала терзать его, не ведая о том, кого она терзает.
– Теперь я стану болеть новой памятью, – говорила она с надломом. – Я чувствую, тут сказано далеко не все, хотя что можно узнать по прошествии четверти века, лишь сам факт, и на том спасибо. Кого должна благодарить? – причитала она. – Кому вскричать «спасибо» из черной немоты?
– Я каюсь перед вами, Маргарита, – с чувством ответствовал Иван Данилович, принимая позу грешника. – Не стоит благодарности, ибо я на всю грядущую жизнь виноват перед вами, а тут всего лишь слепой случай, не искупающий и сотой доли моей вины. Раскрываю перед вами мой «дипломат», как распахивают сердце. Смотрите, вот они, документы мюнхенского архива, от протоколов допросов до акта казни. Ваш брат был героической личностью. Он действовал в Брюсселе в полном одиночестве, когда провалились явки, уходил от погони, искал новую явку… Я много раз пытался влезть в его шкуру, метался с ним по чужому городу, но мне с трудом удавалось, потому что у него была совсем другая война, без пуль и пулеметов… – мысленный монолог обладал всеми свойствами резины, его можно было растягивать до бесконечности, не утруждая себя сочинением ответной благодарственной реплики, впрочем и без того очевидной.
Пауза затягивалась. Тогда он решил заполнить ее шагами, решительно подошел к столу, но вместо строевого шага послышалось шарканье тапочек. Не теряя достоинства, Иван Данилович поднял бокал:
– Вы предложили тост, присоединяюсь к нему целиком и безраздельно. За воскресение вашего брата Игоря Александровича, – с чувством сказал Сухарев, сам собой любуясь: и всей правды не сказал, но и не отрекся. И рукой к ней потянулся от отчаянной радости.
Маргарита Александровна отвела руку.
– Спасибо вам, Иван Данилович, – мягко сказала она. – Но при воскресении мертвых чокаться не полагается, как на поминках. Я лишь прошу простить меня, что втягиваю вас в свои проблемы, от которых вы так далеки.
«Почему она ни о чем не знает? – растерянно думал Сухарев. – Неужто я до сих пор не признался ей? Если бы мы были на вернисаже, она уже знала бы: тихий шепот в загадочной толпе: это он, это он…»
– Маргарита Александровна, – взволнованно начал он, – я должен сказать вам всю правду. Этот день будет долго дорог мне. Нет, нет, не возражайте, – резко потребовал он, хотя она и не думала возражать, а сидела покойно против него, устремив взгляд в окно своего прошлого. – Я согласен с вами, мы еще мало знаем друг друга, между нами даже могут возникнуть недомолвки, за которые я умоляю заранее простить меня.
– Прекрасно, – сказала она, пряча свое разочарование за улыбкой: кто знает, каких слов она ждала. – Я выдам вам индульгенцию на три года вперед, а если хотите, можно и на всю пятилетку, у меня имеются специальные бланки. А лучше всего сменить пластинку. Пора варить кофе. А вам для размышления вопрос: что есть проблема номер один?
– Вообще или для вас? – возрадовался Иван Данилович, давно уже потерявший надежду прорвать оборону собеседницы и вырваться на оперативный простор мысли. Но сейчас все было готово для нанесения удара, разумеется отвлекающего. – Для вас? Конечно, для вас: проблема номер один?.. – он задумчиво пожевал губами, извлекая на свет незримые сундуки памяти, – Для начала сотворим некий трактат о проблемах. Преамбула: проблема или чувство? Параграф первый: чувство проблемы. Параграф второй: проблема чувства. Нет, это вам не идет, вам необходимо что-либо более возвышенное, утонченное. Поэтому я сразу беспардонно перескочу на себя. Параграф первый – чувство проблемы. Цивилизация ускоряется. На планете четыре миллиарда посадочных мест, а укрыться негде. Прежде были народы, которые могли существовать изолированно один от другого, ничем не соприкасаясь. Можно было даже исчезнуть с лица земли так, что соседние цивилизации оставались в полном неведении о случившемся. Ныне мы впервые стали единой цивилизацией. На земле не осталось места, где бы одна цивилизация могла укрыться от другой или где бы могла возникнуть новая цивилизация в случае гибели предыдущей. Были племена, из них сложились страны, народы. Были страны, стали материки. Были материки, сделалась планета. У нас осталась в запасе одна планета, одна на всех. Она нас долго на себе вынянчивала, и если мы живем, продолжая слагать историю, то благодаря нашей памяти. И планета у нас одна – и мы, разумные, одни на ней. Разве что под землей можно спрятаться, опять в пещеру? надолго ли? Четыре с половиной миллиарда лет длилась эволюция, а покончить с ней мы можем за ничтожную долю реального времени, какие-нибудь секунды, стоит лишь дружно нажать на все кнопки…
47
– Мрачный пессимист! Я не дам вам больше кофе. Где ваша вера в разум? Ограничение страха или ограничение надежд? Все эти бомбы, ракеты, равновесие ужаса, кнопки. Значит, это от вас зависит теперь спасти человечество и дать ему еще несколько геологических минут безмятежной жизни. Вот как! Здорово вам вмазала?
«Зачем я подсмеиваюсь над ним? – не понимала Маргарита Александровна, однако и остановиться была не в силах; ведь он добр и умен, почти мудр. Он нашел меня, он пришел с добром, а мне хочется его уколоть и унизить, отчего мы так неблагодарны…»
Сухарев ответил в тон, шлепая тапочками по комнате:
– Проблема номер один состоит в том, чтобы правильно решить проблему номер два, три и так далее. – Иван Данилович резко замолчал, ибо лишь в этот момент наконец-то догадался про себя, отчего он таким соловьем заливается в этом доме. Будто вдруг он увидел вторым зрением, как прекрасна его оппонентка. Она сидела на стуле, откинувшись к его спинке. Голова гордо вскинута, волосы разметались. А глаза, ее прежние глаза! Светятся счастьем бытия, самым заурядным и самым высоким, нет его выше, человеческим счастьем. А торчливые из-под натянувшейся шерсти бугорки ее маленькой некормившей груди, вздрагивающие в такт ее голоса, поднимающиеся от дыхания, бесповоротно доконали его: до цивилизаций ли тут, когда перед ним такое живое…
Сухарев виновато опустился на стул:
– Пожалуй, хватит. – Голова у него кружилась, но не от напитков.
Маргарита Александровна продолжала улыбаться:
– Отчего же? Эрудиция вполне на уровне НТР, стилем владеете, даже камюзацию освоили. Словом, вполне можете мозги вкручивать, глядишь, какая-нибудь кандидатка и развесит уши, – за неумелой развязностью она тоже пыталась уйти от своего внезапного смущения перед ним.
Иван Данилович спросил настороженно:
– Что такое камюзация? От этого, да?
– Именно так. Я сама и придумала. Альбер Камю, тот самый мой любимый автор… Вот сижу дома одна, перелистываю его книгу и камюзируюсь, ну хотя бы так. Дается, скажем, модель: «Раз мы не можем обойтись без тирании, то не лучше ли называть ее демократией». По модели строится аналогия, например: обороняющаяся сторона должна быть снисходительной. Похоже, правда? У меня даже короче. И не так лобово. Я это давно составила, эта формула много помогала мне в жизни.
Он нехотя остывал:
– Отчего же вы теперь ко мне не снисходительны?
– Так ведь еще неизвестно, какая из сторон обороняется, – отвечала она со смехом.
– Маргарита Александровна, – издалека и с чувством начал Сухарев, подогревая себя огоньком зажигалки. – Это же невообразимо: мы, можно сказать, впервые встретились, а как мне легко с вами, будто мы не двадцать пять лет назад, а вчера расстались.
Она подхватила:
– Однако же с учетом того опыта, который мы приобрели за эти годы. Совершили весьма впечатляющий экскурс по глобальным проблемам, окинули все мировые горизонты и плюс нашли решение проблемы номер один, даже не обозначив ее. Однако же мы отвлеклись от Володи…
48
Иван Данилович снова увидел ее страдальчески надломленную улыбку, сколько бы он отдал за, то, чтобы такой улыбки не являлось на ее лице. Но он уже не прятал глаз, скорее наоборот: лицо ее сделалось близким ему, он мог смотреть на него, не уставая, а находя в нем все новые качества и значения, все более притягиваясь к нему взглядами и помыслами (особенно этот страдательный рот его притягивал), и вот уже ему мерещилось, будто он век тут сидит и перед ним задушевный друг (можно ли рассчитывать на большее?), который понимает его и намеком и взглядом, даже молча и на расстоянии. После давней (и единственной) встречи их жизненные пути не соприкасались, а все же оказались созвучными. Не ведая о том, они всегда оставались близки друг другу. Эта мысль о близости сладостно уколола его, но ловкости не прибавила, лишь подумалось мимолетно: не слишком ли он робостен?
– Маргарита Александровна, – снова начал он, наполняясь благонадежной решимостью, – отныне вы навсегда станете моей совестью. Собственно, вы были ею всегда, но лишь сейчас я до конца осознал это. Раньше я мог лишь мысленно виниться перед вами, теперь же мне и вслух не стыдно.
– И мою совесть вы разбередили, – отвечала она, делая предостерегающий жест. – Что вы? Разве я вас корю? Вам на это можно ответить единственно взаимностью нашей общей памяти, явившейся в этот дом вместе с вами. Память двух о третьем. И нет тут виноватых. Сорок дней не дожил. А если погиб пятого мая, восьмого… это еще отчаянней. Его часы остановились, – воскликнула она, – но, боже, снова, без конца: как я виновата веред ним!
– За что же вы так? По себе-то? – опрометчиво вопрошал Сухарев.
– Да, виновата, виновата, – неудержимо продолжала она. – Считается: они погибли ради будущего. А что, если их смерть нанесла урон будущему – разве не может быть так? Победа пришла без них, как раз об этом он писал в последнем письме. Может ли быть большая несправедливость в мире? Только та, что мы забыли эту смерть. – Маргарита Александровна внезапно выбежала из-за стола, порывчиво вскинула руку к книжной полке. – Смотрите! – воскликнула она. – Эразм Роттердамский, да? А там его фотография, шесть лет книжку не раскрывала. – Бросилась в угол комнаты к торшеру. – Тут его этажерка стояла, Вера Федоровна по завещанию мне отказала, так я ее на свалку вышвырнула, чтобы она не контрастировала с новым гарнитуром. А где-то лежит его программа-минимум, в которой он составил расписание на весь двадцатый век. В каком же это томе? Нет, не здесь, где это, где? – она смотрела на Сухарева бегающими глазами, но не видела его. И говорила сбивчиво, поспешно, словно не к нему обращаясь. – Это ужасно! Как могло так случиться? Мы забываем их оттого, что погрязаем все более в суете.
– Вы те сами ратовали в пользу забвения? – запоздало вспомнил Сухарев, тут же, впрочем, отступив на исходные позиции. – Я понимаю вас.
– Забыть можно по-разному. Ради суеты, ради спасения собственной шкуры. А можно забыть, чтобы вспомнить, как призывает мой знакомый с седьмого этажа. Нам же некогда остановиться, сосредоточиться. Вместо того мы интригуем, подсиживаем ближнего в надежде сесть на его место. Сколько я энергии ухлопала, чтобы заполучить договор на японский перевод, на самую работу уже сил не осталось. Мы распыляемся в пространстве – да! Мы отдаляемся, да, да… Людей вокруг стало больше, в газетах, по радио кричат о демографическом взрыве, который то ли начинается, то ли уже состоялся, никто толком не знает, а вместе с тем между индивидуумами стало больше пустого пространства, больше стен, перегородок, ворот, экранов, это ужасно… Мы замыкаемся, даже влюбленные парочки, я не раз замечала, бредут, захлопнувшись в самих себя, а ведь мы в их годы гуляли шеренгой во всю ширину улицы и пели «Широка страна моя родная». И он пел… А теперь мне иногда кажется, что людям стало не о чем говорить, оттого они и играют в молчанку, и растет расстояние, ах, этого не выразить словами. И не облегчить этим вины своей…
Все это время Сухарев пытался остановить Маргариту Александровну, привлечь ее внимание, переключить.
– Если кто виноват перед Володей, так это я, – находчиво подхватил он, с готовностью наполнил ее стакан, подпустил туда шипучки. Нехитрый маневр удался. Маргарита Александровна оставила на полпути книгу, вернулась к столу, облизывая на ходу пересохшие губы. Порыв ее был непроизвольным, но, видно, давно в ней таился и требовал выхода. И вот уже снова она прежняя, возвышенная, слегка насмешливая, гармоничная, стоит перед ним в отработанной позе из журнала «Силуэт»: ладонь свободно положена на бедро, и все это вместе с ладонью как бы развернуто в профиль, предвещая вечерний вернисаж.
– Опять будете каяться за старую записку? – язвительно ответила она, но теперь ему в этих словах чудилась надежда. Эх, была не была, отважно подумал он, сейчас или никогда! И он устремился:
– Вы не знаете всего, я сейчас скажу. Ведь я пришел к вам в его сапогах.
Она оторопело уставилась на него:
– Ну и что же? Или сапоги были плохи? Разве тогда вы стыдились этого?
– Тогда нет. Но я же не понимал тогда, что это без…
Маргарита Александровна посмотрела на него с наигранным состраданием:
– А теперь стали нравственными? Или ударились в сантименты? Ах, понимаю, сапоги жали, оттого и мозоль в памяти…
Сухарев улыбнулся потерянной улыбкой:
– Сапоги хороши были. Всю Германию в них протопал, в Нюрнберге донашивал.
А она продолжала его пригвождать:
– Сейчас-то вам не сапоги уже, сейчас вам подавай последнюю модель с тупым носком. И костюм от Кардена…
Она препарировала его безжалостно и целительно, рассекала его на части и складывала по-новому, как ей только пожелается, она уже владела им, и он с блаженством отдавался этой нежданной власти, благодарно чувствуя, как ее слова облегчают его, снимают боль давней вины. Каким мелким я был еще утром, думал он о себе и уже не стыдился своих мыслей, но как она меня поняла, не только поняла, но и простила, не только простила, но и возвысила, я буду беречь ее…
– Такая се ля ви, – говорила меж тем Маргарита Александровна, словно угадывая его возвышенные мысли. – Так отвечают нынче на все неразрешимые дилеммы, все мы сделались достаточными циниками, ежеминутно готовыми к покаянию. – Ведь и она очищалась с помощью тех же слов. Раньше, бывало, она могла произносить те же слова про себя, но не открывалось в них той очистительной силы. Зато сейчас перед ней собеседник и друг, чуткий, мудрый. Он лишь внимал, отвечая ей согласием, и этого вполне доставало для того, чтобы прежние затасканные слова зазвучали по-новому.
– Для покаяния в первую очередь необходимо…
– Вот, вот, – подхватила она. – О том же и я. Теперь мы знаем о войне больше, чем знали о ней, когда она шла. Вот мне стихи вспомнились, ради вас, верно, чтобы ублажить нечистую вашу совесть. – Подняла было стакан с шипучкой, но тут же, забывшись, опустила его на место, начала читать негромко и даже спокойно, а кончила еще тише, угасая, почти шепотом, но с тем большей энергией, незримо клокотавшей внутри ее:
Мой товарищ, в предсмертной агонии
Не зови ты на помощь друзей,
Дай-ка лучше погрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
И не плачь ты от страха, как маленький,
Ты не ранен, ты только убит.
Дай-ка лучше сниму с тебя валенки,
Мне еще воевать предстоит.
– Кто это написал? – не сразу спросил он, когда она умолкла.
– По-моему, это стало уже фольклором.
– Написано по горячим следам, это чувствуется, тут без обмана.
– Вот она, ваша окопная правда, как пишут в разных умных журналах.
– А что? – подхватил он. – Теперь и они про войну знают больше, чем мы тогда. Честное слово, в окопах было проще. Там не существовало проблемы выбора.
– Разве? Кто же делал выбор между живыми и мертвыми? Только пуля? Покопайтесь в себе…
– Да я же наравне, – засуетился Иван Данилович. – Мы с ним в тот день оба были дежурными, по очереди… Это был бой… У бездны на краю…
– Сейчас вы еще объявите, – она пригрозила ему пальцем, – что война была самым прекрасным, самым святым в вашей жизни. Не прибедняйтесь. Добились полного душевного комфорта. Разбогатели на послевоенных разоблачениях фашизма. И смеете теперь жаловаться, неблагодарная вы душа.
Иван Данилович засмеялся облегчающим душу смехом:
– Беру реванш на реваншизме, согласно вашему Камю. Но я хотел о другом. Тогда мы твердо знали, кто твой враг и где он находится. Теперь-то все усложнилось вместе с цивилизацией… – Перескочил мыслью через невидимый барьер, восклицая: – Маргарита Александровна, да я…
Она остановила его размашистым движением руки:
– Это двадцать пять лет назад я была Александровной, а нынче мне приятнее, когда меня зовут просто Ритой. Зовите меня Ритой и сочувствуйте мне, ведь я едина в двух лицах: и вдова, и осиротевшая мать, я дважды обездолена…
– Как я казню себя: так грубо все сделал…
– Возвращаю вам: за что же вы так по себе-то? Я сама в том виновата, я была эгоистично углублена в себя, только собой и жила и той нарождающейся жизнью… ничего другого не видела. Мне сразу следовало понять, что привело вас ко мне…
– Боже, каким солдафоном я был тогда… – поспешно перебил он, стремясь излиться.
– А я? – тут же подхватывала она. – Ничтожная эгоистка…
– Нет, это не вы, это я…
Ах, недаром они столь самозабвенно продолжают себя истязать, видно, есть в том своя невысказанная сладость, о которой другим, может, и знать не дано.
Маргарита подняла стакан и глядела на Ивана Сухарева с ожиданием.
– Это я не имела права распускаться, – продолжала она, уступчиво улыбаясь. – Но это выше нас. Мы – бабы и оттого не можем подняться выше собственного крика. Так что же, сочувствуете или нет?
– Рита, – ответил он размягчение – Если уж каяться, то до конца. И я скажу все! Да, на другой день я осуждал вас за этот крик. А сейчас я полжизни бы отдал, чтобы не было того вашего крика.
Откинув голову, она расслабленно засмеялась:
– Видите, как нам хорошо теперь. Попиваем кофеек и каемся. Весьма удобная позиция. Это называется бунтующий конформизм, как сказал бы наш с вами любимый Камю.
– Да, да, я давно хотел, можно сказать, решающий вопрос, моя проблема номер один – вот она! – так ли мы живем?
– Разумеется, не так, – бесшабашно ответила она, продолжая смеяться податливым смехом. – Вот покаемся еще немножко, очистимся – и снова будем продолжать жить не так.
Он не поддержал ее смеха, да и она смеялась не очень убедительно, а под конец своих слов и вовсе сделалась серьезной. Маргарите Александровне в этот момент казалось, что на нее снизошла минута просветления и высшего понимания и что с этой минуты она станет чище, светлее и отныне минута эта навсегда останется с нею. И Сухарев чувствовал нечто похожее, во всяком случае, очень близкое к чувствам Риты. Прямо скажем, оба благополучно преодолели первую стадию – бичевания и уже приготавливались вступить в следующую стадию – гармонического улучшения.
– Неужто в нас на самом деле не осталось ничего святого? – кротко воскликнула Маргарита Александровна, и руки ее взметнулись, как два горестных крыла.
Сухарев отвечал печально и тихо:
– С нами наше прошлое. Разве оно не свято для нас. Я жил с сознанием вины. А нынче день моего освобождения. А Володя? Разве он не святое для нас? Он ничего не успел. Не открыл закона, не написал великого стихотворения.
– Он успел только умереть, – завершила она, тревожно озираясь по сторонам. – Где же закон? Где его закон?
– И потому не осквернил свое будущее, – глухо отозвался Сухарев, но ведь и это было правдой, пусть даже ее частицей.
Вот и добрались они до решающих выводов, слишком обязывающим сделался разговор. Только Сухарев все более умиротворялся, Маргарита же Александровна взвинчивалась, не замечая того.
– Он умер человеком, – настойчиво повторила она. – Они все были людьми.