Текст книги "Только одна пуля"
Автор книги: Анатолий Злобин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
– Он без вести пропал, – сказал наблюдательный.
– Он исчез, не оставив адреса, – сказал философ.
– Аминь! – сказал последний, самый набожный.
Боже, пошли мне мгновенную легкую смерть, но лишь не на плахе, но только от пули. А если не дал ты мне легкой смерти на войне, пошли ее во время мирного труда, за письменным столом, у станка, со скальпелем в руках, в чистом поле за штурвалом, а если не дал мне легкой смерти за трудом, допустил меня к старости, дай мне умереть во сне, чтобы я заснул и не проснулся, чтобы я вообще не знал, что я умер, будто это и есть тот самый вечный сон, обещанный нам. Зачем мы не бессмертны? Мы являемся в этот мир с криком боли, немые, бессловесные, и с мукой отходим в бессловесность и немоту. Миллионы лет экономная природа устанавливала именно такой порядок – отчего? О чем возвещает перворожденный крик? Ведь есть же в том высший смысл – не только воздуха в легкие набрать? Или боль нашего рождения есть лишь устное предуведомление природы об уготованной смерти?
Если бы люди были бессмертны, они не смогли бы рождаться в муках, это был бы генетический нонсенс. Там при неведомой звезде живет неведомое племя бессмертных – рождение каждого из них есть акт торжества и радости природы. А мы кричим, извиваемся в корчах, и нет тут цели иной, кроме цели памяти, чтоб мы не расслаблялись, не забыли донести крик боли нашего явления до смертного часа. О боже, пошли мне мгновенную легкую смерть, но лишь не распластанным на плахе, но только на лету, как птица, сбитая в полете.
А откажет пуля – получишь муку. Зато плаха никогда не откажет.
Зачем он умер так мгновенно и так прекрасно, опередив свою смерть на полвека?!
Так умирают бессмертные.
Над его шеей оглушительно хлопнуло. Сухарев вздрогнул. К левой тапочке подкатился нож, оброненный со стола при переводе. Маргарита Александровна судорожно копалась в словаре.
– Хенкер, дер Хенкер, ага! палач! так это протокол его казни! Отдайте! – отчаянно вскричала она, видя, что Куницын подступает к ней и вытягивает листок из ее руки. – Не отнимайте у меня моего Иго…
Но Евгений Петрович Куницын умел управляться с женщинами. Не успела Маргарита Александровна удивиться и прокричать, как белые листки слетелись в руки Куницына и оказались за его спиной, оттуда перепорхнули к Сухареву и тотчас – в черную щель «дипломата».
Лишь замок прищелкнул вставной своей челюстью.
– Кто палач? Кто палач? – кричала она вдогон в безропотном страхе, не делая попыток вернуть утраченное.
– Предположим, Ритгер, – бросил Сухарев через плечо, оттаскивая «дипломат» на исходные позиции, которые тот занимал в прихожей.
– Рита, не следует волноваться, – увещевал Куницын, прихватив ускользающую руку собеседницы. – Будут сделаны полные переводы, литературно обработанные, тогда и вручим вам, тут скрывать нечего.
– Что вы сделаете с палачом? Когда это было? – продолжала выкрикивать она, вопрошая неизвестно кого. – Это было 30 марта, в тот же год, я прочла, я успела. И они бегут вместе и кричат, я вспомнила, он кричал на бегу: «Помни о палаче!» – голос ее то ниспадал, то возвышался, и она брела по комнате вслед за своим тоскующим голосом, не натыкаясь, однако, на предметы, как звук не натыкается на них, а обтекает или отражается, создавая эхо. – Впрочем, это уже прошло, – говорила она, не зная о чем, а руки вдруг наткнулись на диванную подушку и проворно взбили ее. – Это было так давно, что кажется, никогда не было, но вам не отнять их у меня, я знаю, где они и как их найти, пусть они снова придут ко мне, я знаю, они притаились тут, в моей подушке, тут им тепло и мягко, я согрею их и не смею желать иного…
55
Выход из лифта был свободен. Парень с гитарой делал размашистые круги ладонью, отчего возникали засасывающие звуки, сопровождаемые напряженным придыханием голоса:
И это моя свобода,
Нужны ли слова ясней?
И это моя забота,
Что мне поделать с ней.
Куницын открыл дверцу машины, приглашая Сухарева садиться с другой стороны. Молодые люди оборвали песню и смотрели, как идет усадка в черную «Волгу».
– Клевый лабух, – сказал один, однако не столь громко, чтобы его реплика нуждалась в осудительном ответе.
– Ветеран войны двенадцатого года, – одобрительно заметил второй.
– Усаживайтесь крепче, ветеран, – сказал Куницын, включая мотор. – Скоро мы с вами станем ветеранами Полтавской битвы. Подождите меня, я сейчас – побеседую с этими философами.
– Стоит ли? – стоически усомнился Иван Данилович. – С точки зрения историка, они более чем правы: для них что вторая мировая, что первая Отечественная – все в одном и том же прошлом.
И они поехали.
– Куда прикажете вас доставить? – с дежурной любезностью спросил Куницын. По тому, с какой уверенностью разбирался он во внутренних дорожках Ритиного двора, Сухарев мог судить о частоте его визитов во внутренние покои Ритиного сердца.
– Куда-нибудь в центр, если вам по пути, – отвечал Иван Данилович сопернику, неизменно возвращаясь мыслью на двенадцатый этаж. – Страшно волнуюсь за Маргариту Александровну, – продолжал он. – Все получилось как-то неожиданно, вне расписания. И я же первый в том виноват, мне надо было сразу сказать, как только телеграмма…
– Как тесен мир, – вставил Куницын, уловив паузу, но в то же время не отвечая на назойливый вопрос или же предваряя ответ, пока пробегали по обе стороны дороги московские дома. – Я утром вам звонил, а вы оказываетесь фронтовым другом ее мужа. Далее. Телеграмма исходит от вас. И вы же ее читаете вслух. Не слишком ли много совпадений? – как спросил бы великий сыщик Мегрэ. Дело в том, что мы живем на сужающейся планете: за полтора часа вокруг шарика, в то время как диапазон эмоций расширяется. Потому я спокоен за Маргариту Александровну. Она не проснется, я ее знаю. Она необыкновенная женщина, ей хочется поймать вчерашний сон.
Сухарев ревниво следил за Куницыным, с изяществом управляющимся с машиной. Он предпочел бы сам провозглашать эпитеты, нежели слушать их от другого, но не слушать не мог.
– Мы познакомились в сорок пятом, – начал он издалека, желая утвердить свой приоритет, пусть чисто формально. – Тогда я вообще первый раз приехал в Москву. Однако вы меня не успокоили, Евгений Петрович, а завтра и не позвонить…
Куницын засмеялся:
– Ищете предлога для возвращения? Придется пойти навстречу. Можем заказать вам переводы ваших документов. Да не тревожьтесь вы, мой стаж постарше, я знаю Риту с тридцать восьмого года, помню еще с косичками. Все будет хорошо, телефонный звонок я беру на себя. Так как же с документами?
Иван Данилович остывал словно нехотя, в словах Куницына ему чудились благоприятные намеки, и он с готовностью переключился:
– Я их помню почти наизусть. Сколько раз проигрывал в голове те головоломные ситуации, в которые попадал Игорь. Ну хоть эта явка в «Меркурии».
– Там и «Меркурий» есть? – удивился Куницын, с трудом, но вполне вовремя увернувшись от резко затормозившего вечернего автобуса.
Л и с т д е л а с е м ь д е с я т п е р в ы й
В о п р о с. Ваше имя?
О т в е т. Эжен Лассаль.
В о п р о с. Вы владелец фотографического салона «Меркурий»?
О т в е т. Да.
В о п р о с. Итак, ваша личность установлена. Теперь скажите: кто этот человек, сидящий перед вами?
О т в е т. Я не знаю этого человека.
В о п р о с. Вот как! Вы не встречались с ним?
О т в е т. Возможно. За день через салон проходят десятки людей, разве всех упомнишь.
В о п р о с. Хорошо, пойдем дальше. Ваше имя Поль Дешан, не так ли? А вы встречались с этим мсье, который называет себя Эженом Лассалем?
О т в е т. Разве его так зовут? Впервые слышу это имя. Правда, я как-то заходил в салон и делал заказ, но с хозяином не разговаривал, это точно, тот был лысый и гораздо старше.
В о п р о с. Следовательно, вы оба подтверждаете, что не знаете друг друга?
О т в е т. Не знаю.
О т в е т. Нет, герр следователь. Откуда мне знать его?
В о п р о с. Теперь скажите мне, Эжен Лассаль, что вы делали 6 июля сего года в три часа пополудни в Лувене? С какой целью вы встречались там с Полем Дешаном?
О т в е т. Я не встречался с ним.
В о п р о с. А вы?
О т в е т. Мы не встречались, вы заблуждаетесь, герр следователь.
В о п р о с. Хорошо, сейчас мы побеседуем с вами по отдельности и выясним, кто из нас заблуждается.
Зажмурив глаза, Сухарев отчеканил:
– Лист дела семьдесят первый: очная ставка между Полем Дешаном и Эженом Лассалем. Оба отрицают факт знакомства.
– А что же прикажете делать? – спросил Куницын с некоторой ухмылкой, но Сухарев ни о чем не догадывался.
– Вот я и говорю: молодцы ребята, – сказал он, – война у них тяжелая.
– Это элементарно: чего ради я стану докладывать группенфюреру Миллеру, что Поль Дешан и Игорь Пашков с Потылихи одно и то же лицо.
Лишь теперь Сухарев насторожился, но и то слегка, так сказать, в гипотетическом порядке, размягчаемом быстрой ездой в тепле.
– Группенфюрер Миллер? Вы его знаете? – спросил Иван Данилович. – В протоколах это имя не указано, оно на полях мелькает…
– А я ваших протоколов и знать не знаю, – с прежней беспечностью отозвался Куницын.
– Тогда откуда же?.. – лишь теперь его озарило. – Неужели вы?..
– Вот именно: я и был Эжен Лассаль, пишется через два «с», учтите.
– И вы не погибли? – нелепо воскликнул Иван Данилович, ибо ответ был очевидным.
– Более того, мчусь со скоростью восемьдесят километров в час.
Резко провизжали тормоза. Напрягшееся тело не желало лишаться скорости, а его выбрасывало вперед, прямо под колеса скалообразного фургона, надвинувшегося поперек пути. В последний момент Куницын успел отчаянно вывернуться и затормозить. Международный фургон с продольной полосой иностранного слова величественно удалился, даже не заметив случившегося, а они остались выброшенными на обочину, правым передним колесом на тротуаре, растерянные, задыхающиеся и вроде бы нехотя приходящие в себя.
Иван Данилович опомнился первым:
– Все же остается неясным, к какой именно цели мы мчимся со скоростью восемьдесят километров в час?
Куницын горестно вздохнул:
– Стар становлюсь. Реакция не та. А сентиментальности прибавляется. Мне вдруг представилась его голова, скатывающаяся с плахи. Ведь и я мог бы вместо него.
Сухарев вздрогнул. Его собственные слова вернулись к нему в чужом исполнении, и тогда в них послышалось ему некоторое искажение. Что было искажено? То ли сама мысль, то ли интонация, возникшая при ее озвучании, то ли малая инверсия, почти неуловимая на слух, но все меняющая? Свои мысли обязаны вылетать из своего же рта.
«Вон оно что, – подумал Иван Данилович, – у каждого из нас свой Игорь, Володя, Юра, оставшийся там, откуда выбрались мы сами. Правильно, это и есть», – думал Сухарев, не замечая того, что это объяснение мало что объясняло, снова он впадает в общие места.
– Я вам отвечу, как было дело. Фотографию «Меркурий» гестапо засекло примерно в июле сорок третьего года. Засекли по радиопередатчику, который работал в другом месте, но это особый рассказ. В сентябре я ждал прихода Игоря, но он не пришел и не мог прийти, потому что я понимал, что работаю под контролем и явочные знаки были спутаны. Бежать я не мог, это означало бы предать товарищей, не только Игоря.
– И он не заходил к вам в «Меркурий»? – с явным разочарованием спросил Сухарев.
– Не мог прийти. Хотя я видел его два раза сквозь витрину, он проходил мимо.
Иван Данилович продолжал допытываться, спасая выношенную версию:
– В таком случае, где же он заработал хвост? Ведь в противном случае…
– Разумеется, коль его арестовали, значит, хвост имелся. Он мог заполучить его на границе, мог от меня… Там рядом был бар «Аполлон», у меня есть основания считать, что бармен работал на англичан. Игорь зашел к нему на глоток мартини и… В нашем деле заработать хвост ничего не стоит. Я представляю: он мотался в отчаянье по огромному городу, который был для него пустым. Он уходил от погони. Но его взяли.
– В протоколах об этом преследовании много говорится, вы потом прочтете, однако нет никаких указаний, как Игорь был арестован.
– Возможно, как и я. Был у них в ходу такой прием. Я копаюсь на улице в машине, обозревая местность. Мимо проходит нейтральный вроде бы малый и носком сапога бьет меня по икре. Я тут же падаю: там шприц с мгновенно усыпляющим раствором. Очнулся в отдельном номере за семью замками.
– Мотор в порядке? – спросил Сухарев невзначай. Они все еще стояли на обочине, зацепившись колесом за тротуар. Куницын вывернул колесо, и, ускоряя ход, они оставили за спиной злополучный перекресток.
– А дальше все, как у Игоря, – продолжал Куницын. – Где-то на тех же полках и мое дело томится. Я разрабатывал легенду о связях с Гамбургом, и это меня спасло. Тюремный фургон во время переезда попал под бомбежку американских летающих крепостей. Машина перевернулась, охрана перетрусила, а я уполз сквозь развалины, прятался в рабочем доме, а после прихода союзников перебрался к своим.
Сухарев засмеялся:
– Я приехал из Гамбурга, там живет моя бабушка Жюли…
– А мой дедушка в Готингене… Слишком элементарный пароль, способный больше исполнять роль отвлекающего приема. Игорь держался молодцом. А мне сегодня ночь не спать, – заметил Куницын без видимой связи. – Буду читать протоколы. Мы с вами нынче оба нашли наших боевых друзей. Маргарита права: они все герои.
«А был бы я героем, если бы вместо него?» – повторил мысленно Сухарев, но не было той головокружительной высоты в тех словах, какая являлась в них прежде. Исчезла высота. Но еще оставалась скорость, с какой они неслись по вечерним улицам.
Не смея заглядывать в будущее, Иван Данилович по ученой привычке углубился в итоги прожитого дня. Он входил в этот дом взволнованный, а вышел умиротворенный. Он ждал неизмеримо меньше, чем получил, он развеял тревогу свою в этом доме. А если та тревога и продолжала таиться в нем, то он никак не ощущал ее, несясь по торжественно прибранным улицам. На фасадах одноцветно светились лозунги, мигали транспаранты, гирлянды цветных огней бежали вдоль этажей, подтверждая реальную ощутимость праздника, до которого можно дотянуться рукой.
«Какой длинный был день!» – думал Сухарев, пытаясь сосредоточиться на выводах, но они еще не складывались, чего-то предельно простого не хватало ему, чтобы заполнить пустующее звено. Он вспомнил Риту, так она величалась теперь в его мыслях, и все, чем она одарила его сегодня, но все равно чего-то недоставало и в этом прекрасном озарении. «Мы так мало поговорили о самом Володе. Разве мы до конца поделились своими знаниями о нем? А ведь это важно. Но я в сторону ухожу, Володя не может ответить на наши проблемы, их живым решать». Но они еще увидятся, тогда они договорят, теперь у него в Москве есть друг, а может, и больше, чем друг, но все равно не этого не хватает сейчас.
– Может, заглянем к нам? – услышал он голос со стороны. – Елизавета Петровна будет рада, мигом что-нибудь сообразит. Но только нам может влететь, что мы Маргариту с собой не привезли, так что я разработаю легенду, чисто мужскую и героическую…
– Спасибо, – машинально отозвался Сухарев, не сразу сообразив, что желанный дом свободен от постоя, но и это знание не утешило его на данном километре. – Как-нибудь в другой раз непременно. У нас еще будет повод посидеть вместе, так я полагаю.
Куницын не настаивал, видимо, и в нем была та же потребность сосредоточиться и помолчать. У каждого был обретенный сызнова боевой друг, с которым хотелось побыть наедине.
Сухарев машинально смотрел на мелькающие огни. Он принялся перебирать события дня: началось с приснившейся бомбежки, а кончилось визгом тормозов, но ведь еще не кончилось, еще что-то будет. С этого сна и началось. Он примитивно разложил свои ощущения по полочкам ассоциаций, а надо было разбирать по контрасту: не замкнутое пространство, а безграничность полей сражений, по которым он промчался со скоростью сто километров в час, и все равно ушло больше двадцати ходовых часов, чтобы промчаться по этим былым полям. А солдаты мерили их четыре года и падали на каждом метре, и земля принимала всех, она была такой же щедрой, как солдаты, погружавшиеся в нее. Вот что означал сон. Он пытался отогнать его, а надо было поддаться ему. Он вспомнил о смерти боевого друга, но переживал не эту смерть, а лишь свои воспоминания о ней, оттого и умилялся. И тогда женщина доверилась ему в самом святом: он убит, он убит, он убит – это и есть слияние собственной жизни с другой смертью, растворение в другой смерти, потому что, кроме этой смерти, в ее жизни ничего не совершилось. Она же клевещет на себя, когда говорит, что искала забвенья. Со смертью памяти кончается жизнь, а Рита была хранительницей памяти, в этом и есть высший знак верности. Но как она прекрасна, и рот ее, и глаза ее…
– К Пушкинской подъезжаем.
И правда, тут же въехали в огни. Улица Горького залита мелькающим светом. Сухарев забросил свои мысли, не отрывался от окна, ловя завистливым взглядом уличные сценки: молодая обнаряженная мать катит коляску, следом бдительно вышагивает отец; молчаливо алчущая очередь у лотка мороженщицы; теплая компания молодых пареньков; счастливая девочка с голубым шаром на привязи; одинокие застывшие фигурки среди всеобщего оживления на полукруглой паперти телеграфа. Световые часы над входом показывали: 21.14 – четверка на глазах перепрыгнула с тройки.
«Длинный день», – снова подумал Сухарев и снова ощутил неуловимо, что основного вывода еще не вывел. Верность живых – лишь очередная посылка. Но что дальше? Его влюбленность и несостоявшийся поцелуй? Нет, это не то, сейчас – не то!
– Где вы хотите? – спросил Куницын.
– Да все равно, – отмахнулся Сухарев, – повернем к Манежу.
А машина разворачивалась у «Националя». Раскрылась заплывшая светом площадь. Иван Данилович машинально глянул налево и тут же увидел за оградой, за стволами деревьев шевеление мощного огня, как бывает, когда видишь ночью далекий костер в лесу. Огонь тот колебался, меркнул на мгновенье за движущимися силуэтами и снова рвался из земли – ни прожекторы, бьющие в стену, ни световой ливень праздничного вечера не могли пересилить его.
– Стойте! – лихорадочно выкрикнул Сухарев, весь день он совершает незапланированные поступки, но, значит, есть в них своя логика. – Я тут! Мы с вами завтра, да?..
Он пошел по земле, чтобы не терять из вида огня. Он спешил, устремлялся, обгонял короткими перебежками, ловко устраняясь от встречных, и все время оглядывался влево: Вечный огонь то исчезал за пробегавшими машинами, стволами деревьев, фонарями, но каждый раз возникал снова, не переставая светиться и звать.
Не заметив возникшего на пути красного света, Сухарев рванулся через проезд одновременно с машинами, одна сердито гуднула, вторая едва не лизнула крылом, но он увернулся, проскочил, не отрываясь взглядом от зовущего огня.
Черная «Волга» догнала его у Александровского сада. Приоткрылась дверца.
– Это вы? – удивился Сухарев, притормаживая и отвлекаясь взглядом от огня.
– Извините, решил догнать вас, – отвечал из кабины полковник Куницын. – Мне мысль пришла… а вас след простыл… я вдогонку…
– Про Игоря, да? – взволнованно догадался Сухарев, почувствовав в словах Куницына нечто неожиданное и срочное.
– Ведь они в один день, да? – быстро спросил Куницын.
– В один, – в тон ему ответил Сухарев.
– Но как? как? – полковник Куницын спешил высказаться, однако не находил иных слов. – Они ведь не одинаково! А как?
– Как? – с нетерпением спросил Сухарев, еще больше загораясь волнением собеседника. – В самом деле: как?
– Хотите знать – как?
– Как? Я должен знать. Не томите. Как?
– А вот так! – Куницын наконец-то соскочил со звуковой зацепки. – Моему-то и пули не потребовалось. – Хлопнула дверца, машина рванулась вперед, словно ее и не было.
56
Там лежала распластанная черная звезда, огонь бесшумно вырывался из ее сердцевины. Жаркий воздух размывался над звездой. Пространство около нее углублено, но сырости не держалось там: огонь высушил нетленным жаром широкий круг на камне. Несильный ветерок трепал огонь, стараясь сбить его с горелки, но пламя было плотным и стойким и высоко вздымалось, разметываясь причудливыми языками и отражаясь в красном мраморе пристенка.
Прилетела черная пуля. Протянулась черная плаха…
Люди стояли у огня безмолвной цепочкой, лица замкнуты, истомлены болью, но Сухарев не смотрел на других, ему доставало огня. Был хаос и мрак – и долго, ох как долго материя сгущалась в пузыри. И вспыхнули звезды – вечный огонь мироздания, то было двадцать миллиардов лет назад, а может, еще больше, все равно не сосчитать, не представить, ни на каких часах не измерить: у мироздания иной счет времени. Солнце светит всего четыре с половиной миллиарда лет, но разве не вечно! Человеку всего четыре миллиона лет, но разве он не вечен! России всего тысяча лет, но разве не вечна она! Что есть вечность? Все, что дольше одной человеческой жизни. И сам человек есть вечный огонь жизни, возникший из огня мироздания. Люди получили огонь с неба и верно хранили его. Не погаси! – кто знает, может, то и было первой пещерной заповедью. И первой агрессией – захват чужого огня.
Что важнее для человека: огонь или палка? Что стоит вначале? Вначале был огонь. И палку-то в руки пришлось взять для того, чтобы разворошить угли, желанные, но обжигающие. Вот он светится, трепетный уголек, – как перенести его в соседнюю пещеру? Без палки не получится.
Два конца у палки, два начала у огня.
Из палки – рычаг. Из палки же – дубина. От огня – тепло. От огня же – смерть. Деять и бить. Греть и жечь.
Человек – единственное животное на земле, сумевшее приручить огонь. Вот где вспыхнул первый вечный огонь – в пещере. С тех пор вечные огни горели не затухая. Они пробились к нам сквозь толщу веков через безмолвных, с белыми колпаками на голове жрецов Зороастры, через храмы непорочных весталок, требующих приношения своему непорочному огню, через факел бегуна, несущего в поднятой руке огонь мира к подножью олимпийского стадиона, через скорбное мерцанье лампады в русской избе под образами, через культовые костры, в которых сгорали еретики, – они пробивались, освещая мглу далеких веков, и сделались Вечным огнем на могиле павшего солдата.
Жизнь начиналась у огня. А после родилась дрожащая вспышка пламени на кончике ствола пулемета.
Человек приручил огонь и лишь потому стал человеком. А теперь расщепил огонь до последнего предела – и вот уж затаился дикий огонь в боеголовке ракеты.
Как и человек, огонь может быть первобытным. Как и сверхчеловек – сверхогнем. Удержим ли его в узде нашего разума? Жечь или греть? Бить или деять?
Жарко пылает Вечный огонь.
Выстрел – и юное тело валится в чужую борозду. Солдат кусает краюху хлеба, но выстрел – и кусок застревает в горле. Он крадется вдоль фасада, но выстрел – и разверзается черный колодец. Он гордо вскидывает подбородок, готовясь бросить клич, но выстрел – и валится на камни мостовой. Выстрел – и скатывается на дно оврага – и сползает в реку с плота – тыкается в бруствер – шмякается о скалу – в податливую мягкую траву – и темный лес – и глухое болото – и валятся как снопы: пронзенные, разорванные, пробитые, оскаленные, – всех раскидало по своим и чужим землям, кто они? где родились? какого звания? – всех уравнял выстрел.
Выстрел – и вспыхнул вечный огонь памяти.
Выстрел – огонь – молчание – истомленные лица.
Одному из них все-таки повезло больше, чем остальным, и он лег у подножья стены под распластанной черной звездой, не помня о том, где упал.
«Имя твое неизвестно, подвиг твой бессмертен». Красивые слова, гордые слова и безрадостные слова.
Кто я? где я? зачем я здесь? Я без вести пропал, но меня нашли. Я по снегу бежал под палящим солнцем, через лес по полю, по мосту вброд, я в танке взорвался, в самолете сгорел, я замерз, я утонул, на куски меня разнесло снарядом, я в воде задохнулся, не помню, где упал, не знаю, как убит, не ведаю, как меня зовут и откуда родом. Так и бухнулся в землю родную неизвестно где. Ну, думаю, теперь отдохну. Долг свой исполнил, полежу в земле покойно, все про себя вспомню и во всем разберусь. А мне и после смерти отдохнуть не дали. Боевой приказ: надо, говорят, иди трудись. Родина велит стать Неизвестным солдатом. Конечно, было бы лучше с табличкой лежать: тут тебе имя, тут тебе даты. Но я солдат. Приказ Родины свят. Раскопали меня, растревожили – и к этой стене. Ох, тяжко. Ох, больно. Знал бы – проявил солдатскую находчивость, притворился бы известным солдатом. А теперь на мне не одна плита мраморная, не только огонь меня жжет. Горе народное на себя принимаю. Но терплю, ничего, я выдюжу, я же неизвестный… я себя не знаю, откуда я? где я?..
Женщина всхлипнула рядом с Сухаревым и судорожно закрыла рот белым платком. Печальная цепочка у огня не шелохнулась при этом вскрике, она все время менялась, но не убывала. Живые не смотрели на всхлипывающую женщину, их крик безмолвен.
Игорек ты мой ненасытный, как пропала твоя буйная головушка, и словца не успел сказать. Вспоминал ли меня? Я-то тебя всегда помню и вижу. Откатилась твоя головушка – и пропал ты без вести, а потом под плиту прилег, Игорек ты мой…
Ах, зачем я тебя на свет народила, Розочка моя ненаглядная, лучше бы мои навек закрылись оченьки, а твои бы смотрели на ясный свет, лучше бы он меня схватил и грохнул, доченька моя ясноглазая, лепетунья моя улыбчивая, Розик мой распрекрасный, только и пискнула: «Мама», схватил проклятый эсман, дернул за ноги, и остался на дороге мокренький кулечек, а он пулей еще припечатал, а мы побрели, лучше бы мне на ту дорогу проклятую лечь, и зачем я тебя народила?
Эх, Витюха, товарищ мой, старшина суровый, семь раз тебя смерть целовала, две тысячи километров вместе протопали, все вровень, махра и кровь, пуля и хлеб, и надо же, сто шагов не хватило до рейхстага, шмякнулся, Витюха, и я подхватить не успел, и меня тем же фаустом, чтобы вровень с тобой до конца, так нет, остался небо коптить, хоть и без ноги, но я бы и без двух сюда приполз, к тебе бы приполз, друг мой безвременный, старшина в тельняшке, эх, Витюха, Витюха.
Папочка, родненький мой, где ты сгинул? Как попал в неизвестные? Никогда тебя не видела, не слышала, и ты на меня не глянул ни разика, ушел и сгинул, а тут и я народилась, но ты не горюй, холодно тебе, знаю, пусто там тебе, знаю, хоть и светится огонь над тобой, да тебе не видать, но ты не горюй, чует мое сердечко, это ты лежишь под звездой, знаешь, сколько народу ходит тебе поклониться, так что не горюй и радуйся, вот и я снова пришла, я-то выросла, не узнал бы, я теперь большая, за тебя на земле стою, а фотография твоя всегда со мной, в новом паспорте спрятанная, и думаю всегда, когда подопрет: как бы мой папка поступил? По тебе живу и решаю, хоть не встретились мы на этом свете, и внучек у тебя уже растет, Андреем назвали, чтобы он тоже помнил и знал, слышишь, папочка, он тоже Андрей, я ему о тебе расскажу, ты не горюй.
Господи, упокой души усопших на поле брани рабов твоих: раба твоего Василия, а еще раба твоего Федора, а еще раба твоего Никифора, а еще раба твоего Максима, а еще раба твоего Прокофия, а еще сестру их родную, рабу твою Анну, а еще отца их родного, раба твоего Ивана, упокой, господи, души их в месте светлом, в месте щедром, в месте покойном, где нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная, все ангелово воинство отдала тебе, господи, супротив черного супостата, полегли они, смертью своей поправ смерть, ничего не осталось у меня для тебя, господи, кроме молитвы сей, и потому молю тебя о мире всего мира и соединении всех, и слово твое истина, молю тебя, господи…
Сынку мой, Гришенька, слышишь ли ты меня? Из Тагила приехал, чтоб тебе поклониться. Сергей-то вернулся да скурвился с блатными, срок получил, а теперь и вовсе не пишет, и я его знать не желаю, ты один был у меня самый умный и обстоятельный, а заместо тебя бумажка пришла, а потом вот сюда переехал на вечную славу, мы тебя с матерью все поминаем, оба еще скрипим, не на кого только порадоваться, ни внуков, ни внучек, тихость в доме, я-то сталь теперь не варю, на заслуженном отдыхе, сидим со старухой, газеты читаем или у голубого экрана и все тебя поминаем, а еще мне голос твой по ночам слышится, видно, совсем стар стал, сынку мой, Гришенька, слышишь ли меня?
Выстрел, выстрел, выстрел. Я от пули убит. Я на плахе казнен, я в огне сгорел, я танком раздавлен, я в холодной реке утонул, я в небе высоком подбит, я на мину наскочил и пошел на дно, меня пулей в грудь, меня пулей в висок, меня пулей в живот, меня пулей в глаз… Безмолвен тоскующий строй у огня, онемело и тяжко ворочаются слова в груди, не прорваться сквозь их бессилье.
Женщина с белым платком перестала всхлипывать и неутешно побрела прочь. Ее место занял мужчина на протезе…
Теперь и я мог разглядеть некоторые подробности вокруг огня. Недавний венок с трехцветной лептой: «Цум евиге Геденкен» – «На вечную память», другой венок по цветам вровень с первым: от горняков Польши, а промеж них множество безымянных букетов, они лежали словно бы шеренгой по всему окоему вокруг огня, иные аж выброшены к звезде, жар пламени опаляет их, ветка мимозы, корзина тюльпанов, охапка сирени, горшок с геранью, крокусы, подснежники, гладиолусы – все пожирает Вечный огонь.
Средь цветов и солдатская каска, без единой царапины, не целованная пулей. К корзине привязан зеленый детский шарик. Краюха хлеба обочь букета. В герань воткнута записка, сложенная солдатским треугольником.
Жизнь начиналась с термоядерного огня, неужто она и завершится от него? Протяжка: пять, четыре, три, два, один, ноль – кнопка. Встанут над землей черные грибы, поглотят мирные города, и тогда содрогнутся живые, отчаянный крик рванется из груди, но долог ли он будет? Мы даже не успеем докричать его – горло захлебнется огнем.
Так почему же мы молчим?
Не докричаться в черную дыру, из которой стремится пламя, а мертвые не могут ответить нам из дыры, чтобы поведать о том, что узнали они, умерев.
Не докричаться в эту дыру, а ведь она совсем рядом с нами, вот она, рукой подать, но дыра бездонна и ненасытна, и вместо ответа вырывается жаркий огонь. Мы бродим вокруг да около, запутываемся в значениях, а главное проще простого: чтобы горел вечный огонь, теперь, потом и вовеки, ибо если вечный огонь потухнет, то не останется на земле ничего, ни созидания, ни памяти.
Сухарев был взволнован открывшейся ему мыслью. Ведь это так просто: чтоб вечно горел вечный огонь. Только это. И разве трудно сделать так?
Он вытащил сигарету, чиркнул зажигалкой, прикрыв ее ладонью.
Огонь горел ровно и мощно. А Сухарев все всматривался в дыру горелки, пытаясь разглядеть, что же там есть, в той дыре, из которой рвется огонь? Горелка была большой, ребристой, из белого тугоплавкого металла, насажена крепко и глубоко, накаленность металла чувствуется и отсюда, но не видать в дыре ничего, кроме закругленности ребер и жаркой густоты огневого корневища, казалось даже, будто дно смыкается там на некоторой глубине, но дыра-то была, иначе откуда огонь?