Текст книги "Его семья"
Автор книги: Анатолий Димаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
XIII
Готовясь к встрече с Георгием Борисовичем Нанаки, Горбатюк представлял себе человека с несвежим, истрепанным лицом, в такой же несвежей, поношенной одежде, ибо из беседы с женщинами он знал, что Нанаки почти ежедневно приходит домой в нетрезвом виде. Фамилия этого «героя» напоминала Горбатюку что-то восточное, и он думал, что у Нанаки должен быть крупный, с горбинкой нос и черные усики над тонкими, крепко сжатыми губами.
Усики у Нанаки действительно были, хоть и не черные, а светлые; были у него и тонкие губы, так пренебрежительно поджатые, будто он давно уже решил, что ничего хорошего от людей не дождешься. Все остальное в нем являлось полной противоположностью тому, что рисовало воображение Горбатюка.
Нанаки был очень прилично одет – в бежевом макинтоше и такого же цвета шляпе. На третьем пальце правой руки блестел массивный золотой перстень. Лицо у него было выхоленное и свежее, с равномерно розовой, как у хорошо выкупанного поросенка, кожей, уши – маленькие, толстые, приплюснутые к черепу. Брови и ресницы, как и усики, были светлые, почти бесцветные и такими же светлыми, бесцветными и холодными глазами смотрел он на Горбатюка. «Он очень жесток, – подумал Яков. – И, вероятно, избивает свою жену с таким же спокойствием и методичностью, как и бреется».
– К нам поступила на вас жалоба, – заговорил Яков. – Мы и пригласили вас в редакцию, чтобы поговорить по этому поводу.
Нанаки, не мигая, смотрел на него, и лицо его было таким же неподвижным, как и до этого.
– Прошу показать мне эту жалобу.
Горбатюк протянул ему копию письма без подписей женщин.
Нанаки осторожно взял лист бумаги и начал читать. И чем дольше читал он, тем чаще моргал глазами, а щеки его покрывались красными пятнами. «Допекло-таки!» – злорадно подумал Яков.
Нанаки прочел письмо раз, потом просмотрел еще раз и лишь после этого сказал:
– Наглая ложь!
– В чем же ложь?
– Я знаю, кто это написал, – не отвечая, продолжал тот. – Они готовы меня со свету сжить, они завидуют мне!..
– А то, что вы бьете свою жену, – тоже ложь?
– Я считаю ниже своего достоинства отвечать на этот оскорбительный для меня вопрос, – напыщенно ответил Нанаки, заморгал веками и сжал губы так, что их уже совсем не стало видно.
«Он, безусловно, бьет ее», – подумал Горбатюк. В нем все с большей силой нарастало раздражение против этого человека, но по профессиональной привычке он сохранял спокойное, даже приветливое выражение лица.
И Нанаки попался на эту нехитрую удочку.
– Я никому не позволю компрометировать себя! – с апломбом продолжал он, стуча ребром ладони по копии письма. – Я буду жаловаться в обком партии, я требую назвать фамилии тех, кто написал этот грязный пасквиль…
– Мы не имеем права сделать это, – тихо ответил Яков.
– Вот так всегда! – презрительно усмехнулся Нанаки. – Тебя оклевещут, обольют грязью, а ты даже защищаться не можешь!
Горбатюк молчал. Это хорошо, что Нанаки разговорился. Пусть говорит побольше, раскрывается перед ним.
– Но я знаю, кто это писал, – снова поджал губы Нанаки. Лицо его стало еще более холодным и жестоким. – Они вмешиваются в мою семейную жизнь, рады залезть своими грязными лапами в то, что я считаю святыней… Да, святыней! – выкрикнул он, словно боялся, что Яков не поверит ему. – Они стараются восстановить против меня мою жену, подбивают ее, чтобы она шла на работу, разрушают мой семейный очаг…
– А ваша жена когда-нибудь работала?
– Она закончила техникум культпросветработы, – небрежно бросил Нанаки. – Но это не имеет значения… Она – моя жена и должна воспитывать моих детей сознательными строителями коммунизма. Я материально обеспечиваю семью, и она должна, согласно разумному разделению труда, вкладывать свою долю в наше общее дело. И, наконец, имею я право, работая как вол, материально обеспечивая свою семью, находить в ней уют, благоприятную атмосферу для отдыха? – уже раздраженно спросил он. – Имею я право защитить свою семью от баб, которые возненавидели меня только за то, что я одеваюсь лучше, чем их мужья, и стою на более высокой ступени культурного развития?
Нанаки говорил так, будто читал лекцию. Но несмотря на то, что он несколько раз повышал голос, поджимал губы и обиженно моргал глазами, несмотря на красные пятна на щеках, от всех фраз веяло холодком, и они вовсе не убеждали Якова. Вот сидел перед ним, казалось бы, приличный, даже благообразный человек, но за этой внешней оболочкой скрывалась фальшивая, подлая и низкая душонка, которую лишь иногда выдавал скользкий взгляд бесцветных глаз, как бы вопрошавший: «Удалось мне тебя обмануть или нет?»
Горбатюку казалось, что он уже не в первый раз слушает Нанаки, и чем дальше тот говорил, тем больше овладевала им странная уверенность, что они уже когда-то встречались и беседовали на эту тему. «Но я ведь никогда не видел его!» – удивлялся Яков, не спуская глаз с Нанаки, который все говорил и говорил, жестикулируя небольшой, усеянной рыжими веснушками рукой.
«Этой рукой он бьет жену», – снова подумал Горбатюк, и ему захотелось грубо оборвать Нанаки, сделать что-нибудь неприятное этому типу. Но он сдержал себя и только спросил:
– А что там было у вас с клумбой?
Нанаки умолк, рука повисла в воздухе, – видно, Яков нарушил ход его мыслей.
– Ничего незаконного! – наконец проговорил он. – Я их еще с лета предупреждал, что намерен воспользоваться участком, который по праву принадлежит мне. У нас шесть квартир, и я отмерил себе ровно шестую часть. Если хотите убедиться, можно создать комиссию и перемерить…
– Вы читаете лекции?
– Да, читаю. Меня считают лучшим лектором. И кажется, не без оснований… Вы можете затребовать служебную характеристику.
– Хорошо…
Яков не знает, о чем говорить дальше. Для него уже совершенно ясно: перед ним закоренелый эгоист. Теперь Яков понимает, почему с первого взгляда почувствовал такую неприязнь к Нанаки, с таким предубеждением разглядывал его… «Но откуда у меня это чувство, будто я где-то встречался с ним?» – не дает ему покоя недоуменный вопрос.
– Я вам больше не нужен? – прерывает молчание Нанаки.
– Благодарю. Простите, что побеспокоил.
Горбатюк подымается и выжидающе смотрит на Нанаки. Но тот не спешит. Медленно надевает шляпу, долго возится с макинтошем, а когда задерживаться больше уже нельзя, подымает на Якова свои бесцветные глаза.
– Вы что-то хотели добавить? – спрашивает Горбатюк.
– Да… Собственно, нет, не хотел… – мямлит Нанаки. – Вы, конечно, не будете печатать этот пасквиль?
И тут Яков не выдерживает. Хоть он хорошо знает, что в практике журналистов не принято рассказывать о своих намерениях, но отвращение к этому человеку, желание поколебать его эгоистическую самоуверенность берут в нем верх. Глядя в глаза Нанаки, он твердо говорит:
– Будем. – И жестко прибавляет: —В ближайшем номере!
* * *
После разговора с Нанаки все сомнения и колебания – писать ли статью – исчезли. Теперь Яков был убежден, что для жены Нанаки было бы хуже, если б он послушался ее и не дал этот материал в газету. «Как часто мы бываем слепы к тому, что нас непосредственно касается, – размышлял он. – И как хорошо, что есть на свете такие женщины, как те, которые написали это письмо, что есть люди, которые не пройдут равнодушно мимо, когда человек в беде, и поспешат на помощь, иногда даже вопреки твоему желанию… Да, многого мы часто не понимаем! Не так ли мы иногда стонем и вырываемся из рук хирурга, несмотря на то, что он, возможно, спасает нас от смерти?
И как хорошо, что обо мне тоже подумали люди! Может быть, хорошо и то, что состоялось партийное собрание, был звонок Петра Васильевича в высшую инстанцию и даже строгий выговор?.. Кто скажет, что было бы со мной сейчас, если бы меня вовремя не остановили!..»
И вдруг Яков понял, почему при разговоре с Нанаки ему все время казалось, что они где-то уже встречались. Ведь то, что говорил Нанаки о семье – о «разумном» разделении труда, согласно которому муж получает широкий простор для общественной деятельности, а жена должна заниматься только кухней, домашним хозяйством, совсем недавно говорил и он, Горбатюк.
Разве не выступал он на партийном собрании, отстаивая свое право на семейный уют, право, оплачиваемое ценой человеческого достоинства жены, которая якобы обязана создавать ему этот уют? Разве не прикрывал он, как и Нанаки, это свое эгоистическое желание высокопарными фразами о воспитании детей?
«Значит, я виноват в том, что Нина стала такой, что мы постоянно ссорились и что я… выпивал? – с ужасом думает Яков. – Значит, моя вина и в том, что наша семья в конце концов распалась?»
И как ему ни тяжело, у него хватает сейчас сил для того, чтобы быть честным с собой до конца. Может быть, даже честным до жестокости. Потому что перед ним стоит выхоленное лицо Нанаки с холодными бесцветными глазами, и он ни за что не хочет быть похожим на него.
Да, он виноват. Виноват в том, что не дал Нине возможности учиться, оторвал ее от жизни. Виноват в тех взглядах на женщину, которые были у него прежде… «А искренне ли твое признание? – точит его червь сомнения. – Не позируешь ли ты сам перед собою даже сейчас?»
Но Горбатюку кажется, что это – искренне. Так же искренне, как и его нежелание быть в чем-либо похожим на Нанаки, которого он уже ненавидит как своего личного врага.
«Я помещу в газете письмо женщин, а под ним – „От редакции“», – решает Яков. Вспоминает жену Нанаки, ее жалкое «не пишите!» и думает, какими горькими слезами зальется она, прочтя это «От редакции», какими глазами посмотрит на мужа, который будет бегать по комнате, яростно расшвыривая стулья. И Горбатюк многое дал бы, чтобы Татьяна Павловна поняла, как искренне он желает ей добра.
«Ты жалеешь ее, чужую тебе женщину. А где же твоя жалость к своей жене?» – кольнула его внезапная мысль.
Да, Нина очень изменилась, стала просто неузнаваемой… Что вызвало в ней эту перемену?..
«Как быстро летит время, – думает он, – а мы и не замечаем этого. Интересно, какими стали Оля и Галочка? Подросли, наверное…»
Якову кажется, что он не видел дочек уже несколько лет. Как бы хотелось ему побыть сейчас возле них, прижать их к себе, приласкать! Неужели он потерял право обнимать их?..
«Она очень впечатлительная, нервная девочка…» – вспоминает он слова Веры Ивановны об Оле. «Нервная девочка», – повторяет он про себя, и вдруг перед ним возникает ужасная сцена, когда он ударил Нину и громко закричали обе дочки…
Горбатюк, до сих пор лежавший на кровати поверх одеяла, вскакивает и начинает быстро ходить по комнате, как ходит человек, у которого очень болят зубы. «Я виноват. Я очень виноват», – твердит он, и в нем растет недовольство собой и вместе с тем жалость к себе.
Потом, нащупав рукой выключатель, он зажигает свет и садится к столу. Перед ним – конверт с Валиным письмом, лежащий здесь с того времени, как он получил его. Яков берет в руки конверт, но письма не вынимает, лишь задумчиво постукивает им по столу.
«А поехал бы я сейчас к ней, если б она написала другое письмо и позвала меня?» – спрашивает он себя. Ищет в себе хоть капельку того чувства, которым был переполнен, когда ехал к Вале, но, кроме легкой грусти, ничего не находит. Ему уже кажется, что встреча с Валей произошла не неделю тому назад, а очень, очень давно. И единственный след ее – неясное чувство своей вины и этот конверт с письмом, которое он, неизвестно, прочтет ли когда-нибудь во второй раз…
За окном раздаются размеренные удары городских часов. «Одиннадцать? – удивляется Яков. – Что ж, пора ложиться. Леня, видно, сегодня опять задержится».
Яков встает со стула и потягивается всем телом. Потом поворачивается к портрету Лениной невесты, которая не устает улыбаться ему.
– Такие-то дела, лаборанточка! – доверительно говорит он ей. – Неважные, прямо скажем, дела… Не так-то легко разгрызать твердые орешки, которые любит преподносить нам жизнь. Или ты надеешься на свои крепкие зубки?..
XIV
Сегодня – день озеленения города.
Накануне дворники до позднего вечера ходили по квартирам – приглашали всех взрослых выйти утром на улицу расчищать от битого кирпича пустыри, копать ямки для посадки молодых деревьев, садить их… И мало было таких, кто отказывался. Людям было приятно думать, что завтра исчезнет еще один след разрушений, что там, где еще сегодня лежат кучи почерневшего кирпича и виднеются иссеченные осколками стены, скоро вырастут деревья, цветы, станут играть дети – будет все, ради чего стоит жить на земле.
Нина, к которой тоже зашел дворник, сказала ему, что она обязательно выйдет на воскресник, только вместе со студентами института, о чем они еще вчера договорились с Олей.
В конце концов она все-таки взялась за ученье и с радостью убедилась, что это не так трудно, как ей недавно казалось. Теперь Нина каждое утро просыпалась с приятным чувством ожидания чего-то хорошего, что должен принести ей новый день.
И только одна глубокая, незаживающая рана жгла ее сердце: Яков…
Встреча с ним на родительском собрании оживила в ее душе подавленную тоску по нем, и Нина, как заклятие, мысленно повторяла, что любит, любит, любит его.
Ах, если б он тогда, когда они шли вместе, взял ее за руку! Если б хоть шаг сделал к ней, хоть малейший намек на то, что хочет помириться с нею!..
Несмотря на то, что сегодня воскресенье и девочки не должны были идти в школу и садик, Нина проснулась очень рано: боялась, не успеет приготовить завтрак и накормить детей, – ведь Оля сказала, что нужно выйти из дому не позже восьми часов.
Вместе с Ниной проснулась и Галочка. Открыла заспанные глазенки и сразу же села в своей кроватке.
– Уже в садик, да, мам?
– Спи, ты сегодня выходная, – успокоила ее Нина.
– И ты выходная?
Галочка все еще сидела, глядя на мать, и полненькие щечки ее горели ярким румянцем.
– А это что у тебя, Галочка? – заметила Нина густые красные пятнышки на ее левой щеке.
– Это? – Галочка коснулась ручкой щеки, задумчиво посмотрела на мать: – Это ежик поколючил.
– Какой ежик?
– Ежик, в садике, – неохотно объясняла Галочка. – Щеточка такая. А Витя говорит: «Пускай это будет ежик…» Он меня и поколючил…
Дочка еще что-то щебетала, как неутомимая ранняя пташка, но Нина, занятая на кухне, уже не слушала ее…
Взяв с собой обеих дочек, Нина вместе с Олей большой пошла в институт.
День был изумительно хорош. Неярко светило осеннее солнце, воздух был свеж и чист, и деревья в парке, мимо которого они проходили, казались удивительно красивыми. Еле заметно пожелтела листва на дубе, пламенели клены и березы, роняли на землю кусочки чистого золота развесистые липы и каштаны; только сосны стояли, будто нетронутые дыханием осени, хоть и они уже не зеленели светлой весенней зеленью. А над парком плыл голубой дымок, такой же прозрачно-чистый, как и воздух.
И все вокруг было напоено бодрящим холодком – не тем, от которого поеживаешься, дуешь на застывшие пальцы, а тем, который приятно освежает, заставляет сердце биться веселее, быстрее гнать кровь по всему телу.
Раскрасневшаяся Оля большая глубоко вдыхала воздух, с нескрываемым удовольствием глядя на деревья, на людей, шедших им навстречу с лопатами в руках, и подставляла свое лицо солнцу, словно стремясь поймать возможно больше его лучей.
Возле института уже строились колонны студентов. Небольшой группой стояли преподаватели, тоже вышедшие на воскресник.
– Оля! Нина!.. – Из колонны им махала рукой Оксана, звала к себе. Рядом с ней стояла Катя и приветливо кивала Нине и Оле.
Немного стесняясь, Нина встала в один ряд с ними, и Галочка мгновенно очутилась на руках у Оксаны.
– Девчата, не подкачайте! – проходя мимо них, крикнул Иван Дмитриевич. – Чтобы с песней!..
В ответ ему засмеялись, закричали что-то неразборчивое, но, вероятно, веселое, и когда впереди прозвучала команда: «Шагом марш!», колонна колыхнулась, двинулась вперед и высокий, сильный девичий голос зазвенел:
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля,
Просыпается с рассветом
Вся советская земля!
И не успел еще затихнуть этот голос, как сотни молодых, бодрых голосов, сливаясь в едином дыхании, подхватили припев:
Ки-пу-чая,
Мо-гу-чая,
Никем не по-бе-ди-мая,
Стра-на моя,
Мос-ква моя,
Ты – са-ма-я лю-би-ма-я…
Нина смотрела на Катю, вдохновенно певшую, на Оксану, которая гордо несла свою красивую головку, на оживленную Олю и, окрыленная песней, бодро шагала в колонне.
Обгоняя их, мимо пробежал Иван Дмитриевич. Он встретился взглядом с Ниной, еще раз оглянулся на нее, и она улыбнулась ему, еще глубже вдохнула воздух, чтобы подхватить слова песни, летевшей над колонной.
Место, отведенное институту, было уже расчищено от битого кирпича, и студенты должны были лишь выкопать большую яму для будущего фонтана и рыть траншеи для труб. Подъехало несколько машин с носилками и лопатами… Все принялись копать.
Нина снова поддалась общему настроению и работала с увлечением. Рядом, помогая маме, возились дочки, и Галочка уже успела выпачкаться, вытирая грязной ручкой озабоченное личико.
Хохот и веселый шум не затихали ни на минуту. Кто-то уже засунул кому-то за воротник увесистый кусок кирпича, кто-то удирал от кого-то, выхватив лопату, – все вокруг дышало беззаботной молодостью.
Вдруг Оля выпрямилась, внимательно посмотрела вперед, заслонившись от солнца ладонью, и с лукавым видом толкнула в бок Катю:
– А смотри-ка, кто идет!
Катя мельком взглянула в ту сторону, и по тому, как она покраснела, как просияло ее лицо, Нина поняла, что приземистый кудрявый парень с густыми, сросшимися на переносице бровями и детским круглым подбородком, уже подходивший к ним, и есть тот Леня из редакции, которым не раз дразнила подругу Оля.
Рядом с ним шел фотокорреспондент редакции, высокий, уже лысеющий человек, со штативом в руке и с фотоаппаратом через плечо. Нина знала его, так как он однажды был у них в гостях вместе с женой, а потом фотографировал их, хоть так и не сделал фотографии. Сегодня ей почему-то была неприятна встреча с ним.
Подняв клетчатую кепку над своей пышной шевелюрой, Леня громко поздоровался и с официально строгим лицом повернулся к своему угрюмому спутнику:
– Здесь будет лучше всего…
– Но ведь там тоже землю копали! – недовольно запротестовал тот. Видно было, что он сердился на Леню. – И нужно же было ради этого через весь город бежать!..
Катя еще больше покраснела. Оля прыснула и отвернулась, давясь смехом, и только Оксана спокойно и серьезно смотрела на Леню.
Фотокорреспондент узнал Нину и поздоровался с ней.
– И вы тоже здесь работаете? – спросил он, кисло улыбаясь.
– Как видите, – не очень приветливо ответила Нина.
Фотокорреспондент все еще улыбался, вероятно не зная, что говорить дальше, а Нине захотелось стукнуть его лопатой – и за это неуместное «тоже», и за то, что он приплелся именно сюда и портит ей настроение.
Позади раздался смех, и Нина повернулась к подругам, обрадовавшись возможности избавиться от неприятного собеседника.
Удерживая одной рукой Ленину руку, Катя другой старалась схватить его кепку, и когда это ей удалось, изо всех сил дернула козырек вниз, натянув кепку на лицо юноши до самого рта.
Леня смешно замотал головой, вытянул руки вперед, чтобы поймать Катю, но схватил лишь воздух, так как Катя уже успела отскочить в сторону и заливалась веселым смехом. Тогда он потянул кепку вверх. Но та никак не хотела поддаваться назад, как ни дергал ее Леня, и рот у него беспомощно кривился, словно он собирался расплакаться.
Испуганная Катя бросилась помогать ему, но из этого ничего не получилось. А Оля хохотала так, что на глазах у нее выступили слезы.
– Может, разрезать? – посоветовала Нина.
Леня повернул голову на ее голос, но Катя запротестовала, заявив, что кепка ведь совсем новая…
Наконец, общими усилиями Леня был освобожден. И, взглянув на его красное, растерянное лицо, Нина тоже засмеялась, а за ней засмеялись Оксана и Катя, а потом и сам Леня, – ибо что ему оставалось делать?..
Уже в два часа дня бассейн для фонтана был выкопан, траншеи прорыты и вся земля отнесена в сторону. Нине даже не верилось, что за такой короткий срок можно было столько сделать. Не верилось и потому, что она почти не устала. Теперь она подумала, как приятно ей будет через два-три года прийти сюда с детьми – посидеть у фонтана.
– Знаете что, давайте пройдемся к реке! – предложила Оксана.
Катя и Оля охотно поддержали ее.
– Пошли, Ниночка!..
Нина колебалась – нужно идти укладывать Галочку спать. Но сегодня у нее было такое настроение, такой особенный день, что хотелось провести его как-то иначе. И она, взглянув на веселую, совсем не сонную Галочку, согласилась пойти вместе с подругами.
За городом было еще больше простора и воздух казался еще более чистым. Далеко-далеко протянулись луга, серебристо блестела река, а на горизонте пламенели леса, обожженные осенью.
Они шли по высокой дамбе, которая защищала город от весеннего паводка и одновременно служила дорогой к реке. Этой весной вешние воды снесли дамбу, ее снова построили, и между большими, редко положенными камнями проросла густая трава. Сейчас дамба была совершенно пустынна и имела такой вид, славно по ней никогда не проезжали машины, не громыхали колеса подвод, не цокали копыта лошадей. Ласковое солнце, зеленая и сочная трава, весь этот чудесный простор почему-то напомнили Нине далекую весну. Ей захотелось в легоньком платьице с тонкой косынкой на шее бежать по лугам, сверкая загорелыми коленями, придерживая рукой трепещущую косынку, как это было когда-то…
Когда они, возвращаясь домой, проходили мимо сквера, Галочка неожиданно потребовала:
– Хочу на детскую площадку!
– Сначала пообедаем, тогда пойдем, – пообещала Нина и обратилась к своим спутницам: —Оксана, Катя, Оля, пошли ко мне обедать! А потом – в сквер, хорошо?
– Я бы с охотой, но меня ждут мои, – ответила Оксана. – Пусть Катя с Олей идут.
Но у каждой были свои дела, и они отказались.
– Так вы хоть в сквер приходите. Ну, пожалуйста! – уговаривала их Нина, которой не хотелось расставаться ни с одной из них.