Текст книги "Его семья"
Автор книги: Анатолий Димаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
XV
Кажется, еще никогда газета не пахла так приятно, как пахнет эта. Яков осторожно разворачивает ее, впивается глазами в третью страницу. Как хорошо, что ему сейчас никто не мешает!
Еще раз перечитывает очерк, и ему кажется, что это совсем не тот материал, который он писал позавчера, диктовал машинистке, носил к редактору, а потом в секретариат, где спорил из-за каждой вычеркнутой строки. Это уже было нечто иное, частичка его собственного «я», которая, отделившись от него, начала свою самостоятельную жизнь. Сейчас он перечитывал очерк, как читатель, и не посмел бы сегодня править его так, как правил позавчера, даже вчера вечером, когда ему принесли гранки. Ибо очерк теперь не был только его собственностью, с которой он мог делать, что хотел, а принадлежал уже многим – каждому, кто выписывал или покупал газету.
Очерк прочтет и Настенька. И этот, и следующий, и тот, который он посвятит ей одной. У нее, безусловно, будет серьезное, даже сердитое выражение лица, и она, пожалуй, останется недовольна «товарищем корреспондентом», который недостаточно покритиковал всех, кого нужно критиковать.
Милая Настенька! Если б ты знала, как согрела сердце этого «товарища корреспондента», может быть, не таким сердитым было бы лицо твое, не так сурово нахмурены брови! Но и такая ты дорога ему, как воспоминание юности, как надежда на лучшую личную жизнь, по которой тоскует сердце даже у «товарищей корреспондентов»…
И Настенька, и десятки других людей, о которых написал и собирался еще писать Яков, стали для него не просто героями серии очерков, а хорошо знакомыми, очень близкими людьми. Он как бы сроднился с ними, ему снова хочется поехать к ним, снова увидеть их, узнать, как изменились они, что произошло с ними за это короткое время…
Уже перед обеденным перерывом к Якову забежала Тоня.
– Яков Петрович, танцуйте!
– Что там такое?
– Танцуйте, говорю! – пряча за спину руки, стояла на своем Тоня.
Яков вышел на середину комнаты и несколько раз притопнул ногой. Но секретарша была неумолима.
– Гопака! – требовала она.
Только после того как Горбатюк под громкий хохот Людмилы Ивановны несколько раз присел, Тоня торжественно протянула ему письмо.
«Письмо! От кого бы это?»
Яков так давно не получал никаких писем, кроме служебных, что не на шутку взволновался. Долго перечитывал обратный адрес: Харьковская область, какой-то Кравченко. А когда разорвал конверт, оттуда выпал исписанный аккуратным мелким почерком листок бумаги.
«Яша, это вы? Неужели это вы? – спрашивала женщина, скрывавшаяся под незнакомой ему фамилией. – Когда я услыхала о Якове Горбатюке, который работает в редакции, я сразу же подумала: это вы! Это, должно быть, только вы! Ведь я помню наши долгие разговоры, вашу мечту стать журналистом. А вы, помните ли вы все это, Яша?..»
Что-то знакомое, удивительно знакомое было в этих строках. Такое знакомое, что у Якова даже перехватило дыхание. Он еще не мог вспомнить своего неожиданного корреспондента, но не сомневался, что писал очень близкий ему, родной человек, и уже не мог читать дальше, взглянул на подпись и сразу же узнал ее.
Валюшка!..
Он склонился над столом и прикрыл глаза ладонью, боясь выдать себя перед Людмилой Ивановной. Еще никогда ее присутствие не мешало ему так, как сейчас. «И чего она сидит? Неужели не может куда-нибудь выйти?..» Ему уже кажется, что она нарочно, назло ему, остается в кабинете.
– Если кто спросит меня, скажете, что вышел на полчаса, – говорит он, не глядя на Людмилу Ивановну, которая, вероятно, и не подозревает, предметом какой жгучей ненависти она сейчас является…
В сквере тоже было не лучше. Люди словно сговорились и заняли все скамьи, а Якову хотелось найти свободную, чтобы сесть отдельно от всех.
Он быстро шел по дорожкам, держа руку в кармане, и письмо трепетало в его руке, как живое. Еще издали заметил свободную скамью и почти побежал к ней, боясь, что кто-нибудь опередит его.
«Яша, это вы? Неужели это вы?» – снова прочел он, и глаза его наполнились слезами. Теперь, уже не отрываясь, читал взволнованное, нежное письмо, проникнутое юным, чистым чувством и еле уловимой грустью.
«Когда я узнала о вас, то будто вернулась в нашу молодость, в наши школьные годы. Я припоминала, припоминала, припоминала и… даже поплакала немножко. Видите, какой сентиментальной старушкой стала бывшая ваша подруга!.. Мне так захотелось увидеться с вами и знаете – где? В нашей школе, в нашем классе… Чтобы никого-никого не было, а только мы с вами, и чтобы мы сидели за партой и говорили, говорили без конца. Как бы это замечательно было!
Видите, как я расписалась. Сижу вот за письмом, допишу фразу и думаю: буду заканчивать. И… не могу оторваться, и снова пишу…»
Яков закрывает глаза, хочет вспомнить, какой была Валя, хочет представить себе ее. Но как ни напрягает он память, перед ним возникает лишь неясный образ черноволосой веселой девушки, и, кроме взволнованной нежности к ней, он ничего в себе не находит. Но – странное дело! – образ Вали почему-то сливается в его душе с образом Настеньки, а от этого Валя становится ему дороже…
Неожиданно вспоминает, что у него должна быть групповая фотография выпускников десятого класса. Там есть и Валя – он это хорошо помнит, даже то, что Валя сидит в первом ряду, возле директора школы.
Прибежав домой, Яков вытряхнул из ящика все фотографии, перевернул все книги, но этой фотографии так и не нашел. Никак не мог ясно представить лицо Вали и злился на себя за это.
«А почему она ничего не написала о себе? Как живет, что делает? Замужем она или нет?»
Якову почему-то хочется думать, что Валя осталась такой, как была, что она никого, кроме него, не любила, и сейчас ждет его. Хочется думать, что та далекая девушка-десятиклассница, которую он полюбил первой робкой любовью семнадцатилетнего юноши, пронесла сквозь все эти годы свое чувство к нему и обращалась сейчас к нему не только как к товарищу школьных лет…
Он снова перечитывает письмо, стараясь отыскать в нем подтверждение этого. И ему уже кажется, что каждое слово Валиного письма дышит любовью к нему.
– Валюша, – говорит он, нежно глядя на письмо, – как мне хочется встретиться с тобой, Валюша!..
Вспоминает Нину, судебный процесс, думает обо всем, что так мучило его в последние годы, и ему еще больше хочется встретиться с Валей. Только она одна сумеет до конца понять, пожалеть и не осудить его…
* * *
Весь день прошел в мыслях о Вале, в воспоминаниях. Вспоминал школу, учителей, ребят и девушек – своих товарищей, и, как ни странно, даже события, когда-то неприятные для него, теперь радостно волновали и умиляли. И во всем, что оживало в его памяти, неизменно присутствовала очень милая, очень дорогая ему девушка, которая через столько лет отозвалась таким чудесным, ласковым письмом…
В тот же вечер он написал ей.
«Здравствуй, Валя!» – начал было Яков, но сразу же скомкал бумагу и выбросил ее. Снова начинал, и снова летели на пол измятые листки.
«Валюшка, дорогая моя, милая подружка!» – написал он наконец и уже не мог сдержать горячего чувства, которое с удвоенной силой ожило через многие годы.
«Если б ты знала, как ты сейчас нужна мне! Как мне хочется встретиться с тобой!.. Ибо только ты, одна ты поймешь меня. Ведь ты не забыла того немного сумасшедшего Якова из восьмого, девятого, десятого класса „б“, который так часто дергал тебя за косы… лишь потому, что не мог выразить иначе свою любовь к тебе?
Помнишь, Валя, нашу последнюю встречу на перроне, когда ты уезжала в институт, а я пришел проводить тебя? Ты тогда обиделась на меня, так как я пришел с товарищами и старался показать им, что пришел просто так, что лишь случайно встретил тебя на перроне. Как ты тогда посмотрела на меня!.. До сих пор стоят передо мной твои глаза, полные слез… А когда поезд тронулся, мне захотелось побежать вслед за ним, чтобы догнать, обнять тебя… Почему я тогда не сделал этого! Почему? Может быть, наши судьбы не разошлись бы на десяток лет, может быть, мы оба были бы более счастливы, чем теперь… Неразумная, легкомысленная, самоуверенная молодость!.. Мне тогда тоже хотелось плакать, и я, пожалуй, заплакал бы, если б не эти чертовы ребята!..»
«Валя, я очень несчастен в семейной жизни!» – написал Яков и испугался этих слов. А вдруг она подумает, что он просто хочет разжалобить ее?
Перечеркнул фразу, тщательно замазал ее и написал иначе: «Мне не повезло в личной жизни, дорогая моя подружка». Так будет лучше. Проще и по-мужски.
Письмо получилось длинное, слишком длинное. Но ему так не хотелось отрываться от него…
«Пиши о себе, пиши как можно больше и как можно подробнее. Я хочу знать о тебе все. Ты понимаешь – все! Это очень важно для меня…»
Яков вложил письмо в конверт, отнес на почту. Мог бы отдать письмо секретарше, чтобы сдала вместе с редакционной корреспонденцией, но боялся, что та потеряет его или забудет отправить.
Отправил заказным, с уведомлением о вручении, и все не отходил от окошечка, пока возмутительно равнодушная девушка не проштемпелевала его письмо и не бросила на груду других конвертов.
Часть третья
I
В этом году Яков еле дождался отпуска.
Если прежде он довольно спокойно смотрел на календарь, без особого восторга уезжал куда-нибудь и уже с половины месяца начинал думать о газете, от души обижаясь на товарищей, которые не писали ему о редакционных делах, то в этом году он считал не только дни, но и часы, оставшиеся до отпуска. Он ждал теперь от своего отпуска так много, что иногда ему даже страшно становилось за судьбу этого ожидания.
Он был уверен, что вернется совсем другим, что за этот месяц произойдет такая перемена, которая все поставит на свои места, все разрешит – и дальнейшая жизнь его покатится по прямым и гладким рельсам, а не будет тащиться, вихляясь из стороны в сторону, по каменистой, ухабистой дороге.
За это время Яков получил от Вали несколько писем и каждое мог бы пересказать наизусть. Приносили они ему и радостное волнение, и тревогу, ибо Валя как-то слишком скупо и неохотно сообщала о себе, и Яков чувствовал, что она чего-то не договаривает, что-то скрывает от него, а может быть, и от самой себя.
Горбатюк уже знал, что Валя перед войной, будучи на втором курсе университета, вышла замуж. По получении этого письма несколько дней он ходил злой на весь мир, так как ему казалось, что Валя жестоко обманула его. Муж ее погиб на фронте, писала она, есть у нее семилетний сын, она заведует районной библиотекой и живет с матерью, которая все еще продолжает учительствовать.
«Ты помнишь, Яша, мою маму?»
«Еще бы не помнить!» – усмехнулся Яков, прочтя эту фразу.
Высокая и строгая, она выходила к ним, когда Вале удавалось затащить к себе своего товарища, и Яков каждый раз начинал думать о своих стареньких, заплатанных брюках и давно не чищенных ботинках-обносках, доставшихся ему от старшего брата. Он краснел и нахохливался под ее внимательным взглядом, ему казалось, что даже волосы у него на голове становятся дыбом, а Валя, еле сдерживая смех, лукаво поглядывала на своего товарища и потом, когда мать уходила, неизменно уверяла его, что мама у нее очень хорошая и что они с ней очень дружно живут.
«…Она и сейчас продолжает учительствовать, хоть уже старенькая и получает пенсию. Я все время уговариваю ее оставить работу, но она и слушать меня не хочет, кричит на меня, что я еще не доросла, чтоб учить ее… Это я не доросла, в свои двадцать восемь лет!»
Странная женщина! Почти в каждом письме она напоминает о своих годах, словно хочет подготовить его к будущей встрече. Но даже это бесхитростное лукавство нравится ему.
Интересно, очень ли изменился он с тех пор, как не виделся с Валей? Найдет ли она в нем хоть что-нибудь от того Якова, который приходил когда-то на вокзал провожать ее в университет?
Якову хотелось бы сейчас взглянуть на себя, но какие зеркала могут быть в стареньком вагоне, отстукивающем своими колесами уже не первую сотню тысяч километров?
Еще вчера Горбатюк сдавал редакционные дела и вчера же после обеда сел в поезд. Имел плацкарту на среднюю полку, но уступил свое место молодой крестьянке с грудным ребенком и всю ночь продремал, зажатый между стенкой вагона и твердым, будто кирпичом набитым, вещевым мешком своего соседа. Сосед Якова – молодой старшина, весь увешанный орденами и медалями, все время падал на него, клевал его в плечо твердым козырьком своей фуражки, смачно причмокивая во сне губами. Он поднялся раньше всех и весело, будто бог весть какую новость, сообщил:
– О, уже солнце!..
И громко скомандовал:
– Подъем!..
Люди зашевелились спросонья, засмеялись и заговорили полувесело, полусердито: «Ох, и неугомонный же!», «Совсем как петух!» А он, статный и сильный, радостно улыбался солнцу и всему миру, так как возвращался на свою родную Полтавщину после четырех лет войны и еще нескольких лет военной службы в чужих краях.
– Вот и отслужил, – рассказывал вчера вечером старшина, то и дело отбрасывая назад пышный молодецкий чуб, спадавший на черные смеющиеся глаза. – Полсвета на пузе облазил и на весь наш район погребов накопал. Товарищ гвардии старший лейтенант не раз, бывало, смеялся: «У тебя, Васюта, спереди кожа наросла, как у танка броня. И пуля не возьмет!» Да и не брала. Или то уж такая судьба мне была, что в самом деле всякая дрянь от меня отскакивала, а только за всю войну ни разу в госпитале отдохнуть не привелось. Я вроде как живая история в нашем полку был, всех знал и все меня знали…
Хоть он уже демобилизовался, но все еще жил своим полком, воспоминаниями о своих друзьях-однополчанах, и видно было, что ему еще непривычно просыпаться не среди солдат, которыми нужно было командовать, и офицеров, команду которых нужно было выполнять, а среди глубоко штатских, далеких от военной службы людей.
На одной из больших станций пассажиры бегали умываться, потом не спеша закусывали, кто чем богат, деликатно отказываясь от угощения щедрого старшины. А через некоторое время между пассажирами слово за слово завязалась беседа – неторопливая беседа людей, которым некуда спешить, так как все равно не перегонишь колеса, которые катятся и катятся по бесконечным рельсам.
Как и вчера, больше всех говорили пожилой колхозник с пышными, унаследованными еще от какого-то запорожского предка усами и демобилизованный старшина. Пряча насмешливые серые глаза под густыми кустиками бровей, пожилой колхозник все время вызывал старшину на словесный поединок, подбивал его на спор, умышленно отрицал все, что говорил старшина. Но демобилизованный был преисполнен добродушия – его просто распирало от радости, вызванной предчувствием недалекой встречи с родным селом, с родителями и родственниками, а главное – с девушкой, о которой он говорил: «Та й лучшая з усих на свити!»
– Разве ж вы знаете наших девчат! – искренне жалея присутствующих, так много из-за этого потерявших, восклицал старшина. – Да к нам парни со всей Полтавщины свататься ездили!
– А вы, значит, для них своих девчат берегли? – ехидно ввертывает колхозник.
– Я в эту войну где только не побывал, – не обращая внимания на язвительное замечание колхозника, продолжал старшина. – И в Румынии, и в Венгрии, и в Австрии, и в Германии… Ну, не без того, чтоб на какую-нибудь там дивчину раз-другой взглянуть. Нечего хаять, хорошие девчата бывали. А все-таки не то, что наши…
– А ваши что, медом мазаны?
– Медом не медом, а наша как пройдет мимо тебя, ты уж и ног под собой не слышишь. Стоишь и не дышишь: соседка это Марина или парижская артистка из театра оперы и балета? А она как взглянет на тебя, как поведет плечом, – пишись, парень, в нестроевую да начинай на звезды вздыхать… Куда бы тебя после этого ни занесло, что бы на твою голову ни свалилось, а она так и будет стоять у тебя перед глазами. Умирать будешь – о ней вспоминать станешь… А уж если обнимет!.. Мать ты моя родная! – даже схватился старшина за голову. – Обо всем на свете забудешь, а на душе у тебя так, будто тебя взяли да сразу в генералы произвели! Идешь потом домой и сам себе удивляешься: что ты за цаца такая, что тебя такая дивчина обнимала!..
Все слушали веселого старшину и смеялись, любуясь им.
От всей души смеялся и Яков. Чувствовал какую-то удивительную легкость на сердце, будто остались за дверями вагона все недодуманные мысли и нерешенные проблемы, будто вдохнул он полной грудью необычайно чистый и свежий воздух, сразу же вернувший ему ощущение давно забытой молодости…
И поэтому проникался все большей симпатией к жизнерадостному старшине.
– А что вы станете делать, когда домой приедете? – полюбопытствовал Яков.
– Женюсь, – не задумываясь, ответил старшина. – На другой же день.
– И хорошая девушка?
– Хорошая ли? – удивленно переспросил старшина. – Та й лучшая з усих на свити!
– А как ее зовут?
– Не знаю… пока что, – искренне вздохнул старшина.
– Да видал ли ты ее когда, друг любезный? – даже зашевелил усами колхозник.
– Еще не видал…
Все прыснули со смеху.
– Так откуда ж ты знаешь, что она лучше всех? – возмутился колхозник. – Может, на ней там воду возят!
Но старшину не так-то легко было привести в замешательство.
– Та, что за меня пойдет, и будет лучшая… За то время, что я воевал, сколько в нашем селе девчат подросло!..
– И все тебя ожидают, – насмешливо пробормотал кто-то наверху.
Яков вместе со всеми посмотрел вверх. С третьей полки свешивалась лохматая голова с острым птичьим носом и сизым выбритым подбородком. Прямо на него смотрели неопределенного цвета глубоко запавшие глаза.
А голова зашевелилась, раскрыла тонкие губы:
– Жениться? А ты знаешь, что такое – жениться? Как женился, так, значит, бери в свои руки вожжи да погоняй…
– Ты смотри, какой кучер нашелся! – от души удивился колхозник. Но реплика его будто и не дошла до пассажира третьей полки.
– Видали, у него будет лучше всех!.. Красота, она что – на тарелке режется? Нужно, чтоб жена хорошей хозяйкой была. Если жинка – хорошая хозяйка, то дашь ей рупь – она два сделает. Если уж ведешь, мужик, во двор корову, так нужно, чтобы молоко давала. А не дает молока, то жаль и веревки…
– Слушай, солдат, божьего человека да бери корову: хоть мычать будет, зато молока вволю попьешь, – с насмешкой посоветовал колхозник.
Голова что-то буркнула и под общий хохот спряталась на полке.
Колхозник некоторое время смотрел вверх, очевидно надеясь, что «божий человек» не оставит так интересно начатого спора, а потом снова нацелился прищуренным глазом на старшину:
– А скажи, товарищ солдат в запасе, вот ты в Германии бывал – американских буржуев там видел?
– Приходилось…
– А какие они из себя? Очень страшные?
– Да нет…
– Что-то они очень уж про войну новую да про бомбы атомные кричат…
– Не может сейчас войны быть, – ответил старшина. – Воюет кто? Народ, простые люди, а не те, кто про войну кричат. А народы не хотят воевать, хотят в мире жить. Они ею, проклятой, во-он как сыты, – провел он ладонью по шее. – Я вот еду домой не для того, чтобы завтра опять винтовку в руки брать… Я хочу свой колхоз видеть таким, как до войны, а то и еще лучшим. А вы знаете, какой был наш колхоз? Первый на всю область! Какие урожаи, какие фермы… А кони какие у нас были!..
– Разве теперь кони? Вот когда-то у моего деда кони были…
– За воротником? – поднял вверх уже сердитое лицо старшина. – Которых ногтем бьют?..
Не выдержал и колхозник:
– И чего ты, божий человек, раскаркался? Залез на полку, как на ветку, да и кар! кар! кар! на головы людям. Слазь сюда, если уж такой разумный! Или на штаны еще не заработал?
– Мне твою глупость и отсюда хорошо видать…
Беседа то угасала, то вспыхивала живыми огоньками, а колеса стучали и стучали, и за окном проплывали люди, села, поля – необозримый простор, который так любил Яков Горбатюк. Где-то в этом просторе затерялся небольшой районный городок, в котором он отроду не бывал и в котором живет женщина, овладевшая всеми его мыслями. Она такая же юная, как и когда-то, у нее большие ласковые глаза и мягкие теплые руки, которые ласково лягут ему на плечи. И пусть тогда не слышат под собой ног все старшины на свете – он и не подумает завидовать им!..
Какой ты стала теперь, Валя? Как изменилась за эти годы?
Прижавшись горячим лбом к стеклу, Яков мечтательно смотрел вдаль.
II
Поезд исчез во тьме: небольшой мирок, замкнутый в четырех стенах вагона, покатил дальше, оборвав случайные знакомства и беседы, которыми так богата дорога. Еще под Полтавой сошел веселый старшина, которого в самом деле встречала целая стайка звонкоголосых девчат. Они окружили его, начали тараторить, радостно смеясь и лаская его сияющими глазами. В вагоне долго еще потом шутили, вспоминая красное, ошеломленно-счастливое лицо старшины. «Да, трудновато ему будет жениться», – задумчиво поглаживая усы, сказал колхозник. «Ничего, она сама его найдет!» – утешил «божий человек», но никто даже не взглянул на него.
Через некоторое время сошел и пожилой колхозник, сердечно со всеми попрощавшись и пригласив каждого к себе в гости: «Если, может, будете когда в нашем селе, то спросите Панаса Тимофеевича… Так и спрашивайте: Панаса Тимофеевича, – любой человек вам дорогу укажет…» Покидали вагоны и другие пассажиры, старые и молодые, молчаливые и словоохотливые. Одни выходили, и о них сразу же забывали, будто стоял здесь чемодан, а потом его вынесли, других же еще долго вспоминали и улыбались теплой улыбкой.
И Яков, стоя на перроне и следя за красным огоньком, который убегал вдаль, спрашивал себя, будут ли вспоминать его так, как старшину или колхозника, и ему очень хотелось, чтобы при воспоминании о нем лица расцветали такими же искренними, хорошими улыбками: вот ехал, мол, еще один славный человек и оставил по себе светлый след в душе. Провожая огонек глазами, пока он не растаял во тьме, Горбатюк думал, что все-таки хорошо жить на земле, хорошо даже тогда, когда приходят невзгоды, – только для этого нужно верить в лучшее так, как верил он сейчас.
Яков вздохнул, поднял с земли чемодан и огляделся вокруг. Немногочисленные пассажиры уже разбрелись кто куда, станционные служащие тоже покинули перрон. В серой предутренней мгле тускло горели фонари, только из одного раскрытого окна станционного помещения вырвался сноп яркого света, и где-то далеко-далеко стонали рельсы. Может быть, по ним уходил тот поезд, которым приехал Горбатюк, а может быть, приближался другой, и раздольная степь посылала вперед весточку о нем.
Здесь, на крайнем юге Украины, еще удерживались теплые ночи, лишь рассветы приносили прохладу…
Где-то совсем недалеко спит Валя. Горячим румянцем пылают щеки, улыбаются во сне полуоткрытые уста, неясно белеют в темноте нежные руки.
Он не придет сейчас, не постучит, не нарушит ее сон. Пусть спит, чтобы встала она свежая, как утро, – такой он хочет увидеть ее. Поэтому он придет вместе с солнцем, а пока что посидит в парке, тем более что небо совсем уже побледнело и ждать придется не очень долго.
Из Валиных писем Яков знал, что райцентр находится в полутора километрах от станции, а поэтому не задерживался больше на перроне. Он шел по вымощенному неровным крупным камнем шоссе прямо на приветливо мерцавшие вдали огоньки.
Парк, о котором писала ему Валя, раскинулся направо от шоссе, под самым городком. Яков свернул на тщательно расчищенную, посыпанную белым песком дорожку.
Было уже почти совсем светло. Звезды исчезли, небо стало высоким и холодным, а восток уже согревали бледные еще огни. Огни все разгорались и разгорались, озаряя перистые облака, такие яркие, словно они были выкованы из тонкого серебра.
А здесь, в молодом парке, на густую невысокую траву, на скамейки и листья оседала щедрая роса. Покрывая все сплошной мокрой пленкой, она напоминала об осени, как и чуть поблекшая листва. Может быть, поэтому весь парк казался сейчас Горбатюку холодным и неприветливым, и он даже не решался сесть на скамью, чтобы немного отдохнуть.
Яков все шел и шел, сворачивая с аллейки на аллейку, пока не забрел в самый глухой уголок парка и не остановился, затаив дыхание: в нескольких шагах от него на скамье сидела совсем юная девушка…
Она была прекрасна именно этой своей юностью. Может быть, у нее было самое обыкновенное лицо, может быть, в другое время Яков заметил бы и чуть вздернутый нос, и раскосый разрез черных, как угольки, глаз, но сейчас она цвела наивысшей в его глазах красотой – красотой любви. Девушка повернула к востоку нежно розовеющее лицо и будто замерла, – лишь пальцы ее шевелились, перебирая светло-русые волосы юноши, положившего голову ей на колени. Обняв ее тонкий стан, юноша спал, а девушка сидела неподвижно, оберегая покой любимого и то свое большое счастье, которое сейчас сосредоточилось для нее в этой доверчиво прижавшейся к ее коленям голове. И парк, и раннее утро, и весь окружающий мир, существовавший и совершенствовавшийся миллионы лет, казалось, были созданы лишь для того, чтобы пасть в эту неповторимую минуту к ее обутым в простые туфельки ногам.
Яков стоял очарованный, не в силах отвести взгляд и уйти отсюда. Девушка, вероятно, почувствовала его присутствие, повернула голову и посмотрела прямо на него. Она не испугалась, ее не смутило его присутствие, она вряд ли даже сознавала, что перед ней – чужой человек, видящий ее в объятиях любимого. Блестящие глаза ее смотрели на Якова так, как смотрели бы на скамью, на траву или на пылающий небосклон.
Взошло солнце, тысячами самоцветов засверкала мертвая до этого роса, затрепетали листья и травы, и весь парк словно вздохнул затаенным дыханием счастья. Он уже не казался Якову таким холодным и неприветливым, как минуту назад, и девушка, ради которой росли эти деревья и травы, щебетали птицы и всходило солнце, девушка, которая впервые полюбила и на коленях которой лежала голова любимого, была царевной из давней сказки, слышанной Горбатюком в детстве.
И внезапно все сомнения, все тревожные и беспокойные мысли, преследовавшие его неотступно, – о Нине, о детях, о Вале, о том, что будет с ним завтра, послезавтра, – куда-то исчезли. Пришла уверенность, что все, все будет хорошо, что жизнь улыбнется ему так же, как этой переполненной своей первой любовью девушке.
Яков повернулся и быстрыми шагами пошел по аллее, направляясь к выходу из парка…
Улица, на которой жила Валя, находилась на окраине и была типичной для маленького городка. Одноэтажные домики прятались за деревянными, почерневшими от времени и непогоды заборами: почти за каждым виднелись сады и огороды; тротуаров не было, а вместо них пролегли широкие протоптанные тропки, окаймленные густым зеленым подорожником.
Было уже девять часов утра, но во дворах копошились люди. «Сегодня ведь воскресенье», – подумал Горбатюк. Редкие прохожие бросали на него любопытные взгляды – видно, все тут хорошо знали друг друга и каждый новый человек привлекал внимание.
Будничный вид заборов и домишек так не соответствовал радостному и взволнованному настроению Якова, что он даже остановился и огляделся по сторонам. Когда он ехал сюда, когда думал о Вале, перед ним возникала какая-то особенная улица, не похожая ни на одну улицу в мире.
Еще издали, посчитав дома, увидел Яков домик, в котором жила Валя. И он тоже показался ему очень будничным, похожим на другие: такой же одноэтажный, под красной черепицей, с деревянным крылечком на улицу. Горбатюк шел, не отрывая глаз от крыльца, от высоких некрашеных дверей с начищенной до яркого блеска бронзовой ручкой. Он ждал, что двери вот-вот откроются и оттуда выйдет Валя. Ему очень хотелось, чтоб она увидела его и выбежала навстречу – будто из далеких школьных лет.
Но двери не открывались, и Яков, поставив чемодан на густую траву, быстро оглядел себя. Серый, недавно сшитый костюм совершенно не измялся в дороге, так же хорошо выглядела и голубая рубашка из искусственного шелка. Горбатюк провел рукой по гладкому подбородку – он побрился вчера на одной из станций – снял светло-серую шляпу и вытер вспотевший лоб.
Ну что ж, можно идти.
Чувствует, что очень волнуется, но это не мешает ему замечать каждую мелочь: и свежевыкрашенную калитку, и добела вымытое крыльцо с влажной тряпкой на нижней ступеньке, и простенькие занавески на окнах, и даже большой ржавый гвоздь, для чего-то вбитый в левую половинку двери. Оставив на крыльце чемодан – ему кажется, что так нужно, хоть он никак не смог бы объяснить, почему именно, – Горбатюк приоткрывает дверь и заглядывает в коридор. Потом, вспомнив, что следует постучать, прикрывает…
В крайнем окне поднялась занавеска, мелькнуло чье-то лицо, и через минуту дверь открылась. На пороге стояла Валина мать. Яков сразу узнал ее, хоть она очень постарела и сгорбилась. Перед ним было то же строгое лицо, те же холодные – не Валины – глаза, спокойно, без всякого удивления глядевшие на него.
– Вам кого?
«Она не узнала меня. Неужели я так изменился?»
– Здравствуйте, Надежда Григорьевна, – тихо здоровается он.
Седые брови подымаются, теперь она уже удивленно смотрит на него, и в глазах исчезает холодный блеск.
– Яша?
– Да, я, Надежда Григорьевна.
– Боже, как вы изменились!
Она все еще смотрит на него, будто не веря, что этот высокий, широкоплечий мужчина с уже седеющими висками и мужественным, чуть суровым лицом и есть тот Яша, которого когда-то приводила к ним в дом ее дочь.
– Как вы изменились, – повторяет старая учительница, а он хочет спросить о Вале, но вместо этого говорит:
– А я вас сразу узнал, Надежда Григорьевна…
– Ах, годы, годы! – с заметной грустью качает она головой. – Растут дети… Да что ж это я, заходите! Заходите, Яша!
Яков идет вслед за ней.
– А чемодан? – останавливается Надежда Григорьевна.
«Да, чемодан…» Но какое это имеет значение, когда сейчас он увидит Валю!
Все же он послушно возвращается за чемоданом, а Надежда Григорьевна молча ждет его, придерживая дверь. Она снова спокойна и уравновешенна, как несколько минут назад.
– Это Валина комната…
Держа в руках чемодан, Яков останавливается. «Но где же она?»
– Валя придет в два часа, к обеду.
«К обеду? Сегодня ж воскресенье!.. Ах, правда, она ведь работает в библиотеке! Значит, она сегодня на работе…»
И радостное настроение вмиг улетучивается.
– Садитесь же, Яша!
Надежда Григорьевна пододвигает к нему стул, и Яков, небрежно поставив свой чемодан, садится. Лишь сейчас чувствует, как устал за дорогу, понимает, какое у него должно быть несвежее лицо.
– Ну, как же вы, Яша? Это ничего, что я вас так называю?
– Что вы, Надежда Григорьевна! – живо возражает он. – Ведь мы с вами старые знакомые… Но… простите, Надежда Григорьевна… где мне у вас умыться? – немного поколебавшись, спрашивает он.