Текст книги "Его семья"
Автор книги: Анатолий Димаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Устав от танцев, все уселись и начали петь. Сначала никак не могли спеться. Песня, вспыхнув, сразу же угасала, пока Мария Дмитриевна с неожиданно помолодевшим лицом не затянула сильным приятным голосом:
Запрягайте коні в шори, коні воронії,
Та й поїдем здоганяти літа молодії…
Песню легко и слаженно подхватили женщины, потом вступили мужские голоса. Тоскливая мелодия проникала в Нинино сердце и окутывала его тихой грустью. Ей хотелось плакать об ушедшей юности, но вместе с грустью, которая все больше охватывала Нину, к ней приходило какое-то удивительное спокойствие. Словно в песне она выплакала свое горе, поговорила с близкой, нежной подругой, и та утешила ее, согрела своим сочувствием…
Потом все снова сели к столу. В комнате стало тише и спокойнее. Иван Дмитриевич заставил Нину выпить еще рюмку вина, теперь уже золотисто-зеленого, красиво отсвечивающего в хрустальном графине. Он сел возле Нины, и она была немного смущена, хоть и радовалась этому, так как Иван Дмитриевич нравился ей. Он обезоружил всех молодых людей, во всеуслышание заявив, что сегодня только он будет ухаживать за Ниной, и теперь она не знала, серьезно или в шутку принимать все его комплименты.
– Вы, Ниночка, не обращайте на него внимания, он у нас с детства такой, – сказала, улыбаясь, Мария Дмитриевна.
Отойдя от стола, гости уже не пели и не танцевали. Все очень утомились, и каждому хотелось только покоя, внимательных собеседников, негромких разговоров.
Молодые люди вышли покурить. Вместе с ними пошел Игорь, хоть он и не курил. Потом они вернулись, подсели к женщинам.
Нина устало улыбалась, кутаясь в теплый Олин платок: ей стало холодно. Она прислушивалась к разговорам, но сама не вмешивалась в них. Ей казалось, что все говорят о чем-то умном, о чем она говорить не может.
– Эх, молодость! – уже серьезно воскликнул Иван Дмитриевич. – Как подумаешь, что тебе уже скоро сорок стукнет, да посмотришь на этих мальчиков – жаль становится…
– Чего? – спросила Мария Дмитриевна, и в ее глазах Нина заметила насмешливые огоньки.
– Юности, глубокоуважаемая сестричка, юности! Той, которая ни над чем не задумывается, которая самые сложные проблемы решает сгоряча, одним махом, и которая умеет так чисто, так искренне любить!
– Вот так всегда, – с тихим, ласковым смешком заметила Мария Дмитриевна. – Как выпьет, так и в лирику впадает.
– Да, в лирику, – согласился Иван Дмитриевич. – Я бы полжизни отдал, чтобы снова хоть на месяц стать двадцатилетним… Как подумаешь: боже, какой я глупый был! Скольких девушек не поцеловал! – схватился он за голову.
Все засмеялись.
– А я не жалею о своих девичьих годах, – задумчиво сказала Оксана. Она откинулась на спинку стула и, покачиваясь, смотрела прямо на лампу, и в ее глазах тоже покачивалось по маленькой золотистой лампочке. – Мне просто непонятно, а иногда даже досадно: почему чаще всего описывают юношескую любовь? Да, она очень романтична, она розово-голубая, мы все испытали ее. Но после замужества любовь становится намного глубже, полнее, содержательнее…
– Это все потому, что вам, Оксана, только двадцать два года…
– Не знаю, – ответила Оксана. – Не знаю, – уже задумчиво повторила она. – Нет! – встряхнула Оксана своими пышными кудрями. – Нужно жить так, чтобы каждый день был интереснее минувшего. Мы не имеем права обеднять нашу жизнь!..
– Верно, Оксаночка, – согласилась Мария Дмитриевна. – Жизнь обеднять не следует.
«Она счастлива с мужем», – решила Нина, глядя на Оксану. Но ей ближе и понятнее было настроение Ивана Дмитриевича. В ее глазах юность тоже была неповторимо прекрасной.
XI
В районном отделе культурно-просветительных учреждений, куда в первую очередь зашел Яков, ему порекомендовали поехать в глухое полесское село, затерявшееся среди лесов и озер на самой границе Пинских болот.
– Там у нас лучший заведующий клубом, – сказал инструктор отдела. – Очень любопытная девушка.
Узнав, что от районного центра до этого села двадцать восемь километров, Горбатюк сразу же отправился в исполком райсовета в надежде на какой-нибудь транспорт. Но ему не повезло: никого из районного начальства на месте не было, все разъехались по селам.
Выйдя на улицу, Яков остановился. Перспектива потерять целый день совершенно не устраивала его. И хотя Горбатюк давно привык к тому, что в командировке нередко приходится либо ожидать транспорта, либо нужного человека, который, как назло, вздумал именно в этот день куда-то уехать, он все же не мог примириться с тем, что придется ждать до следующего утра.
Немного подумав, Яков решил добираться до села пешком. Хоть было уже за полдень и инструктор предупреждал, что дорога к селу идет через глухой лес и на этой дороге до сих пор еще случаются «бандопроявления», как выразился он, Горбатюк махнул на все рукой, полагаясь на цыганское счастье, всегда сопровождавшее его в командировках.
Уже было совсем темно, когда он, усталый, голодный и страшно злой, подходил к околице села. Сквозь частый дождик тускло мерцали сиротливые огоньки, доносился тревожный собачий лай, и было немного жутко. Яков весь промок, забрызгался грязью и мечтал лишь об одном: поскорее добраться до какой-нибудь хаты, упасть на солому и дать покой ноющему телу. Поэтому, уже не разбирая дороги, проваливаясь в лужи и чертыхаясь, Яков поплелся на ближайший огонек.
Этот огонек светился в колхозной конторе, расположенной на отшибе от села.
В конторе стояли длинный, залитый чернилами стол без ящиков, широкая дубовая скамья под вытертой многими спинами стеной и несколько табуреток. Сторож, впустивший Якова, даже не спросил, кто он и откуда, и молча уселся в угол недалеко от облупленной плиты. Он был бос, в старой шапке и потрепанной, очень грязной шинели, еще польского образца, с такими длинными рукавами, что рук его совершенно не было видно. Давно не бритое, щедро поросшее густой рыжеватой щетиной лицо его было равнодушно-угрюмо. Неохотно отвечая на вопросы Якова, он смотрел не на него, а на свои ноги.
Горбатюк сбросил с себя промокший плащ, спросил, есть ли во дворе солома.
– Полова есть, – равнодушно ответил сторож.
Ложиться на полову Якову совсем не хотелось. Расстелив на скамье свой пиджак и утешая себя тем, что все же под ним не голые доски, а некоторое подобие постели, он лег, подложив под голову бухгалтерскую книгу, лежавшую на столе. Хоть и был очень утомлен, но сразу заснуть не мог.
Сторож тем временем открыл духовку, достал оттуда обвязанный белым платочком горшочек, ложку и большой кусок хлеба. Хлеб и ложка тотчас же исчезли в рукавах шинели, а горшочек был поставлен между колен.
Он начал есть, громко чавкая, не спеша, как едят крестьяне, и только сейчас Горбатюк вспомнил, что, кроме легкого завтрака, он сегодня ничего не успел поесть. Крепко закрыл глаза, но не мог заткнуть уши, а сторож, будто дразня его, жевал все громче и громче. Тогда, посмеиваясь над самим собой, Яков стал украдкой следить за сторожем.
Тот и сейчас не сбросил шапки, будто боялся, что ее могут украсть. Он то наклонялся над горшочком, стуча ложкой, то подносил ко рту левый рукав, – и тогда казалось, что сторож каждый раз кусает свою руку.
Но вот он поел, внимательно осмотрел горшочек и опять словно окаменел, неподвижно глядя на прикрученную лампу. Однако очень скоро и сторож и лампа стали, расплываясь, двоиться в глазах у Якова, и он даже не заметил, как уснул крепким сном физически усталого человека.
Проснулся Горбатюк оттого, что затекла шея и заболела спина, а еще и потому, что рядом с ним разговаривали.
– Кто такой? – допытывался мягкий басок.
– А бог его знает, – ответил сторож равнодушным тенорком.
– Ты хоть бы спросил.
– А зачем?
– Для порядка. Порядка не знаешь!
– Человек, – ответил, помолчав, сторож. – Ходит – пускай себе ходит. Меня то не касается.
Любитель порядка неодобрительно хмыкнул, чиркнул спичкой, задымил едким табаком. Горбатюк, чуть приоткрыв глаза, увидел широкую спину обладателя баса, добротную военного образца шапку на большой голове. «Какое-то начальство», – подумал он и хотел уже подняться, но дремота неодолимо овладела им, и он почувствовал, будто проваливается в темный пуховый сугроб.
Через некоторое время его разбудили те же два голоса. Горбатюку спросонья показалось, что это жужжат мухи: одна – маленькая, слабая, а другая – большая, басистая. Он хотел опять уснуть, но, прислушавшись к разговору, заинтересовался им и забыл про сон.
– Вот ты говоришь, Василь, колхоз тебе не по душе, – говорил обладатель баса. – А ты ж еще не успел в нем и мозолей нажить…
– И так вижу, – угрюмо ответил сторож. – Из своих дыр – да еще в большую!
– Врешь, Василь! – спокойно возразил тот. – Ну, что я до колхоза имел? А теперь?
– Так ты ж бригадир!..
– А это ничего не значит. Бригадир не бригадир, а каждому за труд его дается… Что у меня, руки не такие, как у тебя?
– Да я что ж… Оно известно… – пробормотал сторож.
– Ты вот на том собрании громче всех орал, что хлеба не имеешь, – продолжал бригадир. – А давно ты в колхозе? С лета… Значит, еще новенький, еще ничего за труд свой не получил, кроме аванса… А я привез домой двадцать центнеров зерна, вот и имею кое-что… И одежку эту купил, и детей одел… За один год, Василь! А ты сколько шинельку свою носишь?
– Да… с двадцать седьмого, – неохотно ответил Василь. – Из войска еще…
– Видишь! А теперь скажи, сколько тебе как сторожу на день положено?
– Да по палочке…
– А жене твоей?
– Тоже по одной.
– Так сколько ж это вам за год выйдет?.. Семьсот?.. Вот как будешь хлеб на четыре фуры грузить, я тебя и спрошу: «А куда, Купрейчук, хлеб девать будешь?..»
– Кабы был…
– У меня еще прошлогодний лежит…
– Так мне дай!
– Зачем же? Колхоз и так тебе хлеб дает и деньги выдаст.
– А я против того, чтобы выдавали на руки! – вдруг загорячился Купрейчук. – На что мне деньги? Я через них всю жизнь только горе имел… Я за такую вещь: стать на такой паек, чтобы всего вдоволь было…
– Это уже коммунизм, Василь! – засмеялся бригадир. – Так еще нельзя. А то такие, как ты, сразу на печь позалезают и одно знать будут, что пайковать. Сейчас нам всем за колхоз взяться нужно… Ведь теперь уже легче… Помнишь, как нас в колхозе всего двадцать дворов было? Хлеб скосили, так должны были ночью его сторожить, чтобы не подожгли. Мало я ночей с копнами в обнимку простоял!..
– А, случаем, убили б?
– Если б сам пропал, то еще невелика беда, – ответил бригадир. – А коли б хлеб погиб – весь народ пропал бы…
– Ну, хорошо, а почему несправедливость такая? – снова перебил Купрейчук. – Определили вот меня свиней пасти. Ну, пасу. А они у Параски жито потравили. Параска – в суд. Так за что ж суд присудил, чтоб я два центнера зерна Параске отдал? За что я должен убыток терпеть? Колхозные свиньи? Колхозные. Пускай колхоз и платит!..
– А кто их пас, тех свиней? Колхоз?.. Так почему ж люди должны через тебя убытки нести?.. Ведь если б я это сделал, взял бы ты на себя мой грех?
Яков даже голову приподнял – что скажет Купрейчук? Но тот молчал. Лишь кудлатая тень от его шапки тревожно металась по стене.
– К колхозному добру лучше, чем к своему, относиться нужно, – наставительно продолжал бригадир. – У тебя пропадет – колхоз даст. А в колхозе пропадет – и ты ничего иметь не будешь. Защищать это добро надо!..
– Я и так защищаю, – наконец отозвался Купрейчук. – Вон вчера Настка лампу отсюда в клуб занесла, так я за той лампой, как на войну, шел…
«Настка… Заведующая клубом. „Любопытная девушка…“ Чем же она любопытная?.. И найду ли я что-нибудь интересное в клубе или даром прошелся?» – думал Горбатюк, засыпая. Хотел дослушать, чем закончится беседа между Купрейчуком и бригадиром, но уже не мог пошевельнуться, скованный томительной усталостью.
XII
На следующий день Яков сидел в клубе и беседовал с заведующей.
«Любопытная девушка» показалась, на первый взгляд, ничем не примечательной. Маленькая, худенькая, черненькая, она была недовольна и своей деятельностью, и людьми, с которыми работала, и, пожалуй, всем на свете. Ничто ей не нравилось, кроме одного подмосковного колхоза, куда она ездила прошлым летом на экскурсию. Этот колхоз, а особенно большой, двухэтажный Дом культуры в нем, оставил незабываемое впечатление, и Настенька, как ласково называли ее в селе, теперь сравнивала всю клубную работу с этим Домом культуры, что, конечно, не способствовало улучшению ее настроения.
Глядя на Горбатюка сердитыми глазами, словно он был виноват во всех здешних неполадках, Настенька высказывала свои претензии к председателю колхоза, к районному и областному отделам культурно-просветительных учреждений, к областному Дому народного творчества. Председатель колхоза никуда не годился, так как не хотел дать денег на новые занавески в клуб и до сих пор не сделал стеллажи для библиотеки. Работники районного и областного отделов не умеют работать, иначе они всегда положительно разрешали бы все вопросы, беспокоящие Настеньку. «Вот пианино в районе продавали – как раз бы для нашего клуба. Так вы думаете, дали денег? И в областном отделе не дали! „Вам в этом году не запланировано“, – говорят. А мне что до того, запланировано или нет? Мне пианино нужно!» Областной Дом народного творчества за весь год раз только прислал инструктора. По твердому же Настиному убеждению, в ее клуб должны были наведываться еженедельно, ну, в худшем случае – раз в месяц…
– Репертуара нет, – загибая пальцы и все больше хмурясь, жаловалась она, – грима нет, декораций хороших нет… Ничего нет!
Недовольна была девушка и своей публикой.
– Как неделя, так и новую постановку подавай им. Знать не хотят того, что мы ведь не артисты, чтобы только о спектаклях думать. Да и где я им каждую неделю новую пьесу достану? Репертуара нет…
И сама она очень плохой заведующий клубом – сделала Настенька неожиданный вывод. Ничего у нее не клеится, никто ее не слушает. Она каждый раз, когда бывает в районном отделе, пишет заявление, чтоб ее уволили, а там и слышать не хотят.
«В самом деле, потешная девушка! – смотрит Яков на сердитое Настенькино лицо. – И несчастные, верно, те начальники, которым приходится иметь с ней дело!» – уже совсем весело подумал он.
– А скажите, пожалуйста, клуб ваш давно построен? – вспомнив беглый рассказ инструктора районного отдела, спрашивает Горбатюк.
– В прошлом году. А тот сгорел.
– Как это сгорел?
– Бандеры сожгли, – коротко отвечает девушка. – За пьесу.
Яков молчит, ожидая продолжения рассказа, но Настенька, видимо, решила, что сказала все. Тогда ему снова пришлось расспрашивать.
– Да как было? – с явной неохотой заговорила она. – В позапрошлом году подготовили мы пьесу Петра Козланюка. О националистах. Ну, они и проведали. Записки подбрасывали, что перебьют нас всех, если только пьесу поставим. А когда должен был состояться первый спектакль, они и подожгли клуб…
– Так и не удалось вам поставить пьесу?
– Почему же? – удивленно взглянула на Горбатюка Настенька. – Мы ее на следующий день в овине играли. Только тогда уже парни наши стерегли… Потом по другим селам с этой пьесой ездили. Весь район объездили.
Яков с уважением посмотрел на нее.
– Беда нам с этой пьесой была, – прибавила Настенька и снова умолкла.
– Какая беда?
– Андрея чуть не убили. Он вожака бандитского играл. Так когда его из ямы вытаскивали, Максим его по голове прикладом стукнул. Водой отливали потом.
Яков засмеялся. Девушка посмотрела на него и тоже слегка улыбнулась. И будто на мгновенье поднялся занавес, а из-за него выглянуло хорошее, милое лицо…
– У вас сегодня вечером будет что-нибудь? – поинтересовался Яков.
– У нас каждый вечер бывает, – в тон ему ответила Настенька. Немного подумала и уже сама прибавила: – Лекция будет, о международном положении. Директор школы прочтет. А потом – спектакль. Скоро драмкружковцы сходиться начнут.
– Ну, хорошо, Настенька, я побуду у вас на вечере, – поднялся со скамьи Горбатюк. – А вы мне еще библиотеку покажите.
– Вот и библиотекарши нам до сих пор не дали, – жаловалась Настенька, отпирая дверь в библиотеку. – Сама книги выдаю. Раньше еще ничего было, а теперь – ведь все читают! Тому то дай, тому это, да еще и объясни, почему так написано. А у меня что, сто голов на плечах? Посадить бы сюда тех начальников – узнали б они, как клуб без библиотекаря планировать!..
В библиотеке было так же чисто, как и в клубном зале. Небольшую комнату перегораживал невысокий барьер. По одну сторону его стояли шкафы с книгами, а по другую – квадратные столики с газетами и журналами. На стенах висели портреты писателей и два небольших, написанных на вырванной из ученических тетрадей бумаге, лозунга.
– Книг нам тоже мало присылают. «Поднятую целину» один экземпляр только прислали, зачитали уже до дыр…
– Мы обо всем напишем, – утешил ее Яков. – Дадим статью за вашей подписью.
– Давайте, – согласилась Настенька. – Только вы их там побольше поругайте… Ох, и не любят же они критики! Один раз совсем не хотели мне слово дать. Так я с места говорить начала, должны были уступить… Теперь, хоть и не собираюсь выступать, все равно слово дают, – улыбнулась она.
Вскоре из зала донесся шум и топот многих ног. Настенька сразу же поднялась и, попросив у Горбатюка извинения, вышла, прикрыв за собою дверь. За дверью послышались голоса, потом все стихло – видно, драмкружковцы узнали, кто сидит в библиотеке.
* * *
В ярко освещенное помещение клуба набилось полно людей. Взрослые и детвора, которая контрабандой пробралась в зал и теперь разместилась на полу возле сцены, молодежь и пожилые люди – все нетерпеливо посматривали на сцену, где что-то гремело, стучало и раздавались сердитые, взволнованные возгласы.
Яков уже видел пьесу несколько раз в исполнении лучших артистов Украины, но ему очень хотелось посмотреть ее сейчас. И не только потому, что он любил эту пьесу, не потому, что ожидал от кружковцев какой-то особенной игры, а потому, что в этом спектакле должны были играть Настенька и все эти парни и девушки, с которыми он успел познакомиться, находясь за кулисами во время доклада.
Наконец на сцене все стихло. Раздвинулся занавес, вышла Настенька и объявила, что сейчас будет представлена пьеса Александра Корнейчука «В степях Украины». Радостный гул прокатился по залу. Девушку проводили аплодисментами. Особенно усердно аплодировали ей самые младшие зрители, одетые в отцовские пиджаки и картузы, каждый раз сползавшие им на нос.
За кулисами ударили в большой артиллерийский патрон, заменявший здесь гонг, и спектакль начался.
Уже после первых реплик Якову пришлось пожалеть, что он сел впереди. Драмкружковцы, выходя на сцену, сразу же замечали его, и он гипнотизировал их своим присутствием, как удав. Слова пьесы они произносили, глядя прямо на Горбатюка, словно обращались непосредственно к нему.
– Гражданин, ваша фамилия? – строго спросил у Якова старший милиционер Редька – высокий широкоплечий парень, которому для большей солидности прицепили усы. Усы эти то и дело отклеивались, и парень, поворачиваясь спиной к зрителям, изо всех сил прижимал их к верхней губе.
– Да ты что, угорел, очумел, спятил? – набросился на Горбатюка Чеснок. – Разве ты не знаешь, кто я такой?
– Параска, выноси-ка мой пиджак, – приказал Якову Галушка, сидевший у себя во дворе с обвязанной полотенцем головой.
– Чтоб у тебя на пупе чирей выскочил! – пожелала Горбатюку Параска в ответ на реплику жены Чеснока.
Якову было смешно и неловко. В добавление ко всему зрители, сидевшие рядом, с каждой такой репликой, как по команде, поворачивали головы и смотрели на него.
Только Настенька, выступавшая в роли Катерины, Галиной подруги, не обратила на Якова никакого внимания. Она сердито проговорила слова своей роли, но именно потому, что Катерина по ходу спектакля должна была быть сердитой, решительной девушкой, игра ее произвела большое впечатление.
В антракте Яков не пошел за кулисы, а вышел с директором школы на улицу покурить. Возле клуба, в ярких полосах света, лившегося из окон, стояли подводы; выпряженные кони спокойно хрустели сеном.
– Это – из соседних сел. На каждый спектакль приезжают, – с гордостью объяснил директор. И тут же прибавил: – Мы, конечно, не областной театр, даже не районный. «Ромео и Джульетту» не потянем, но в меру скромных сил кое-что делаем.
– Вы тоже играете? – полюбопытствовал Горбатюк.
– Да… понемножку, – замялся директор. – Знаете, народу маловато, а Настеньке каждую неделю давай новую постановку. Всех учителей моих замучила. Даже детей привлекла…
Дети! Яков не мог спокойно слышать это слово, видеть детей, особенно девочек. Светлоголовые и черноволосые, совсем маленькие или немного постарше, они одинаково напоминали ему дочек, и сердце у него начинало тоскливо щемить. Вот и сейчас звучит в ушах Галочкин голосок, перед глазами возникает нахмуренное Олино личико…
А директор продолжает рассказывать, и Яков заставляет себя сосредоточиться, чтобы понять его.
Во время второго действия Горбатюк сидел уже позади, и драмкружковцы, поискав его глазами, начали играть так, как играли всегда.
Яков с нетерпением ожидал выхода Настеньки. Она все больше нравилась ему: он уже не мог смотреть на нее без теплой улыбки.
Настенька снова вышла на сцену – так естественно, как входила в клуб или в собственный дом. Видно было, что она очень легко и свободно чувствует себя в роли Катерины. И то, что она делала на сцене, даже нельзя было назвать игрой. Вероятно, Корнейчук, создавая этот образ, видел перед собой такую же решительную, смелую и немного сердитую, как она, девушку. И Настеньке совсем не нужно было играть Катерину, а нужно было быть самой собой, говорить и действовать так, как говорила и действовала бы она, попав в подобную ситуацию.
Вот Настенька – Катерина встретилась с Галей – красивой белокурой девушкой. Галя рассказывает, что отец хочет выдать ее за проходимца Долгоносика.
– Мне так хочется избить тебя! – говорит ей Настенька, и таким искренним гневом пылает ее лицо, что у зрителей захватывает дыхание. – Ух, аж рука чешется… И как я могла дружить с тобой, с этаким мешком слез!.. Да перестань, а то от слез твоих у меня уж юбка мокрая!.. – топнула она ногой.
Затем она выпускает из своих рук руки подруги, подходит к рампе. Для нее уже не существует Гали, она – одна, наедине со своим сердцем, со своими самыми сокровенными мыслями.
– Разве это любовь? – презрительно спрашивает Настенька. – Это холодец, кисель. Настоящая любовь, девушка, это пламя, это такой огонь в душе, что в нем выгорает все… Влюбленные не плачут… Вспомни итальянскую девушку Джульетту, – она любила так, словно любовь девушек всего мира слилась в ее сердце… – взволнованно прижала она руку к своему сердцу. Но вот ее глаза подернулись грустью, и она, понизив голос, продолжала: – И ей не повезло, тоже из-за глупых родителей погиб ее милый, а потом и она себя убила, а перед смертью, вспомни, что сказала:
В руке любимого зажата склянка…
Яд, вижу я, причина ранней смерти.
Ох, скряга! Выпил все и не оставил капли,
Чтоб мне помочь. Я губы поцелую,
Быть может, яд еще на них остался,
Чтоб перед смертью подкрепить меня.
– Но яда не было, – с сожалением продолжала Настенька, – и она ударила себя кинжалом в сердце. А ты плачешь… Если у тебя вырвали слово, которое не шло от сердца, то бесчестны Филимон и твои родители. Встань! – крикнула она Гале, и несколько зрителей вскочили на ноги. – Встань, иди сейчас и при нас скажи этому Филимону, плюнь ему в глаза, ударь его по лицу за любовь свою, за любовь итальянской девушки…
* * *
– Настенька, вы сегодня замечательно играли!
Яков с Настенькой стоят у сцены и смотрят на танцующие пары.
Уже давно окончился спектакль, уже гости, поблагодарив артистов, разъехались, а молодежь не покидает клуба. Скамьи сдвинули к стенам, оставили только стул для гармониста, и неутомимые пары кружатся по залу, а раскрасневшиеся девушки, не занятые в очередном танце, обмахиваются платочками, перешептываются, смеются и нетерпеливо посматривают на парней.
Когда же парни подходят к ним, они сразу становятся серьезнее и словно нехотя кладут руки на их плечи.
Настенька не танцует. Она, видимо, считает, что потеряет в глазах «товарища корреспондента» весь свой авторитет, если поддастся общему настроению. Лицо ее, возбужденное и раскрасневшееся во время игры, снова стало замкнутым и сердитым, и даже большие сияющие глаза, которыми встретила она Горбатюка после спектакля, сузились и потеряли свой радостный блеск. Якову снова кажется, что Настенька сердится на него, на танцующую молодежь, даже на гармониста, который то и дело наклонял голову над гармонью, словно прислушиваясь к ней.
– Вы танцуете, Настенька? – спросил Горбатюк. Гармонист как раз заиграл вальс – единственный танец, в котором он чувствовал себя более или менее уверенно.
Та молча кивнула головой.
– Давайте потанцуем.
Она недоверчиво взглянула на него, потом, поняв, что Яков не шутит, стала еще более серьезной и положила руку ему на плечо.
Настенька танцевала легко, грациозно, чуть откинувшись гибким станом на ладонь Якова. Лицо ее покрылось нежным румянцем, глаза снова стали большими, и она смотрела чуть в сторону, через его плечо, приоткрыв розовые с едва заметным влажным отблеском губы. Яков невольно залюбовался ею. И чем дольше танцевал он, тем больше нравилась ему Настенька.
Потом он снова стоял у сцены рядом с Настенькой. С непривычки немного кружилась голова, учащенно билось сердце.
Лишь несколько успокоившись, он взглянул на девушку. Она стояла, так же полуоткрыв уста, и большими глубокими глазами смотрела вдаль. Какая-то мысль овладела ею, озарила ее необычайно похорошевшее лицо.
– Духовой оркестр бы нам… – тихо сказала Настенька и посмотрела на Горбатюка так, что он полжизни отдал бы, чтоб удовлетворить ее желание.
Такой и осталась она в его памяти: озаренная мечтой, светившейся во всем ее облике.
* * *
Горбатюк ночевал у Настеньки. Ему постелили в большой парадной комнате с недавно вымытым полом, по которому хотелось пройти босыми ногами. Яков с опаской поглядывал на широкую деревянную кровать с горой перин, и ему казалось: только ляжешь – обязательно провалишься на дно.
За дверью, в той комнате, где должны были спать Настенька и ее родители, все еще разговаривали приглушенными голосами, слышно было, как лилась вода и гремели горшками. Что-то сказала мать, Настенька ответила, и потом голоса затихли.
Яков сел у окна, раскрыл его и стал жадно вдыхать свежий ночной воздух.
Небо было чистое, усеянное звездами. Ярко светила большая полная луна, заливая притихшую землю неверным светом, скрадывавшим очертания предметов и наполнявшим сад у хаты мягкими тенями. И хотя совсем не было ветра, тени словно шевелились, то увеличивались, то сокращались – сад жил скрытой ночной жизнью.
Тихо стукнули двери, зашелестели осторожные шаги – во двор вышла Настенька. Ступая босыми ногами по густой траве, как по зеленому ковру, она прошла до самого плетня, остановилась, замерла…
Затаив дыхание, Горбатюк смотрел на легкую, словно сотканную из лунного света фигуру девушки, на ее черноволосую головку, на маленькие босые ноги, тускло белевшие в темноте. Он молчал, боясь испугать девушку, которая мечтательно смотрела куда-то перед собой, и чувствовал, что способен сейчас на любую глупость.
А Настенька, вдруг покачнувшись, оторвалась от плетня, закинула руки за голову и засмеялась тихим радостным смехом. И смех этот, казалось, чудесно слился и с садом, и с живыми тенями в нем, и с лунным сиянием.
Горбатюк долго еще потом сидел у окна и смотрел туда, где недавно стояла Настенька…