Текст книги "Первые воспоминания. Рассказы"
Автор книги: Ана Матуте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 19 страниц)
XIII
Но Хуана меньше всего волновало, впустят их или нет, гораздо больше ему хотелось размозжить голову Гальго, разбить ее камнем, как грецкий орех, а потом схватить за лоснящиеся волосы и смеяться. Пока еще не поздно, пока еще что-то не случилось. Но что именно, он не мог объяснить словами, которыми пользуются другие. Он мог говорить только о том, что знал. И если ему хотелось войти в этот дом, то лишь для того, чтобы потом сказать Гальго: «Мошенник, все, что ты говорил, неправда, все не так, как ты рассказывал, ты просто глупец, ты поверил Бруско, который тебя обманул, обдурил, хоть и плакал перед тобой в барах. Бруско все наврал тебе».
Синяя муха жужжала почти с наслаждением, в ожидании, когда Хуан заговорит, обрушит бурный поток слов, этот благодатный ливень, способный утолить жажду измученной души. Но Хуан молчал, он по-прежнему хранил молчание. И думал о том, что пройдет еще много, много дней прежде, чем он вернется в школу (где, разумеется, все будет сразу забыто); что он еще не раз увидит стену гелиотропов, где они назначают встречи, велосипед Анастасио возле будки, небо, звезды, реку, лачуги – все то, что заполняет его жизнь, его настоящее и неизменное; что может еще случиться так, что Гальго исчезнет, как уже не раз бывало. Отчаяние тихо, по-кошачьи закрадывалось в его сознание, но оно было связано не с прошлым, а с тем, что еще должно произойти. Зачем, зачем он хранит этот дурацкий бабушкин календарь, заполненный звездами Гальго? Гальго умрет, как умрут Андрес и Хуан. И тогда, возможно, кто-нибудь, расставив декорации, поднимет занавес из паутины и повторит историю, которую нельзя повторить. Потому что все истории лживы.
Зачем ты пришел, Гальго? И как могло случиться, Андрес, что тебе уже нет места в моей истории?
XIV
Дедушка спал на спине, положив руки на одеяло. Вокруг кровати царил невообразимый хаос. Шнур от звонка, на случай, если дедушке станет плохо, болтался, касаясь его лысины. Беззубый рот был раскрыт, и запавшая нижняя губа слегка вздувалась. Ритмичное, грозное, почти воинственное дыхание никак не вязалось с тщедушным телом дедушки, всю жизнь мечтавшего стать полководцем, но так и не сумевшего им стать, потому что, как он говорит, не вышел ростом.
Хуан знал, что дедушка очень любит своих птичек: синюю, розовую, желтую. Он осторожно пробирался мимо клеток, где спали Эсекиель, Исайя и Амаранто. Сердце Хуана замирало от страха, что они могут проснуться и поднять невероятный шум, какой обычно поднимают на рассвете. Дальше все шло как по маслу.
За ширмой из фиолетового шелка спала бабушка, лежа на боку. Бабушка и дедушка, в отличие от мамы, не страдали бессонницей. И если мама говорила, что завидует им, они отвечали: «Все дело в совести, доченька, в чистой совести; мы никогда никому не причиняли зла».
Нынешняя спальня дедушки и бабушки была прежде музыкальной залой, где устраивались пышные приемы. В углу по-прежнему стояло роскошное черное пианино, потому что его не в состоянии были сдвинуть с места. Но концерты и пышные приемы давно уже не устраивались, с потолка свисали лампы в белых чехлах, похожие на огромные головы, – военные трофеи, – охраняемые целым войском мух и других отвратительных насекомых. Теперь здесь дедушка с бабушкой устроили спальню. Бабушка велела перенести свои кровать, шкаф и большой туалетный столик, обтянутый кружевами в сборку, на котором покоилось множество разных флакончиков с духами, лежала расческа из слоновой кости и серебра, а в огромной пудренице, напоминавшей торт, хранились единственная заколка и непонятно каким образом попавшая сюда точилка для карандашей. Покрывало у бабушки на кровати было зеленого цвета с длинной бахромой до самого пола, а у дедушки – желтовато-золотистое, окантованное кистями. Дедушка тоже велел принести в залу свой комод вишневого дерева, над которым повесил круглое, покрытое темными пятнами зеркало в черной раме. Каждый раз, когда Хуан подходил к комоду, он видел в зеркале свою голову, казавшуюся ему чужой, отрубленной, повисшей в воздухе, пахнувшем дорогими духами, вишневым деревом, старческой ухоженной кожей. И немного нафталином, потому что бабушкин халат висел тут же на манекене, поблескивая в темноте. Иногда Хуана пугал этот халат на манекене, словно это была молодая женщина, собравшаяся сбежать, так как догадывалась, что у дедушки под подушкой лежит заряженное ружье, которое может изрешетить ее дробью.
Сначала бабушка велела перенести свою кровать. Она сказала: «Мне давно хотелось тут спать, и теперь, когда здесь такая тишина, я поставлю сюда свои вещи». Дедушка, всегда всему завидовавший, последовал ее примеру и тоже велел принести в залу комод, зеркало, кровать, шкаф.
Они долго не могли поделить между собой место, пока наконец им в голову не пришла счастливая мысль поставить посреди залы ширму. Теперь у каждого была своя территория, и они не касались друг друга.
В правом ящике туалетного столика хранились бабушкины бусы, серьги, браслеты и другие драгоценности. Дедушка прятал свои деньги во втором ящике комода. Бабушка и дедушка говорили маме: «Оставь нас в покое, мы не доверяем банкам. Зачем класть деньги в банк? Там их нельзя ни видеть, ни потрогать, зачем они тогда? Достаточно того, что ты там хранишь свои, а уж наши пусть хранятся при нас». Но на самом деле ни бабушка, ни дедушка никогда не смотрели на свои деньги и драгоценности, никогда не трогали их, они даже не замечали, что Хуан брал деньги из комода, а однажды унес зеленое кольцо и потерял его в реке. Он мог безнаказанно брать все что хотел, они ничего не замечали. Другое дело мама, та бы сразу обнаружила пропажу. К тому же мамины деньги – это нечто неосязаемое: какие-то счета, цифры, даты. Мамины деньги хранятся в мыслях, их нельзя увидеть или потрогать. Для дедушки существовали только деньги, которые можно было лицезреть, осязать, вполне досягаемые, хоть и спрятанные, как фанты, в которые любила прежде играть бабушка. Но теперь она уже не могла их ни сосчитать, ни распределить, ни обменять, точно так же, как не могла объяснить, почему вдруг надела один туфель черный, а другой – коричневый.
Хуан высыпал содержимое шкатулки на ковер: кольца, браслеты, колье, круглую брошь, похожую на глаз филина: неподвижный, остекленевший. Затем присел на корточки и вдруг почти физически ощутил, охваченный ужасом, как все его тело приобретает очертания, цвет, обнаженность дикаря, подкарауливающего свою жертву. Драгоценности были грязными, потускневшими, и в то же время от них исходил завораживающий блеск; в склоненное лицо Хуана пахнуло стариной. Пламя лампады трепетало на ночном столике бабушки, которая с детства страшилась темноты, грозы, мертвецов и не могла уснуть без этого тусклого света.
XV
– Все это хлам, – сказал Гальго, однако его карман тут же поглотил матовый блеск, вечное сияние двойной нити жемчуга. Хуану хотелось крикнуть ему: «Скотина, это же звезды!» Но он лишь проговорил:
– Я ведь сказал, что принесу все, и принес.
Андрес покачнулся и прислонился к стене возле пролома.
– Зачем все?.. Столько не понадобится…
– Затем, что я не вернусь. Никто больше меня не увидит.
Охваченный гордостью, он подумал: «Неужели я это сделал ради того, чтобы произнести то, что сказал сейчас, здесь, возле призрака гелиотропов?»
Гальго подначивал его:
– А ну, выкладывай!
Рука Гальго, вытянутая вперед ладонью кверху, жесткой, темной, испещренной бесчисленными, таинственными линиями, настойчиво требовала. Рука, на которой не было, как и на руке Хуана, никаких следов труда, только царапины от игр и ребячьих авантюр, а может, и сновидений.
– Барчук, – презрительно процедил сквозь зубы пораженный Гальго. Он даже не смеялся.
Все трое молчали, и Хуан почувствовал себя владыкой морей, неба, живых и мертвых планет. Резким движением он высыпал все из своих карманов. Андрес отвернулся, словно не желая этого видеть, а Гальго, проворно присев на корточки, уже пересчитывал, раскладывал, отбирал со знанием дела. Казалось, прошла целая вечность прежде, чем он сказал:
– Все в порядке. Пошли.
Андрес слегка замешкался. Никто бы этого не заметил, кроме Хуана.
– Пойдем, Андрес, – сказал он.
Андрес как-то странно повел плечами, будто его покоробило, а затем, вероятно решившись, последовал за ними.
– На велосипедах не поедем, – бросил на ходу Гальго, не оборачиваясь. – Незачем оставлять следов.
Хуан не мог оторвать взгляда от черных щиколоток Гальго, они приковывали его к себе, будто все трое были связаны общими невидимыми кандалами.
Только теперь он, Хуан, неблагодарный, заносчивый Хуан, бедный Хуан, вдруг почувствовал, что они с Андресом вновь приблизились друг к другу. Как прежде, когда делили между собой мелкую добычу, держали пари, пили анисовую настойку и мятный ликер вместе с доном Анхелито, чтобы заставить его разговориться. Какими жалкими казались теперь их встречи у стены гелиотропов. Все знали, что он дружит с Андресом из лачуг, сыном арестанта. Но то, что было связано с Гальго, хранилось в тайне. Дон Анхелито тоже помалкивал о нем. Дон Анхелито никогда никому не расскажет о Гальго. Потому что его истории предназначались мальчишкам, а здесь уже нет ни одного мальчишки. Ни одного.
Когда река осталась позади, Хуан сказал:
– Нас туда не впустят.
Гальго засмеялся:
– Боишься?
– Нет. Но нас туда не впустят.
– Впустят, вот увидишь, хочешь ты этого или нет, – насмешливо произнес Гальго, и в голосе его зазмеилась издевка. – Обязательно впустят, это тебе говорю я, Гальго.
Хуан поборол страх, сложив ладони, в которых теперь не было камешка, а ему так надо было за что-нибудь ухватиться: за землю, за дерево.
– Почему мы идем этой дорогой? – недоверчиво спросил Андрес. – Она ведет к каналу.
– Так ближе, – ответил Гальго.
Тропинка поднималась к скалам, к каналу, по краям которого росли акации, тополя и кое-где дубы.
– Здесь мы не пройдем, – повторил Андрес.
Хуану он показался выше ростом в своей рваной на груди курточке. Его била дрожь. Эта тропинка ведет к каналу.
Гальго резко обернулся и лицом к лицу столкнулся с Андресом. Они стояли в ночи, как два взъерошенных белых петуха.
– Ты сдрейфил; вот что, дальше ты с нами не пойдешь.
Хуан потянул Андреса за руку, но тот упирался, пятясь назад, точно ослик, который возил молоко в лагерь.
– Нет, он пойдет. Ты пойдешь с нами, Андрес.
Гальго пожал плечами, и они молча двинулись за узконосыми, рваными ботинками, покрытыми сухой грязью.
Хуан хорошо знал эту часть канала, протекающего за лагерем, перед бараком коменданта, и огибающего лачуги. В воде здесь плавали отбросы лагерной кухни, и младший брат Андреса, его настоящий брат, вместе с другими такими же, как он, ребятишками, бегал сюда, ложился ничком на мостик, вылавливал длинной проволокой, загнутой на конце в виде крючка, мокрые корки от дынь, арбузов и лакомился ими.
Эту часть канала Хуан хорошо знал. Но ту, что тянулась дальше, вдоль проволочной ограды лагеря, он не знал. Справа от тропы, внизу журчала вода. Где-то там, сбоку, под корнями, прятался канал, который вызывал у Хуана враждебное чувство. В эту ночь он не входил в их планы.
XVI
Спустя некоторое время Гальго ускорил шаг. От его обычной ленивой медлительности не осталось и следа. Он устремился вперед с такой быстротой, что она казалась невероятной, и все дальше и дальше уходил, погружаясь во мрак.
Хуан слышал рядом тяжелое дыхание Андреса и вдруг почувствовал на своем плече его руку.
– Смотри, он уходит от нас… – сказал Андрес.
– Он не уйдет, идем скорее. Он не уйдет от нас.
Нет, он, Хуан, не даст уйти Гальго одному, пока еще стоит на ногах, пока еще ночь. Потому что ночи принадлежат ему. Ночи не такие, как дни, наводненные растленными стариками, жестокими людьми, насмехающимися над доном Анхелито со своих математических высот; заполненные солнцем, птичьими криками, бесконечными переговорами с адвокатом по телефонным проводам, увешанным гирляндами воробьев. День навязывает свою волю, свою ласку и даже свои слезы, которые никогда, никогда не прольются. Он навязывает свою дружбу: «Да, ты можешь дружить с сыном преступника»; «Нет, тебе не следует дружить с сыном арестанта»; «Не смей встречаться вечером у стены гелиотропов с этими оборвышами, этими испорченными мальчишками»; «Иди, иди, куда хочешь, наслаждайся каникулами, только сдай хорошо экзамены»; «Пусть узнает жизнь такой, какая она есть, со всей ее мерзостью, хватит того, что я росла среди вас, вы мне всю душу исковеркали»; «Нечего ему брать дурные примеры, водиться с дурной компанией».
Нет, Гальго не уйдет от них, пока ночь, пока тянутся эти бесконечные ночи, темные и лунные сентябрьские ночи. Где-то там, впереди идет Гальго, он идет очень быстро. Его силуэт растворяется во тьме, они его уже никогда, никогда не увидят. Гальго хочет затеряться среди деревьев, смешаться с ними. В воздухе так и носится его беззвучный смех, немой смех Гальго.
– Скорее, Андрес, скорее!
Это уже стало походить на погоню, деревья толпились, не давая пройти. Казалось, будто собралась банда сообщников, среди которых прятался Гальго. Луна куда-то ушла, она где-то блуждала, кого-то выслеживала, оставляя за собой слабый свет.
То, что происходило, когда-то уже виделось Хуану, было очень знакомо. Даже это тяжелое дыхание Андреса, даже его бессильная злоба.
– Гальго всегда так делает, – сказал Андрес и резко остановился. Он едва держался на ногах, колени у него подгибались. Хуан схватил Андреса за ворот рубашки и затряс. Он не желал слышать этих слов: «Гальго всегда так делает, такой уж он есть».
Хуан почти поволок за собой Андреса; его гнев наполнял Хуана удивительным спокойствием, радостным и отчаянным. И Хуан не остановился, он никогда не остановится, даже если они совсем потеряют из виду Гальго или, прячась, он будет то появляться, то исчезать между стволами. Только не останавливаться, только не останавливаться. Гальго – это блуждающее светило, вечно движущееся в необъятной пустоте, таков уж у него характер, таков он есть.
Но и он, Хуан, тоже не похож на других, он не из тех, кто станет рассказывать, перемалывать услышанные полузабытые воспоминания, стертые временем, потускневшие, как стекла старых зеркал. Нет, он не такой, он не остановится, потому что отмечен ночами.
– Он там спрятался, я дальше не пойду, – сказал Андрес и ничком упал на землю. Каменистая тропа посветлела, вероятно, близился рассвет.
Голос Андреса словно вонзался в землю, словно судорожно цеплялся за нее.
– Я дальше не пойду, все равно он сбежит от нас… Идем домой, Хуан. Пойдем, я его знаю, знаю.
Андрес задыхался, точно был ранен в грудь. Хуан затряс его, но никакая сила не могла сдвинуть с места это хрупкое, упрямое, рахитичное тело. Андрес только мотал головой из стороны в сторону, напоминая изнывающего от жажды пса. Хуану показалось, что Андрес плачет. Он провел рукой по его лицу и, ощутив влагу, словно ошпаренный, бросился бежать меж деревьев.
Хотя слева от него склон утопал в темноте, Хуан чувствовал приближение рассвета по густому туману, поднимавшемуся с земли. Ядовито-сладкие пары проникали в грудь, а листья и трава, пропитанные этим легким предрассветным ядом, тысячами игл вонзались в горло и глаза.
Дважды он сбивался с пути и дважды, петляя, опьяненный дыханием трав, находил тропу по журчанию воды в канале. Лишь бы поймать Гальго до рассвета, лишь бы отыскать его до восхода солнца.
Ибо ночь принадлежала ему, Хуану, ночь принадлежала только ему. День принесет с собой страх, отступление, уныние, потому что он мальчик. Но пока ночь, пока еще длится ночь…
XVII
Наконец Гальго появился между двумя стволами, схожими, как два близнеца. Он появился внезапно, будто на землю свалилась отломленная ветка.
– А ну, назад, живо, не то получишь!
В небе еще светили звезды, еще не порозовел ночной мрак, но Хуан вдруг почувствовал похолодевшим сердцем, что этот мрак больше ему не принадлежит. Он сделал шаг вперед, Гальго тоже, но стремительнее, легче, в его руках грозно сверкнул нож.
– Назад, парень, не то…
Гальго цокнул языком о нёбо, как делают, когда хотят отпугнуть назойливого пса. Хуан сделал еще шаг, потом еще… Гальго замер в напряжении. Хуан видел четко очерченный изгиб его согнутой руки, готовой нанести удар, и хорошо знал, что Гальго не отступит, что он способен на все, такой уж у него характер, такой уж он есть.
Но ведь и он, Хуан, тоже не был таким, как Бруско, он не стал бы разыскивать Гальго в барах, плакать и умолять его вернуться; не стал бы, как Андрес, валяться там, на дороге; или, как Маргарита, дрожать перед Гальго; нет, он не такой, как все эти покорные, печальные жертвы солнца и мира. Ему не надо становиться взрослым, он и теперь непоколебим, как небосвод, как вечно сияющее светило. Хуан сделал еще шаг, еще, и когда его тело пронзила сталь, обхватил Гальго руками, чтобы уже никогда не выпустить из своих объятий, ибо сила его в ночи была безмерна. И он не выпустил его: вместе они скатились по песку, по камням к краю канала и упали в воду, которая поволокла их вниз по течению к тому самому месту, где плавали отбросы, арбузные корки, внутренности животных. Он так и не выпустил его, и не было такой силы, которая заставила бы его раскрыть эти объятия, пока на земле властвовала ночь. Этого не могли сделать ни боль, ни распоротый живот.
Потом, когда взойдет солнце, все будет иначе: сольются воедино крики, ужас, размышления, раскаяние, люди будут сновать по берегу, птицы метаться с места на место, старики причитать. С восходом солнца они уже смогут раскрыть эти объятия, вырвать из крепко сжатых кулаков окровавленные пряди волос, покрыть рогожей синее лицо, распухшие губы; с восходом солнца уже можно будет сделать с ним все, будто он и не рождался на свет. Намокшие листки испорченного календаря будут плавать по каналу, дрожа под тяжестью звезд, множества незнакомых звезд.
И возможно, когда-нибудь чужие, жестокие люди поднимут занавес, расставят неправдоподобные декорации и расскажут историю, не имеющую ничего общего с той, которая произошла.
Перевод С. Вафа