Текст книги "Первые воспоминания. Рассказы"
Автор книги: Ана Матуте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
Крах Дома – это всего лишь постепенный отказ от мира, который, как говорил дон Анхелито, эта падаль, эти старые греховодники выжали, точно огромный лимон, и теперь топчут и заплевывают косточками.
Замки, между тем, плесневели и покрывались ржавчиной, колодезное колесо стенало, как беззащитное животное, а небо устремлялось к зиме.
Там, у стены гелиотропов, Хуан повернулся и упал на правый бок: ему нравилось иногда делать вид, будто в него попала пуля. А потом он снова хохотал, точно так же, как тогда, на уроке естествознания. (В Этой Школе Мы Ставим Превыше Всего Формирование Личности, и т. д., и т. д., и т. д.)
V
Все шло хорошо, пока Хуан не увидел мужчину, который никогда не был мальчиком, красного, потного, притаившегося, готового броситься на жертву и растерзать ее.
– Вот он, – сказал Андрес.
Все трое тяжело дышали: Хуан и Андрес, потому что бегом взбирались по косогору, а тот, потому что все еще прятался.
– Он еще прячется?
– Да, потом он явится к матери, скажет, что пришел за деньгами, но это потом; он всегда так делает.
Гальго сказал:
– Торопиться некуда.
Стоило Хуану услышать этот голос – и в ту же минуту он почувствовал, как все, что связывало их с Андресом, стало уплывать, словно бумажный кораблик по каналу. Хуан подумал: «Передо мной мальчик, такой же, как остальные, только постарше, посуровее нас». Он предполагал, догадывался, что может произойти, если свяжешься с такими. «Если свяжешься с этими людьми, они впутают тебя в какую-нибудь историю», – предупреждал его дедушка, продувая стволы ружья и направляясь танцующей походкой в сад пострелять дроздов, любивших полакомиться сентябрьскими сливами.
– Это и есть твой друг? – спросил Гальго.
В его голосе прозвучало недоверие, а взгляд скользнул по рукам Хуана, нежным, без мозолей, разве что поцарапанным во время игр и ребячьих авантюр. Потом задержался на его ногах, обутых по-крестьянски, что выглядело слишком уж нарочито.
Хуан опустил глаза, в свою очередь уставился на ноги Гальго – на его черные, узконосые, покрытые пылью ботинки – и почувствовал тяжесть на душе.
VI
Уже в баре Гальго сказал Андресу:
– Ненадежный тип этот твой друг.
– Неправда.
– Он нас подведет, на него нельзя положиться, ты же слышишь, как он разговаривает.
– Так ведь он из Дома.
– Ты давно с ним знаком?
– Два года.
Но он соврал, они не дружили и года. Раньше Хуан жил не здесь, у моря. Но он не скажет этого Гальго, а то Гальго не будет ему доверять, поэтому он говорит:
– Хуан уже был здесь, когда мы сюда приехали. С тех пор я его и знаю.
Гальго переменил тему разговора. Он допил вино и спросил:
– Ты видел отца?
Андрес кивнул.
– Что он говорит?
Андрес пожал плечами и уставился на рюмку Гальго, уже пустую.
VII
– Он пришел забрать у матери деньги, которые она получает от отца, – говорил Андрес, пока они вприпрыжку сбегали со скалы к реке. Они бежали вниз, не останавливаясь, а если кто-нибудь из них спотыкался, то делал вид, будто это нарочно. Они бежали, словно их подгонял страх, словно их хлестал своим прутом Гальго. Андрес рассказывал на бегу, едва переводя дух, хотя не очень-то любил распространяться о своих делах.
– Забрать деньги?
– Да.
– А почему она отдает?
– Он старший. Гальго – мой старший брат.
– Ах, так он твой старший брат!
А Хуан-то думал, что у Андреса только младшие братья: тот, что обжегся о жаровню, без правой брови, со сморщенной розовой лысинкой; и другой, еще совсем крохотный, от которого всегда плохо пахло и который лежал в пеленках у стены лачуги, пригретой солнцем, Оказывается, у Андреса еще один брат. Какое плохое известие. Еще один, кроме того, что ходил с крючками на канал и вылавливал оттуда отбросы лагерной кухни, и другого, совсем маленького, который лежал в пеленках, с голыми ножками, родившегося, когда отец уже сидел в тюрьме. Говорят, он даже не верил, что это его ребенок. Еще один, который будет бродить возле проволочной ограды лагеря в надежде, что ему перепадет что-нибудь из остатков пайка, передач в дни посещений, подачек повара Барракона. Нет, Гальго не такой. Оказывается, у Андреса еще один брат. Какое плохое известие. Но этот не станет довольствоваться отбросами, выловленными из канала, этого не отпугнешь, как надоедливого пса. Этот не такой. Какое плохое известие. И незаметно, тихо к нему подкралась грусть, словно синяя огромная муха, которая уселась на глаз сторожевого пса Суро в тот день, когда он заболел, за два часа до смерти.
Они остановились у реки, там, где дно – темное и ближе всего сходятся берега. Здесь можно было перепрыгнуть с одной стороны на другую одним махом. И здесь же настал конец откровениям Андреса. Теперь он уже ничего не расскажет. Он мог говорить так только на бегу, не глядя на Хуана, пока они мчались вниз, усталые, бледные. Но теперь, у воды, он уже ничего не расскажет. Андрес подошел к единственному тополю на берегу и, обхватив ствол руками, прижался к нему. Он дышал глубоко, ровно, стараясь прийти в себя. Теперь он уже ничего не расскажет.
VIII
Андрес привел Гальго к стене гелиотропов, когда Хуан уже потерял всякую надежду их дождаться и от нечего делать рвал траву, швырял камни в стену, разглядывал свою тень при свете огромной луны, которая с высоты лила свет ему в спину и туда, где никто никогда не видел гелиотропов. Тень, казалось, насмехается над ним. Луна в эту пору всходит в поднебесье, когда ленивое солнце еще нежится в реке или на камнях. Разливая свет, она отбрасывает призрачную тень на стену, А может, это вовсе не его тень. Может, он слишком долго смотрел на еще яркое солнце, и оно ослепило его, и теперь ему только кажется, будто там, на извести стены, вырисовывается призрачный контур в золотом ореоле. Он даже не знает, его ли это тень, таким ли он видел свое отражение в реке или в зеркале дедушкиного комода, когда шел, чтобы украсть. А может, это призрак серебристого или черного тополя, или еще какого-нибудь дерева, убегающего ввысь.
– Хуан, он здесь… Пошли?
Голос Андреса прозвучал едва слышно, никто не уловил бы этого шепота, кроме Хуана (хорошего мальчика Хуана, друга гномов, стоящего у стены, по другую сторону которой на все даются легкие, лживые ответы; Хуана, друга добрых лягушек, не причиняющих никому вреда; славного Хуана, способного смеяться над чем угодно, только не над пустяками). Кто-нибудь другой мог бы принять этот шепот за скрип повозки на дороге, за всплеск воды от плавников вынырнувшей на поверхность рыбы.
Хуан обернулся, сдерживая крик, едва не вырвавшийся из самых глубин его души (этого колодца, наполненного до краев, откуда готов был хлынуть поток и захлестнуть стену), и сказал:
– Ладно.
Согнувшись, они пролезли через пролом в стене, как делали когда-то дедушкины женщины.
– Трусишь?
И тут Хуан впервые увидел смех Гальго. Увидел, – а не услышал. Из открытого рта торчали странные зубы – очень короткие в середине и длинные клыки. Такой рот он видел в книге по хиромантии дона Анхелито, в кривом зеркале, у входа в запретное царство. Этот рот напоминал вход на аттракционы загородной ярмарки. И как нельзя лучше соответствовал черным, скользящим, узконосым ботинкам Гальго. На ярмарке было полно пыли, а у сосисок – синтетический привкус. Однажды он потерял там свой учебник латыни, и долгое время ему приходилось одалживать речи Цицерона у ребят; он очень страдал от этого, очень, ему не хотелось, чтобы кто-нибудь об этом узнал. Но не из страха, что его накажут, мама была противницей наказаний, просто он не хотел, чтобы кто-нибудь лез в дела, касающиеся только его, его одного.
Теперь он не в силах был оторвать взгляда от этого смеющегося рта, напоминающего чей-то другой смех, который он никак не мог ни с кем связать, смех мужчины, а не мальчика. Наконец Хуан заставил себя опустить глаза и уставился на узконосые, потрескавшиеся ботинки, покрытые пылью.
– Он не боится, – не без досады заметил Андрес.
– Терпеть не могу, когда лезут в мои дела, – ответил Хуан, едва сдерживая свое раздражение.
– Бедняга, – произнес Гальго.
И тогда Хуан представил его себе с перерезанным горлом, ничком лежащего на земле, медленно истекающего кровью, словно большая белая свинья, которая испытывает почти человеческое страдание, зная, что ее сожрут всю, без остатка, не выбросят ни хвоста, ни ушей, даже кишки используют. Хуан поднял голову и улыбнулся. Он чувствовал, что задыхается, как птенец в стеклянной колбе, и все же улыбался. Иначе зачем бы его сюда позвали, как не для этого?
– Я не уверен, можно ли на него положиться, – сказал Гальго, глядя на Хуана сверху вниз. – Он еще маленький.
– Но он старше меня, ему уже пятнадцать, – прозвучал негодующий голос Андреса, который причинил ему больше боли, чем причинила бы пощечина. И, пожалуй, даже напугал его. Нельзя было не заметить среди травы, – среди зловонных ирисов легионы крошечных головок, мяукающих от страха.
Андрес сказал неправду, но он сказал то, что говорил ему Хуан. А Хуан так сказал потому, что был намного выше Андреса, который плохо рос. Хуан солгал, чтобы тот считал его своим ровесником, хотя по виду ему никак нельзя было дать пятнадцати лет. Это была невинная ложь, ложь во спасение, но она была слишком очевидной, и поэтому заставляла Хуана страдать: подобные вещи всегда причиняли ему боль.
Гальго сунул в рот щепочку и принялся ковырять в зубах. Затем уселся на корточки: длиннющие ноги образовали острые углы, локти уперлись в колени, отчего поза стала угрожающей. Только кисти рук безвольно повисли в воздухе, слегка покачиваясь. Но, увы, это тоже не были руки труженика, их покрывали лишь царапины от игр и ребячьих авантюр. Разве что ногти у него были омерзительно черные.
Хуан уже видел когда-то на гравюрах, во сне, у входа в пещеру или среди тростников такого человека, подстерегающего свою жертву с копьем в руке. Ненависть стала постепенно вытеснять страх. Он подсел ближе к Гальго. Андрес лежал поодаль на правой боку, опершись о локоть. Гальго неожиданно ткнул Андреса кончиком ботинка, локоть соскользнул, и Андрес ткнулся носом в землю. Оба тихонько засмеялись, почти неслышно. Только Хуан не смеялся, все еще не мог заставить себя смеяться.
Что бы Гальго ни говорил, Хуан будет молчать, словно это к нему не относится, как делал в школе. На ребят пятого класса это хорошо действовало. Правда, Гальго не такой…
И тут Хуан понял, что их вечерние встречи у стены гелиотропов уже никогда не будут прежними; они преобразились, точно облака на ветру. Будут другие дни, другие встречи, другие слова, но не такие, как раньше. И снова беспокойная, неприятная муха назойливо закружила вокруг одиноко сжавшегося сердца мальчика.
– Она дала тебе деньги? – осмелился спросить Хуан, хотя его совсем это не интересовало. Глаза Гальго сверкнули, и, подмигнув, как человек бывалый, знающий себе цену, он ответил:
– Ну-ка поглядим!
Гальго сунул руку в карман своих узких брюк с золотистыми заклепками. Выходит, отец там, в заключении, отбывая срок в лагере, работает, чтобы они жили здесь, на берегу реки, в жалкой лачуге; он отдает им деньги, а Гальго забирает их себе. И Андрес соглашается с этим, ведь он только и сказал: «Гальго – мой брат». Но это неправда, они совсем не похожи. Нет, Гальго не может быть братом Андреса (да и вообще чьим-то братом или сыном). К тому же он мог быть от другой женщины, не от матери Андреса. Потому что Маргарита, мать Андреса, была ненамного старше Гальго. И вдруг он вспомнил, вспомнил совершенно отчетливо, как однажды Маргарита говорила жене другого заключенного: «Я родила Андреса, когда мне было четырнадцать лет, сами представляете, какая у меня жизнь». Он слышал это, притаившись в тростнике, и смотрел, как она уходит – платье ее было перепачкано илом, она стирала на берегу белье коменданта лагеря и других офицеров, зарабатывая на жизнь. Так говорила Маргарита, и теперь в зарождающейся ночи Хуан ясно вспомнил ее слова: «Сами представляете, какая у меня жизнь».
Но он не представлял себе ее жизни. Он видел Маргариту такой, какая она есть: босую, красивую, в грязном платье, стирающую белье. И больше ничего. Какой еще могла быть ее жизнь? Нельзя представить себе. Жизнь Маргариты, как и других людей, казалась ему чем-то таинственным и непонятным. Жизнь Маргариты – это грязная одежда, черные, блестящие, нерасчесанные волосы, дрожащее отражение в реке. А жизнь бабушки – это бабушка, поливающая кустики петрушки и приговаривающая: «Терпеть не могу розы, они напоминают лица распутниц, не то что петрушка: свежая, молодая и превосходного цвета». Жизнь мамы, роскошная, светская, заключена в сигаретах, которые она курит, просматривая почту, и которые превращаются в палочки из пепла, оставленные на краю стола; в ее настойчивых телефонных звонках к адвокату. Жизнь дедушки совсем не похожа на ту, о которой рассказывает дон Анхелито (то совсем другая история, история незнакомого человека); жизнь дедушки заключается в том, что он поднимается своей танцующей походкой в сад на пригорке; в его еще не остывшем ружье и в веселых припевах: «А я еще не промах, я еще не промах! Ах, как метко я стреляю!» Вот это и есть жизнь, а не какая-то другая. Все остальное – о чем говорят, о чем можно услышать, о чем вечно и повсюду твердят, – это лишь призраки на стене, пустые, загадочные слова, они только поднимают занавес и создают нужную декорацию, чтобы по-своему истолковать давно забытое прошлое, которое любой болван может переиначить и представить, как ему захочется, как это делает дон Анхелито. Но об этом никто никогда не говорит, этой темы боятся, точно огня. Мама часто твердит ему: «Ни о чем не думай, сынок, иди играй, у тебя каникулы; Хуан, сынок, достань мне таблетки; учись хорошо, и я куплю тебе мопед; Хуан, ты меня любишь, поцелуй меня!»
– Я могу принести гораздо больше, – с ужасом услышал он собственный голос.
Гальго и Андрес посмотрели на него. В синих глазах Андреса (ставших вдруг очень красивыми) было удивление. В глазах Гальго – недоверие.
– Чего? – спросил Андрес.
Гальго промолчал, он сразу все понял, хотя они не поделили между собой ни единой монеты и даже ни одной сигареты. И Хуан вдруг снова увидел его таким, как в первый раз, сидящим на корточках, голого, с копьем. Проклятый, я еще увижу тебя повешенным, растерзанным и буду смеяться над твоим вспоротым брюхом.
– Не чего, а что, – снова услышал свой голос Хуан, встревоженный удивлением Андреса, который вдруг побледнел, а может, это ему лишь почудилось. Андрес подполз к нему ближе, подминая под себя траву, по-пластунски, точно преданное, ласковое животное. Гальго, холодный и скользкий, по-прежнему оставался неподвижен, и его застывшие в воздухе руки казались нарисованными.
Уже совсем стемнело, солнце скрылось за горизонт. Только недоверчивая луна блуждала по небу, временами куда-то прячась.
– Я могу принести все, – уточнил Хуан.
– Все?
– И больше не возвращаться. Сбежать.
Хуан почти ощущал кожей прерывистое дыхание. Андреса, оно казалось мольбой.
– Не слушай его, Гальго… Он сейчас не в себе… он сам не знает, что говорит…
– Молчи, Андрес! – Хуан схватил его за руку и так сильно сжал, словно хотел оторвать; к горлу подступил отвратительный комок.
Гальго достал портсигар, раскрыл его и дал им сигареты со сладким ядом.
– Ладно, пусть придет в себя.
И они в первый раз закурили сигареты Гальго, и в первый раз услышали от него про звезды. Но про другие звезды. Совсем не про те, которые знали.
IX
Они курили неделю, а может, и больше, и уже знали много звезд. Никогда прежде Хуан не думал столько о вселенной; никогда прежде, глядя на зеленое, звездное небо, не чувствовал себя таким прикованным к нему, прикованным навечно. Никогда не думал столько о бесконечном, обволакивающем сиянии, которое стелилось вокруг одинокого мальчика, лежащего на траве. Об этом сиянии звезд, об этом бездонном колодце, об этих бесчисленных взглядах, устремленных на его хрупкое тело. Об этой жестокой вечности.
Временами он вспоминал в полузабытьи о том времени, когда еще маленьким его отвезли на ферму, в Андалузию, и однажды ночью там начался пожар. Но его поразил не самый пожар, ведь он постоянно полыхает под землей, и ему потребовалось лишь вырваться наружу сквозь земную кору, а то, что люди, казалось, не знали этого. Когда пламя охватило дома, заборы, солому, деревья, Хуан удивился, что это было неожиданностью для людей. Ведь он каждый день предупреждал их своим невразумительным детским лепетом; но никто не принимает всерьез ребенка, не прислушивается к нему (и лишь говорят: «Поцелуй меня!»). Но все эти поцелуи, наверное, теплились где-то в глубине, как большой пожар, и на рассвете вырвались наружу. Во сне он часто вспоминал звон колокола, крики людей, бегущих к колодцу, и то, что так и не смог забыть: коня, перепрыгивающего через ограду, объятого пламенем, и его огненную гриву, полыхающую на ветру. В порывах ветра пламя разгоралось все сильнее. А потом у своего окна с голубыми жалюзи Хуан увидел загоревшиеся, поднятые кверху копыта и услышал ржание, пронзившее тишину ночи. Теперь конь виделся ему только во сне. И если иногда днем Хуан спрашивал об этом у мамы, она прерывала его: «Это тебе приснилось, сынок, всем детям снятся кони».
Но ведь не горящие, прекрасные, неумолимые, как вершина, усеянная звездами – несообразными, математическими, логическими, жестокими, нежными и невероятными!
Гальго, зачем ты пришел? Зачем ты пришел, Гальго? В бабушкином календаре теперь записаны названия звезд, которые мы услышали от тебя, словно непристойные, запретные слова. Но нет, все это неправда, а может, это печальные, мудреные истории дона Анхелито. Я бы расцеловал на рассвете цветы, даже противные, испачканные илом ирисы; я простил бы даже девчонок, но я не могу простить тебе, Гальго, что ты пришел сюда, к стене гелиотропов, грязный и потный, скользкий и голый, и так много рассказывал о туманных огоньках и мутных стенах, о разорванных вуалях – двум мальчишкам, которые прежде говорили только о своих проделках, стоя у пролома в стене, где дедушка назначал свидания женщинам.
Андрес сказал, что ты знаешь другой дом, недалеко отсюда, где надо пробыть всю ночь до утра. Он говорит, что мы могли бы войти туда. И что дом этот совсем не похож на дедушкину хижину. Мы так бедны рядом с тобой, Гальго.
Как-то раз мама показала мне фотографию собора, но я не смотрел на него, я видел лишь ангела: его пустые, белесые глаза и толстые ноги. Он будто предупреждал меня, высоко занеся огненный меч, что бог ушел. И мне было очень страшно, потому что за месяц до этого я принял первое причастие и молил бога сжалиться надо мной, над служанками, над почтальоном, над мамой, над стариками и вообще над всем миром, потому что так нас учили на уроках закона божьего; нам внушали, что в мире сейчас происходит такое, что только божья милость может его спасти. Я смотрел на этого толстого ангела, который жил еще тогда, когда не надо было просить о милости, и сказал себе: «Хуан, Хуан, скверный десятилетний мальчишка, который принял первое причастие так поздно потому, что мама знает, насколько неразумен ребенок в семь лет, а разумом мы пользуемся так же, как одеждой, как прозрачными, смятыми комбинациями, которые я вижу в корзине для грязного белья (хоть детям и не положено на них смотреть); как пользуемся билетом, который я нашел однажды на станции метро, а контролер сказал мне: „Ах ты, мошенник, он уже использован, плати штраф“…» Я смотрел на толстого ангела, высоко занесшего над собой меч, так как он знал, что дети – плохие, и потому бог ушел.
Гальго, зачем ты пришел?
Мама говорит, что девчонками они покупали непотребные открытки – какой ужас! – с погашенными марками. Но, слава богу, Хуан будет учиться в порядочной школе, а не торчать здесь, в этом доме, где все пропитано развратом, здесь ей душу искалечили, исковеркали сердце. И, держа в руках прозрачную комбинацию, Хуан представляет себе сердце, но не человеческое, а цыплячье, коричневое, вываренное, в которое впиваются зубами. Мама, не плачь, мама, я буду любить тебя, когда вырасту.
Гальго, как хорошо нам было вдвоем с Андресом. И тех денег, которые я таскал из дедушкиного комода, нам вполне хватало. К тому же мы потешались над переживаниями дона Анхелито, а теперь он нас больше не интересует.
Какое нам теперь дело до того, что дон Анхелито мог бы рассказать, как обошелся дедушка с женой угольщика в тополиной роще, где у него была хижина с кроватью? Эта история, столько раз рассказанная им, мало походила на правду. Если бы здесь было море, оно унесло бы далеко, далеко на своих волнах всех их, вздутых, почерневших, почти без кожи, как утопленника, которого он однажды видел. Но моря здесь нет, и нет горящих коней, здесь только мальчишки, заглядывающие в окошко хижины в глубине тополиной рощи, отодвигающие рукой паутину, чтобы лучше рассмотреть то, что внутри. А на двери висит позеленевший, заржавленный замок и не дает им войти.
X
Приблизительно на четвертый день Андрес сказал:
– Ну что ж, раз нельзя, значит, нельзя. Там на двери вот такая шпорища, чтобы войти, надо ее сбить, а если ее сбить, знаешь, что потом будет Хуану?
Андрес говорил это уже раззадоренный Гальго, ему не терпелось увидеть, как Хуан засмеется и, не в силах сдержаться, проговорит:
– Мне? А что мне может быть?
Гальго подталкивал их в гущу колючек, которыми заросла роща; они впивались им в бока, стоя на страже старых обычаев, порядков, привилегий того, кто еще способен был перебить всех дроздов и летучих мышей, ожесточить всех мальчишек.
Хижина и роща как бы уменьшались, будто за эти четыре дня весь ночной мир сжался.
– Это здесь старик обделывал свои делишки. Черт возьми, мог бы и раскошелиться, – сказал Гальго.
Но когда сбили висячий замок (или шпорищу, как назвал его Андрес) и хижину осветили карманным фонариком, Гальго онемел от изумления: кровать здесь была умопомрачительная – с золотыми узорами, красными розами и львиными лапами, тусклыми от пыли. Из-под матраца торчали уже заржавевшие пружины и клочья сгнившей шерсти, а сам матрац напоминал плащ поверженного, истекающего кровью короля, раненного в пустыне. Гальго устремился к матрацу и рухнул на него, как подрубленное дерево. Туча насекомых: золотых, синих, зеленых – целая армия увядших звезд – взметнулась вверх к паутине, этим зловещим ловушкам, покачивающимся от малейшего движения дикаря, который никогда не был мальчиком. Лежа на матраце и задыхаясь от смеха, он сказал, обращаясь к Хуану:
– Приведешь сюда свою маму? Она еще ничего.
Хуан испугался, что Гальго говорит всерьез, а он не сможет этого сделать, потому что давно уже не существовало ни зелья, ни колдовства, с помощью которых дон Анхелито (судя по его рассказам) подносил дедушке женщин на золотом подносе. Всего этого уже нет. Разве только мамины снотворные таблетки. Но они не помогут. Да и мама где-то далеко. Возможно, он еще когда-нибудь ее встретит, но скорее всего потерял навсегда: она висит на телефоне и мечтает создать новую жизнь, находясь в плену у зеркал, перед которыми расправляет юбки и причесывается. И мимолетное желание защитить ее тут же погибло, раздавленное множеством разумных доводов, рассуждений о порядочной любви, поцелуев на рассвете и перед сном, упреков и ласковых слов.
– Принеси бутылку, – сказал Гальго, хотя пьяницей не был.
В тот вечер они как бы заключили между собой союз и скрепили его, отхлебнув по очереди из горлышка.
XI
Дом, который знал Гальго, казался более реальным, более заманчивым по сравнению с хижиной в тополиной роще. И хотя они ходили туда всего два раза, дон Анхелито узнал об этом, увидев их, и примчался взмыленный к стене гелиотропов, после того как дон Карлос ушел, собрав книги. Он сказал им:
– Паршивцы, вы забрались в хижину, сбили замок. Мало того, ходили к загородному дому.
– Да, да, дон Анхелито, дай руку, пойдем скорее, я сразу понял, чего ты хочешь. Ты хочешь снова побывать в хижине, идем, дон Анхелито, идем, ты расскажешь нам еще раз, что делал дедушка с женой угольщика, которой едва доставал до пояса. У нее была родинка между глаз, совсем как у индианок, которые их себе рисуют. Ты говорил, что она была иссиня-черная.
– Наверное, от угля, – засмеялся Гальго.
А дон Анхелито заплакал, закрыв лицо руками, и Гальго, видевший его впервые, положил ему руку на плечо и сказал без всякой насмешки:
– Полно, полно, дружище.
Дон Анхелито посмотрел на него сквозь раздвинутые пальцы, будто сквозь рваный веер, и проговорил:
– Что станет с миром в ваших руках?
Вот тут уж Гальго рассмеялся и сказал, что мир еле дождался, чтобы он наконец взял его в свои руки.
XII
Дом, который знал Гальго, стоял на отшибе, среди нескольких берез; его заржавленные ворота открывались лишь для того, чтобы пропустить машины. Синяя крыша ничем не отличалась от крыш других домов. Свет в окнах не горел.
– Он зажигается только по ночам.
Они приехали туда на трех велосипедах: старом и новом Хуана (старый починил Гальго) и велосипеде Анастасио, шофера грузовика. Обычно в столь ранний час его велосипед стоял у будки. Гальго сказал: «К восьми мы вернемся». Но они вернулись гораздо раньше. В половине седьмого велосипед Анастасио снова стоял на своем месте, покорно прильнув к стене, будто не имел к ним никакого отношения.
– Нас никогда не впустят туда, – еле слышно прошептал Хуан на ухо Андресу. Но Гальго услышал.
– Впустят, если будут деньги. С деньгами все можно.
Гальго откроет им маленькую дверку черного хода. Так он обещал. И они смогут проникнуть еще в одну тайну, как проникали через пролом в стене гелиотропов. И вот они уже далеко, в грязном месте, где их окружали не привычные деревья, кусты и крапива, а разбитый асфальт, покрытый пылью, и где они, Хуан и Андрес, прятались под наглухо закрытым окном, через жалюзи которого не проникали ни свет, ни голоса, ни хотя бы отзвук безграничного блаженства Гальго. Гальго входил туда, его знали, он был взрослым. Гальго впускали внутрь через темную дверку, и там он носился галопом, словно горящий конь с полыхающей гривой, по райским просторам, таинственным и пока еще пугающим, заманчивым и вместе с тем ненавистным. С деньгами все можно, и Гальго входил туда со своими деньгами. Нет, не со своими, а с деньгами, спрятанными дедушкой в комоде вишневого дерева, над которым висело зеркало, где Хуан видел отражение своей будто отсеченной головы. Раньше деньги нужны были совсем для другого: чтобы за бутылкой анисовой настойки, тошнотворной и соблазнительной, вести жаркие споры, играть в замусоленные карты, курить американские сигареты (как говорил Андрес); украдкой делить деньги, держать необычные пари и слушать среди размалеванных лестниц бара забавные истории дона Анхелито, которого они поили мятным ликером при мертвенном освещении неоновых ламп, недавно приобретенных хозяином этого заведения. Да, прежде деньги нужны были совсем для другого.
Когда Гальго выходил из дома, Хуан вглядывался в его лицо, стремясь обнаружить в нем хоть какие-нибудь перемены. Но Гальго садился на велосипед Анастасио как ни в чем не бывало. Он выходил из дома таким же, каким входил туда. Гальго не менялся.
Казалось, будто он безжалостно топчет все, что встречается ему на пути, обнажает любую тайну, чтобы испепелить ее. Так же, как он это сделал со звездами.
– Откуда он знает про звезды? – спросил Хуан Андреса.
– От Бруско.
Андрес рассказал Хуану, что Бруско было больше сорока лет и он торговал канделябрами, шкафами с двойным дном, красными и голубыми фонарями, ангелами, драгоценными камнями, медалями и монетами с изображением императоров. Бруско хорошо знал звезды, истории всех водорослей, морских течений и говорил, что море – это оборотная сторона неба, к которому выползли тени людей по песку. Однажды Бруско увел к себе Гальго. И долгое время они жили вместе. Но Гальго заставил его пролить немало слез, потому что всегда был таким, каков есть. Это случилось еще перед тем, как отца посадили в тюрьму, тогда они жили на улице Эстерерия, за собором. Бруско даже собирался убить Гальго, но, конечно, не убил, да и зачем ему было убивать его. Наоборот, если Гальго надоедало у него и он уходил, Бруско шел искать его в бары, чтобы вернуть. И еще Андрес рассказал Хуану, что Гальго смеялся над Бруско, ругал его, но потом снова возвращался к нему, усаживался в глубине лавки, брал газету и читал страницы, где писали о боксе. И все делал назло Бруско. Но Бруско все прощал Гальго. Правда, это было до того, как отца посадили в тюрьму, а потом перевели в лагерь для заключенных, где он отбывал наказание. Когда отца арестовали, Гальго исчез. Только они, младшие, перебрались вместе с матерью сюда, за отцом, из-за денег.
– Вся беда в том, что Гальго не привык зарабатывать деньги, они слишком легко ему давались.
Хуан сжимал в ладонях речной камешек. Он знал, что Андрес повторяет слова матери, а Маргарита говорит то, что слышала от других. И Андреса, и его мать мало волновала судьба Гальго. Вот теперь Маргарита в самом дело боится его, правда (судя по словам Андреса), она всегда его немного побаивалась, но сейчас особенно, потому что он отбирает у них деньги, заработанные отцом в лагере.
– Мать говорит, что раньше Гальго был не таким, как теперь, это Бруско его испортил.
Андрес продолжал рассказывать с чужих слов о жизни Гальго, о том, почему так все произошло и к чему это неизбежно приведет. Но Маргарита была неправа, никто не мог испортить такого человека, как Гальго, который никогда не был мальчиком. Никто. Это Гальго погубил Бруско, заставляя его ходить по барам в своих шелковых галстуках, где Гальго играл в домино, и со слезами умолять его вернуться.
Хуан молча слушал, сжимая в ладонях камешек, потому что, пока он молчит, Андрес будет рассказывать. И Андрес, не очень-то любивший говорить о себе, продолжал, не глядя на Хуана, будто рядом с ним дикого не было:
– Раньше мать ласкала Гальго и очень любила, хотя и побаивалась. Но потом Бруско испортил его.
Хуан понимал, что Маргарита – женщина, хотя у нее лицо девчонки и длинные, смуглые, мускулистые ноги, как у мальчишки. Он представлял себе, как она, подобрав юбку, переходит через реку на другой берег, где солнце ярче, и развешивает белье после стирки.
– Но теперь мать очень боится Гальго. Когда он пришел, она побледнела и, сразу же догадавшись, сказала: «Ты пришел за деньгами отца». И опустилась на камень.
Хуан поднял вверх сложенные ладони и разрубил ими воздух. Камешек выпал из рук и покатился вниз, исчезнув в реке.
– Нас не впустят в этот дом, – заключил Хуан. – Вот увидишь.