412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алёна Ершова » Реальность Тардис » Текст книги (страница 24)
Реальность Тардис
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:43

Текст книги "Реальность Тардис"


Автор книги: Алёна Ершова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)

Глава седьмая

У меня был золотой щит. Меч стоял в прихожей, среди забытых тростей, зонтиков и калош. Я сделался «язвой наших мест», бичом двора.

Верных долгу оставалось все меньше. Соседние дворы торжествовали. Тогда перед закатом солнца, в час послеобеденного покоя, я произнес речь отчаяния. Я влез на верхние ступени пожарной лестницы, и, небрежно придерживаясь за шаткий карниз, с мечом в руке и золотым щитом я повторил слова князя Дмитрия перед Куликовской битвой. Меня слушали три или четыре мальчика и два молокососа — пальцы в носу.

Я говорил о том, что если суждено пасть, то паду на трупы наших врагов. Я проникался значением слов, как никогда впоследствии; за одну лишь эту минуту можно было отказаться от всех благ, бледнеющих перед чувством самоотверженности. В моих глазах собирались слезы, но я не скрывал их. Они капали мне на пальцы. Я должен был погибнуть, но, опускаясь на меч, увидеть бегство обидчиков.

Схватки прошлых дней закончились для нас позорно. Отчаянной жизни мальчуган Стивка, разбойник из соседнего двора, проломил мой щит железным прутом, не считаясь с правилами единоборства. Он был в рубахе без пояса; насмешливо и нагло пренебрегал переживаниями, заимствованными из книжек; грубо и разрушительно действовал своим прутом, дубиной или камнем. Издеваясь надо мной, он звал меня «байстрюком» — мальчиком, отец которого неведом. Он бил в цель, низменный практик, пренебрегающий романтикой игры.

Из-за калитки ворот уже выглядывали насмешливые лица обидчиков, когда я закончил свое воззвание. Я скользнул по лестнице, восхитив смелостью движения и без того взволнованных мальчиков; они последовали за мной, лицо мое и грудь прикрывал щит.

Головорез Стивка ожидал меня, окруженный сбродом из соседних дворов.

— Мелочь! Хамса! — кричали они, завлекая нас в западню. — Малахольный! Он молится!.. Смотрите, у него на картонке крест!

Схватка решилась мгновенно. Двух-трех ударов, вопля ушибленного мальчика, смятения было достаточно, чтобы все разбежались, и я остался наедине, лицом к лицу с разгорячившимся Стивкой. Мой золотой щит был смят, истерзан, уничтожен. На сгибе руки повис жалкий обрывок картона. Рука заныла от немилосердного удара и повисла, как неживой лоскут. Лишь правой рукой я еще отбивал нападение, но и меч мой уже треснул, и наконец новый удар отколол от него край во всю его длину. У меня остались постыдная щепка в руке и в сердце страх убийства. В следующее мгновение Стивка занес бы над моей головой камень.

Цена спасения была слишком высокой. Ворвавшаяся в подворотню орава взметнула камни-голыши, которые взлетали из-под их рук, как стая, руша оконные стекла. С воем и звоном орава ринулась обратно на улицу, к своим дворам.

Ужасное происшествие, казалось, не имеет конца.

Цепь событий разворачивалась неудержимо. Я оказался в положении ветреника, который, забавляясь оружием, разрядил его в череп соседа. Во дворе женский голос воскликнул:

— Идолы! Это Андрюшка! Когда наступит конец!..

Но конец наступить не мог. Свое до сих пор непорочное существование я обезобразил в одно мгновение. Через двор бежал к воротам дворник — не Дорофей, нет! — бежал с упрямым выражением — «Лови его!» — молодой парень, сменивший Дорофея.

— Шибиники! — кричали из окна. — Сорванцы, босота!

Исполнялось возмездие за все события последнего времени. Вавилон получал свое. Квартира в первом этаже: этот подозрительный и нелюдимый думец, его жена, эта барыня с тетрадками под мышкой, и их «кодло», — семья из квартиры № 3 обнаружила свое банкротство.

Из окон раздавались крики; один из мальчиков, избитый Стивкиной оравой, рыдал, прижавшись к подворотне; дворник, овеликанивая свои шаги, мчался ко мне, когда, подстегнутый ужасом, я бросился в сторону.

Травма, причиненная мне полицейским, снова выпустила незримый яд, как зловоние, мгновенно уничтожившее все остальные впечатления. Мне вдогонку нечеловеческий голос завопил, как в сумасшедшем доме:

— Лови его! Изверги!.. Сорванцы! Лови его!

Чувство ужаса, сосредоточенное в нижней части живота, сообщало мне силу и быстроту. Все связи с бывшим до сих пор миром оказались разорванными. Мир сделался плоским и голым. Дома, несшиеся мне навстречу, были недостаточно высоки, чтоб скрыть меня от погони.

Я убегал.

Путал свои следы.

Усложнял бег беспрерывными поворотами.

Нет! Это не было похоже на бегство маленького Смитфильда; это был  м о й  ужас, моя жизнь, не заимствующая, а самостоятельно накликавшая силы, направленные именно на нее. Это было не повторение с известным исходом, а внезапность, последствия которой тем и ужасны, что она сдвинула все планы, спутала опыт и невозможно ничего предвидеть, — это была катастрофа! Небо взорвалось.

…Еще не уверенный в своем спасении, добежав до моря, я затих, завалясь в куст акации, прислушиваясь к шуму прибоя. Меня окружали, маскируя, лиловые и коричневые горбы, зеленеющие ложбины, сплетения почвы, трав и кустов.

Здесь я почуял верное убежище. Обессиленный, я заснул.

Солнце ушло, когда я проснулся. Безлюдность поставила меня перед новым миром. В последнюю долю секунды перед пробуждением возобновилась связь с мальчиком, заулюлюканным погоней. Я вздрогнул, обрушился в бездну и очнулся в ветках акации.

Возвращение домой меня пугало.

В пустом воздухе насвистывала птица. За изголовьем, за ветками и глинистым горбом шумело море; пахло оно, пахли глина, корни и пыль кустов. Качнулась надо мной ветка, напомнив мне ту ветку — за открытым окном.

Нужно было искать ночлег. Я направился к купальням, к Дорофею. Стало сыро, с тропинки в траву отпрыгивали жабы.

Дорофей был вытеснен из нашего дома полицейским надзирателем, тем самым, который меня избил. Теперь он служил ключником в городских купальнях. Я бывал у него редко, но дружба наша не ослабевала.

По дощатым мосткам я вошел в легкий лабиринт купален. Купальня стояла на сваях, ее половицы во время сильного волнения захлестывало водой. Вода шлепала и шевелилась повсюду. Светилось дно. В тентовых коридорах направо и налево отсчитывались сырые кабины — гостиница для чахлых белокожих отцов и туземный поселок для подростков, загар которых напоминал жар угасающих углей.

Сейчас купальня пустовала. Запоздалый купальщик расчесывал волосы перед кривым зеркальцем, готовый уйти; двое других, ежась и друг друга ободряя, пятой пробовали поверхность моря. На перилах трепались простыни, голубые и яркие в наступающих сумерках. Дорофей собирал их. Он был неузнаваем в широкой соломенной шляпе, у ремешка болталась проволочная отмычка к щеколдам кабин.

— Андрюша! — обрадовался Дорофей. — Чего ж это так поздно? Не искупаешься ли теперь, после солнца?

— Я останусь у тебя, Дорофей, домой не пойду.

Дорофей отвечал вопросом:

— Будто обидели тебя?

— Я не могу вернуться потому, что там разбили стекла.

— Где? У твоей квартире?

— Нет, у Лакизихи… все стекла…

И несвязно, но правдиво я рассказал, что случилось. Дорофей не обманул моих ожиданий. Он был мудр и сердечен. Заканчивая работу, он покрыл меня своей курткой.

Уж настолько стемнело, что звуки стали явственны. Зрение свою работу передавало слуху. Движение воды обобщалось, теряя рисунок отдельной волны. Море двигалось широкими планами. Незримые волны, набегая, плюхались о сваи купальни и, шипя, погибали на прибрежном песке. Дорофей ушел к рыбакам за ужином.

Море содержало те же запахи, что корзины рыбных торговок. Это ассоциировалось с жизнью нашего двора. Я заново переживал обиду, нанесенную мне Стивкой.

Тут возникала оценка столь непосредственного применения силы — силы бесстыдной, прямой, «без всяких там золотых щитов»… Такой представлялась мне сила, надо мной надругавшаяся. Мое отношение к ней избирало между восхищением и ненавистью, завистью и злобой.

«Если я уж столкнулся с нею, то эта сила, лишенная стыда и снисходительности, еще не раз напомнит о себе, и нужно оправдать ее или найти оружие для борьбы с нею!»

Так мог бы прозвучать второй вывод моего опыта.

Глава восьмая

Страны являются на кораблях.

Греческий корабль «Георгий Аверов» бомбардировал Дарданеллы, кофейно-серый трехтрубный крейсер с желтой поперечной полосой на трубах и с такой же полосой по ватерлинии. Лубки, изображающие этот корабль в сопровождении ящерообразных миноносцев, висели во всех греческих кофейнях. Стали модны бело-голубые цвета греческого флага, так же как и национальные цвета сербов, болгар и черногорцев.

Болгары блокировали Адрианополь и приближались к Чаталджийским позициям. Шли бои под Яниной, на Мораве, под Монастырем и на горе Тибош.

Шла Балканская война.

Болгары, похожие на русских солдат, били из пулеметов по наступающим туркам. Усатые черногорцы в шароварах, с пистолетами за кушаками жались в щелях на головокружительных высотах скал, готовые обрушить каменные глыбы на турок, пробирающихся в долине. Сербская артиллерия громила форты Битолии. Изумляли складчатые юбочки македонских стрелков, их могучие голые колени и шапочки пирожком. Герой войны генерал Радко-Дмитриев награждал солдат русским Георгием.

Каждую среду и субботу к газетам прилагался иллюстрированный листок, изобилующий портретами офицеров, деятелей и королей, видами Балкан, флотов и зарисовками корреспондентов.

Разнообразны формы познания миров.

Заметил ли ты, что, попадая в новый город, ты проектируешь его расположение от вокзальной улицы, тогда как его обыватель — от места своего дома? Подобно этому огромные планы морей и материков, стран и островов оседают в нашем сознании в зависимости от того, в каком порядке происходило ознакомление с ними. Так неожиданно безвестные селения Южных Балкан занимают в сознании место прежде, нежели столицы могучих государств.

Болгария, Турция, Греция располагались в последовательном порядке справа налево и сверху вниз — на юго-запад, потому что, находя их изображение на карте Европы, я видел их из северо-западного угла Черного моря, угла, в котором наш город обозначался кружком с точкой посредине. Так и остается у меня представление об этих странах зависимым от той окраски и контуров, какими обозначалась страны Балкан на картах Петри.

Страны Балкан явились мне со всею достоверностью, когда на нашем рейде остановился болгарский крейсер. Он бежал от угроз турецких миноносцев, беспрепятственно проникавших в болгарские порты. Крейсер был интернирован.

В порту у трапов толпились зеваки. С крейсера причаливали к трапам многолюдные вельботы. Глаза зевак метались: нужно в короткий срок уловить и запомнить наибольшее количество подробностей — форму башмаков, голландок, выражение лица, повадку и манеры. Но самое главное — подметить и разгадать ту тайну, что, как казалось, блюдут на берегу люди другой страны. Она подмечалась в манере отбрасывать воротник, в особенностях движений, значительности интонаций. Одни люди удивлялись другим, прибывшим из чужой страны.

Зеваки отмечали их обращение друг с другом, подобострастно толпились, желая угадать, какое впечатление производят на болгар они, зеваки, порт, оказанный крейсеру прием. И хотя эти матросы были грязны, вялы, уступая русским морякам и в силе и в ловкости, хотя, спасаясь от турок, они оставили свою родину, — доброе расположение приписывало им превосходство и в самом их отступлении видело искусный маневр, за которым последует торжество их мощи.

Моя душа пропадала у болгарских вельботов.

Болгария предполагалась за отдаленнейшей дымкой горизонта, за областью моря и неба, принимавшей в себя удаляющиеся пароходы для того, чтобы окончательно их поглотить и лишь иногда оставить после них медлительную полоску дыма.

Что, если бы я был слепорожденным?

…Город обогащался. Улицы становились все нарядней и оживленней. Плодились кинематографы. Прошел первый вагон трамвая.

По рельсам, свободным от одного конца до другого, прошел пустой вагон, украшенный флагами… За ним долго бежали мальчишки. Лишаясь сил, они как бы передавали эстафету мальчишкам следующих кварталов. Шипение и трезвон приближающихся вагонов останавливали на улице движение. Всему городу была открыта возможность неизведанных ощущений. Первые пассажиры выходили из вагонов с таким выражением, с каким на гуляньях выходят из лодочки головокружительной карусели. Дамы оправляли прическу, мужчины весело подхватывали их под руку; и все долго следили за вагоном, побежавшим дальше.

Менялось ночное освещение. Вдоль улиц вспыхнули электрические фонари.

Летние кафе наполнялись иностранцами. Днем среди улицы появилась женщина в шароварах. Преследуемая толпой, она должна была скрыться в ближайшем магазине.

Во всех странах обострялась политическая борьба, и к этому времени уже погиб «Титаник».

В этом отношении, в отношении познания впервые появляющихся вещей, я оказался на равной ноге со старшими. Они не имели передо мной никакого преимущества. Преимущество было на стороне того, кто обладал способностью быстрее преодолевать сопротивление новизны. У меня было еще то преимущество, что эти вещи появлялись главным образом для меня. В них заключалось мое будущее. Мы узнавали друг друга с легкостью, вызывавшей у взрослых чувство зависти. Эти вещи не давались в руки уходящего поколения.

Век шел на меня, составленный из практичнейших сплавов металла и совершенных механизмов, в конструкциях и формах которых я разбирался лучше, нежели в ссорах, происходящих в нашей семье. Именами века становились слова: Крупп и Крезо́, Фарман и Блерио, Ньюпорт, Бенц и Рено, Мерседес, Виккерс… Со всех сторон предлагались веку эти имена, но шла борьба за преобладание одного из них.

Для русских мальчиков, для обыкновенных мальчиков улицы, эти слова не казались замысловатыми. Это были слова их обихода.

Авиатор Пегу совершал мертвые петли. Никто не знал, что это, собственно, означает — мертвая петля. Мимо окраинных строений, через пустыри торопились к ипподрому мальчики всего города. Они шли группами, размахивая руками, и, обгоняя друг друга, стремились удержать место в голове вереницы.

Спортивная игра создавалась уже на путях к месту полетов, — импровизированный кросс восхищал мальчиков едва ли не сильнее, чем ожидание небывалого зрелища.

Дамы и мужчины, иногда с праздничными детьми, двигались в колясках, на дрожках и в экипажах. Вагоны качались от переполнявших их пассажиров. Трубя, прошумело несколько автомобилей и промчалась карета скорой помощи.

Никто не знал, что, собственно говоря, на ипподроме произойдет. Смерть? Полет на луну?

Среди мальчишек завязывался спор о национальности этого человека — Пегу. Все знали Уточкина, Ефимова, Васильева и штабс-капитана Нестерова, перелетевшего из Севастополя в Москву. Смельчак Пегу тоже должен быть русским! Сердце замирало от восхищения перед доблестью русских летчиков! Но одни утверждали, что он американец, другие — что француз, и сердце отдавалось французам.

Ветер и пыль заносили пустыри и дали. Показался деревянный павильон ипподрома. Пыль над ипподромом стояла желтым пламенем. Весь его огромный овал был окантован ленточкой зрителей. У входа сдерживали толпу прибывающих. Новые толпы распространялись по дороге от трамвая.

Шумели и хлестали по лошадям скопища извозчиков. Кучера барских экипажей, стоя на козлах во весь рост, не сводили глаз с лужайки ипподрома.

Там все еще бездействовала замысловатая штука, над которой трудилось пять человек. Один из них был в шапке, напоминающей шлем водолаза. Это, говорили в толпе, и есть Пегу. Авиатор! Француз! Сердце замирало от восхищения перед французской нацией.

Через некоторое время от птицеобразной штуки отдалились трое, авиатор же влез на нее и, как канатоходец, прошелся по плоскостям и незаметно скрылся. В павильоне заиграл оркестр, донося лишь удары барабана.

Но вдруг, покрыв собою все звуки степи, толпы и праздника, в природе впервые разнесся совершенно своеобразный стрекот. Аэроплан вздрогнул, вновь замер и замолк. Среди лужайки он стоял загадочно, наедине с землею и воздухом.

Мы стали свидетелями вторичного рождения небывалых звуков. Из-под аэроплана, как от встряхнутого ковра, отделился клуб пыли, и аппарат-птица побежал вдоль лужайки. Его увидели в потрясающем положении: его увидели на фоне небесного свода. Он взлетал все выше, описывая спираль. Теперь он вполне обнаружил свои птичьи формы! Он летел, затихая, к низкому заходящему солнцу и вскоре исчез совсем. Но не успели в толпе произнести первого слова, как возобновился, теперь глухой, стрекот — признак присутствия аэроплана.

Аэроплан летел на этот раз очень высоко, и все видели лишь его, забывая об авиаторе. Достигнув точки над серединой ипподрома, он, как бы подхваченный ветром, начал взлетать по крутой дуге, опрокидываясь верхней стороной книзу, лапками вверх. Все, ахнув, вспомнили о человеке: человек падает.

Но аппарат обозначил петлю, другую, третью и, торжествуя, снова совершил щедрый круг над ипподромом.

Глава девятая

Домой я вернулся поздно.

У Дорофея со дня моего бегства из дома я оставался недолго. Дорофей, озабоченный моей судьбой, натолкнувшись на мое решительное нежелание возвращаться к матери, счел за лучшее обратиться к отцу. Мать с этим согласилась не сразу.

Она приходила в купальни с Наташей. Наташа сидела на скамеечке и плакала. Мать то нежно меня вразумляла, то, теряя спокойствие, скороговоркой грозила и тянула меня силой. Но я упрямо заявил:

— Домой я не пойду!

— Да возьмите же его, Дорофей! — обращалась она к несчастному, который терялся при виде этой сцены. — Чего же вы стоите, как истукан! Неужели вы не понимаете: мальчик окончательно потерял голову.

Она грозила привести полицию, снова смягчалась и со слезами в голосе просила меня образумиться. Я сам, едва сдерживая рыдания, готов был провалиться сквозь землю — бессовестный мучитель матери; но представление о моем позоре, одно лишь представление о том, что я должен пройти по двору перед жадно-любопытными глазами жильцов, подавляло во мне все чувства, и, деревенея, я повторял:

— Не пойду, нет, не пойду…

Дорофей был направлен к отцу, и тот явился на другой же день. В теплый день он пришел в пальто с поднятым воротником.

— Что же, — сказал он, улыбаясь, — пойдем домой.

— Куда? — спросил я, трепеща, чувствуя, что возражать отцу не посмею.

— Ты ведь на Арнаутскую не хочешь?

— Нет.

— Ну, так пойдем ко мне.

И за отцом я пришел в его комнатку на даче. Я следовал за ним со стыдом и смущением. У него было новое пальто, незнакомое по прежней нашей жизни, с узким бархатным воротничком. Я шел за ним, не попадая в ритм его шагов, отвечал на его вопросы; я чувствовал себя мальчиком, подобранным на улице добрым господином. И у его порога я деликатно остановился.

Это был маленький особнячок в глубине сада. Домик для садовника в одну комнату с кухней. Дача принадлежала богачу Андреевскому, у которого к этому времени отец служил управляющим.

Таким образом осуществилось брошенное матерью в раннем моем детстве предсказание о двух домиках, домиках-разлучниках.

С новой обстановкой я сживался медленно. И на Арнаутской, у матери, люди и нравы стали для меня чуждыми, но в том доме, как кошка, я прислал свое местечко, каждый предмет — будь то шкаф или кастрюля — был моей вещью, не раз пострадавшей от моих мальчишеских рук, а здесь, в комнате отца, большинство вещей принимало меня как чужака. Первородство было на их стороне. Лишь с тем немногим, что отец принес сюда с Арнаутской, я встретился как с милыми старыми друзьями.

— Здравствуй, пресс-папье! Ты помнишь, как испугало меня в Юнкерском саду?

Все те же лежали толстые двухконечные карандаши, с одного конца красный, синий — с другого. Чугунная ажурная тарелка и два уральских камня-самоцвета, из которых один служил в моих играх Монбланом.

Я любил играть среди них, противопоставляя нашу компанию остальному дому.

— Ура, мы независимы!

Отец с утра до ночи не бывал дома. В субботу посылал меня в цирюльню, где за пятак меня стригли под нулевой номер, и к вечеру водил в баню. Те его привычки, которым он не изменял и здесь, — особенная манера курить табак или ломать сахар в ладонях, оттягивать при бритье кожу, привычка к банкам сапожного крема «Эклипс», к бутербродам «докторского» хлеба с гречишным медом, — все эти личные подробности, заново найденные в домике на андреевской даче, сыграли роль проводников в душе полузабытого отца, и постепенно исчезала неловкость моего нового положения.

Идя домой после полета, я собирался для оправдания изобразить события в самых восторженных красках. «Ах, подумай, папа, как он летел!.. Как он летел и падал… летел и падал… Он падал в воздухе и летел снова!.. А народу!.. А извозчиков!.. Все мальчики остались на ипподроме…»

Так, робея, я думал оправдываться. Но когда я пришел домой, отца еще не было.

Дверь на замке. У порога шевелится знакомый куст.

Еще вчера, лишенный своевременного сна и среды родимых предметов, уткнувшись ночью в замок, усталый и голодный, я затосковал бы, почувствовал бы себя несчастным и бесприютным, а на этот раз, весь в воспоминаниях о полете, я не испытывал никакого нетерпения. Комната за дверью утратила для меня всякую заманчивость.

Близился час, когда в саду появлялись собаки. Две свирепые овчарки, на ночь спускаемые с цепи. Рано утром, когда они еще бродили по саду, отец зазывал их к нам в комнату и, испытывая меня, многозначительно поблескивая глазами, ждал, чтобы я приласкал их. Я, холодея под одеялом, протягивал руку, уверенный, что в следующее мгновение рука, как срезанная, шлепнется на пол, тянул руку к огромным лбам овчарок, и псы с любопытством ее обнюхивали.

Я сел под деревом, рассчитывая влезть на него, как только овчарки появятся на аллее. Чудной казалась жизнь в воздухе, лишенная земных опасений. В этот день мне был открыт способ освобождения от всех накопившихся ошибок. В ночь после полета я заснул со счастливым утешением: «Другие страны есть!» — заснул под деревом, не дождавшись отца.

Очнувшись от влажного прикосновения, я увидел перед лицом собачью морду. Овчарка лизнула мою губу и нос. Я вскочил и вскрикнул. Порог домика был освещен изнутри, светилось окно, шелестел куст, отец стоял на пороге.

— Андрюша, ты? — спросил он встревоженно.

Шагнул навстречу и виноватым оказался он. Его лицо выражало утомление и досаду на труд, отнимающий у него все время, которое хоть отчасти он хотел бы разделить с сыном.

— Ты же ничего не ел? — говорит он и виновато морщится.

— Я не хочу есть.

Как рыба, я раскрываю рот, хочу начать рассказ, спросонок щурясь, но тут же замечаю: приятней промолчать. Так будет лучше. Ах, как далек от моих тайн отец, не умеющий отличить биплан от моноплана! А я — лечу.

А я, сопя, расшнуровываю ботинки, в то время как отец готовит мне постель. И, наблюдая за спиной, покрытой чесучовым пиджаком, пропотевшим под мышками, я понимаю, что ни одно слово не отвлечет сейчас этого человека, уже отягощенного заботой о завтрашнем хлебе, от его мыслей.

А я лечу… я закрываю глаза и падаю, лечу и падаю…

Мною обнаружены сферы освобождения. Как на смертной подушке, сознание освобождалось от привязанности к «вещам-жизнеприемникам». Еще окружая меня, они уже теряли ту ценность, сознание которой я заимствовал от старшего колена. Мне на помощь шли «вещи-сверстники».

Я постигал возможность неограниченной комбинации форм и материалов. Полет Пегу толкнул меня к важному открытию: я обнаружил возможность создавания вещей, их новых комбинаций. Знакомые формы теряли свою неизменность: всё, всё, что казалось законом, меняется в руках человека.

Судьба мира сжималась до судьбы моего поколения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю