Текст книги "Реальность Тардис"
Автор книги: Алёна Ершова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
УДЖ БЕЗ КИНЖАЛА
Амирхан принимал гостей по обычаям народа. Его сыновья, бородатые внуки и правнуки учтиво прислуживали за столом, и все они замерли с блюдами в руках, когда седовласый и румянолицый глава семьи и рода встал для произнесения приветственной речи.
Амирхан начал не сразу, и его х о х был немногословным. Все почувствовали: старику говорить трудно, старик говорит через силу, а кто из нас не знал неугасимой страстности и красноречия знаменитого кекуако! Так что же так?
— Болен, очень болен наш Амирхан, — шепнул мне в пояснение старший из гостей.
Болен! И не один я подумал: «О-о!.. Зачем же тревожить его?» Об этом я и шепнул на ухо соседу. Тот отвечал, опустив глаза:
— Старик будет оскорблен, если мы повернем от его дома. Кстати, не забывай: он опять женился на молодой…
Амирхан кончил свою речь шуткой.
— Сегодня, — сказал он, — мои усы опустились, но это ненадолго. Обычно усы у меня смотрят кверху, потому что нет у меня долгов, нет долгов ни соседям, ни перед народом и советской властью.
Сказанное было правдой.
В саду потемнело раньше времени. Густой влажный сад лежал лапами на мягкой земле, поросшей травой, засыпанной яблоками. Звон посуды и голоса приобретали здесь мягкую глуховатость. В стороне под темно нависающими ветками бесшумной сдержанной толпой собирались девушки, все в светлых нарядах; и лучшая гармонистка аула, Шамса Кудаева, в замысловатых туфельках на высоком каблучке, в шелковом шарфе, бахромою свисающем до самых сухих щиколоток, уже брала аккорд за аккордом.
И вот — приглашение к танцу. Для начала пошла лукаво-чинная женственно-манящая кафа, а затем удж грянул всей своей мужской воинственной лихостью. Не то прикрикнув, не то громко простонав, отбросив кончиком сапога яблоко с дороги, пошел по кругу смелейший танцор, сдержанный, прямой, ловкий. Еще весь в движении, как вонзенный в землю дрожащий кинжал, он гордо и властно пригласил девушку. Танец разгорался, и уже не прекращались ни на минуту хлопанье в ладони, шорох шагов танцоров, крики, взвизгиванье. Танец разгорался, вот пошла вторая пара, в руках джигитов театрально блеснули клинки…
Горная ночь сгустилась. Но по тому, как все новые и новые удальцы сменяли друг друга, можно было догадаться, что удж привлек чуть ли не всю молодежь аула. Пляска перенеслась на дворик перед саклей. Освещение дала электрическая лампочка на проводе, протянутом по деревьям сада, проволока перечеркнула медный серп полумесяца.
Другая лампочка мерцала в глубине сакли, лишенной передней стены, открытой взору, как сцена театра. И в самом деле, смотреть туда было не менее интересно, чем на танец.
В сакле не было иной мебели, кроме разного вида кроватей. Детские тельца совсем голые — мал мала меньше — лежали рядками по двое, по трое, раскинувшись поперек материнских кроватей, иногда прикрытые лоскутками, как куклы в играх девочек. Как в сказке о Мальчике с пальчик и его семи братьях, чернели головки правнуков и младших внуков повелителя всех амиров — Амирхана.
Бешеное круговращение танцующих не тревожило сон и полумрак сакли, где казалось, остановилось и царит какое-то другое время и там ходит невидимо лишь теплый дымок младенческого дыхания.
Из матерей только одна присматривала за малышами, при этом она испуганно прислушивалась к больному дыханию свекра — владыки дома.
По приказанию Амирхана, смущенного тем, что пиршество так скоро утомило его, и еще тем, что он, хозяин дома, принужден до срока оставить гостей, под крышу сакли внесли лежанку с таким расчетом, чтобы больной видел танцы.
Еще одна пара лихорадочно горящих глаз ни на мгновение не погасала в глубине спящего царства. То был возбужденный, жадный взгляд мальчика, восьмилетнего Алима, любимого внука.
Как тут уснуть! Воинственный, дико восторженный вопль, блеск кинжала, и опять глазенки мальчика — это видно даже отсюда, со двора, — ширятся, горят безмолвно и тревожно. Малыш весь дрожал от избытка чувств, и всякий раз, когда танцор заносил над своей головой кинжал, Алим повторял это движение, но и всякий раз заодно с женщиной-нянькой он взглядывал в сторону сосредоточенно-сердитого деда: не оскорбил ли он его своею несдержанностью?
Но то, что должно свершиться, свершается.
Я не уследил, как это случилось, почему вдруг танцор, которому надлежало войти в круг, замешкался, — девушка ходит одна, ждет, ожидание неприлично затягивается, румянец досады и стыда заливает девичье лицо. Вот движения опущенных и ослабленных рук, покорные, но все еще манящие, теряют ритмичность, еще минута — и слезы брызнут из-под голубоватых выпуклых век, девушка сойдет с круга. Позор! И тут — откуда ни возьмись — мальчик, да, мальчик в розовой рубашке, тот самый, что только что жадно следил за пляской, кому не нужно ничего на свете — ни сладких лукумов, ни книжки с картинками, а только попробовать свои силенки, — восьмилетний Алим ловко, изящно — асса! — вступает в пару к девушке, уверенно берет власть, разжигает танец. Малыш не может щегольнуть кинжалом, но он обладает всем, что нужно мужчине для веры в себя, для покорения других, для чувства счастья, для танца, — он и джигит и владыка! Танец опять вскипает, и девушка уже покорилась, не отводит глаз от голоштанных босых и быстрых, пыльных мальчишеских ног, что-то другое, необычное, требует от нее партнер. Это видят все. Сохраняя прежний ритм, но изменяя прежние движения танца, маленький танцор начинал говорить что-то неожиданно новое, небывалое, свое. Не воинственно угрожающая настойчивость отважного джигита, а первый уверенный восторженный полет птицы, выпорхнувшей из гнезда, — это было теперь главным в преображенном танце. Ребенок нашел все движения, его руки не чувствовали и больше не искали воображаемого кинжала, это не нужно было, — взмахи тонких ручонок делали какое-то другое дело, от которого стало радостно и танцору и зрителям. И, подчиняясь этому, еще веселее взмыла гармонь, звучней ударили ладоши: все-таки танцевал джигит!
Но так же вдруг, так же внезапно, как он очутился здесь, гордый быстрый мальчик, разгоряченный и счастливый, блестя взором, зубами, самим кончиком носа, прерывает танец. Что-то, должно быть, вспомнив, Алим стремительно юркнул обратно в толпу, в полутьму сакли, к несчитанным своим братишкам и сестренкам, обогревающим дом младенческим дыханием.
Открывая проход, толпа перед мальчиком расступилась, и в это мгновение все мы увидели Амирхана. Старик встал, он встал навстречу внуку. Увидел деда и Алим, увидел прямо перед собою — и замер оробелый. Но тут же и мальчик и все мы сразу все поняли: в глазах у больного Амира блестели слезы, старик не пытался скрыть их, а всматривался в зардевшееся личико внука удивленно, ласково и радостно.
Мы выехали из аула поздно на белую под звездами дорогу. Горы смутно угадывались по одну сторону, по другую звездные рои опускались низко, чуть не до самого степного горизонта.
Автомобильный шум мешал слышать звуки ночной августовской степи в предгорье. Но, право, ничего уже больше не нужно было в эту ночь; думаю, не один я с благодарностью чувствовал, что не напрасно побывали мы в гостях у прославленного дряхлеющего кекуако Кабарды.
Что же случилось? Чем так взволновал мальчик-танцор? Что он станцевал?
Чувство согласия между невозмущенной прелестью ребенка и мужественной самоуверенностью кабардинца, гордая сила вековой преемственности в сочетании с чем-то новым, не менее сильным, гордым и умным, — вот что выразилось во вдохновенном танце малыша…
Душа плясуна занеслась в наши души и как бы еще продолжала свой удж.
ЭРНЕСТ ХЕМИНГУЭЙ
Что это — великий писатель?
Откуда это чувство, что имеешь дело с писателем великим?
У птиц и у животных бывает так: вперед выходит вожак и устанавливает порядок. И аисту в небе, и слону в стаде среди тропической чащи инстинкт говорит: «Все хорошо, все благополучно. Впереди верный товарищ. Твое дело — слушать и понимать».
Косяк птиц уверенно летит за океан. Слоны мощно продвигаются вперед через тропический лес за своим вожаком.
Дух человеческий бродит и тоже нуждается в уверенности. Он тоже ищет, чует, находит и верит. Мощные воля и ум, душа, сильная добром и правдой, — это, вероятно, самое важное, — занимают свое место среди людей по тем же законам отбора, по каким в голову косяка журавлей выходит вожак…
Он умный, аскетический и очень правдивый, мужественный человек, а больше всего он труженик слова. И словом этим, как ножом, он прошелся по душам, по совести человечества в годы самых трудных, могучих и страшных его дел, в годы отважного поворота к запредельному космическому познанию и чувствованию, но и к столь же грандиозным опасениям.
Как всякий великий писатель, он взрезает то, чего касается, во всю глубину, а главное — взрезает то, что́ нужно, и там, где́ нужно. Чтобы вскрыть и увидеть: что там, под кожурой, под верхним привычным словом?
Это работа великих исследователей.
Так же совершается прекрасное чудо искусства.
Не многим посчастливилось сделать это в полную свою силу.
Эрнесту Хемингуэю это далось.
И поэтому люди чуют силу его труда, ценят в его книгах правду, всматриваясь в облик человека из-за океана, понимают его думу, отраженную в усталых глазах. Да, мы согласны видеть его таким. Хорошо, что он такой: лицо рыбака или скорбного пророка.
В трудное время духовных бедствий войны с нами говорит мужественный и умный человек, которому свойственно чувство ведущего, чувство мужской силы — твердость руки, выносливость солдата, неутомимость охотника, меткость глаза. И Сервантес стал художником, узнав войну и долгие дороги. Не для убийства человек храбр и отважен, неутомим и весел! Нет!
Бесстрашием он утвердил за собою право говорить об этом в книгах, находящих дорогу за океаны.
Бесстрашие и правдивость всегда рядом, одно в другом. Хемингуэй бесстрашно говорит о том, что в человека заложена сила, позволяющая ему и перед лицом смерти быть честным, сильным и мудрым. В этом его правда. Но разве прежде не было могучих поборников правды, разве не о том же говорили многие другие? Чем же так привлекателен голос Эрнеста Хемингуэя, почему? Думается, вот почему: каждая эпоха знает, должно быть, свою интонацию, акцент правды в слове, как свои преобладающие тона в музыке и в живописи. Уже один колорит картины Эдуарда Мане, этого острого и могучего француза в цилиндре и крылатке, видящего себя на солнце, внушает ощущение эпохи. Интонация Моцарта и Бетховена, Чайковского и Шостаковича — разные, им присущие, но они одинаково правдивы и всеобщи, и все потому же: в них о щ у т и м а главная забота — о правде, непростая борьба за нее. Хемингуэю также свойствен многопонятный голос эпохи. Этим могущественна его проза, язык, изыскивающий правду.
Вместе с художником-живописцем мы видим ту жизнь в слове или цвете, какую художник перенес на свой холст смелым и точным мазком, не всегда благоразумным, но непременно искренним словом, и это со-чувствование всегда радостно.
В обширных, часто грандиозных планах замыслов и изображений, свойственных этому писателю, находишь множество подробностей жизни, жизни человеческой души, городской улицы, леса, моря, и искусство состоит в том, что каждая эта подробность освещается всем опытом жизни самого писателя, его большой думой.
К своей цели он всегда идет медленно, неторопливо, в этом его характер, но эту черту стиля мы не всегда понимаем, медлительность утомляет, даже раздражает, кажется иной раз не чертой характера, а позой… Но Хемингуэй хочет, чтобы мы думали вместе с ним и на его лад…
Человек возвращается из очень опасной разведки. Это герой романа «По ком звонит колокол». Он со спутником идет через лес, где на каждом шагу подстерегает смертельная опасность. Только много думавший человек может приписать своему герою такие слова:
«— Тебе случалось убивать? — спросил Роберт Джордан, как будто роднящая (заметьте, как сказано: роднящая) темнота вокруг и день, проведенный вместе, дали ему право на этот вопрос».
Так связывает великий писатель своих героев с миром, с нами…
В наш книжный магазин было доставлено восемьсот экземпляров нового издания Хемингуэя, его двухтомника. И как случилось, что об этом мгновенно узнали по всей улице, одному богу известно!
У магазина быстро накапливалась очередь.
Время было предвечернее, люди недавно закончили трудовой день, и многие стали в очередь, не пообедав, с портфелем в руках, — служащие, студенты, учительницы. Пошел дождь. Людей предупредили, что едва ли хватит для всех, запись исчерпана.
— А сколько же записано? — спросила пожилая женщина. Она могла быть и учительницей и кассиршей из магазина.
Ей ответили, что уже подведена черта.
— Все равно буду стоять, — негромко сказала женщина. — Может быть, кто-нибудь уйдет из очереди.
Дождь усилился. Девушки, смеясь, накрылись газетами. Но никто не уходил. Мужчины подняли воротники.
Ей-богу, это понравилось бы старику Хему, как звали его друзья.
1959
В СТРАНЕ ПОЭТОВ И МУДРЕЦОВ
Я помню, Хлебников говорил: «Поэт — это путешественник. Он должен побывать там, где еще никто не был».
Так думал не один только Хлебников.
Поговорим о путешествиях и о странах.
Один путешественник рассказывает нам о льдах, другой видел огнедышащие горы, его поразила эта картина, он живет, не расставаясь с этим видением, и поэтому жизнь его умнее, богаче.
А как любопытна страна пчел или муравьев! Не напрасно поэты составили книги об этой жизни.
Много любопытного вокруг нас!
Все это — знание.
Узнавать человек не устает и никогда не перестанет узнавать.
Но вот что: хирург раскрывает брюшину и осматривает открывшийся ему такой же самый, как в нем, как в его теле, мир кровообращения и обмена. А вот врач с маской на лице, в халате безукоризненной чистоты оперирует сердце, а позже он расскажет нам о том, что он там увидел и услышал. Там, в клетках-сотах нашего организма, делается жизнь, получившая, надо думать, первые толчки по законам, общим для всего земного, — и для пчелы, и для милого, шустрого муравья, и для дерева, и для рыбы.
…Но вот уже космический корабль удаляет человека-космонавта от Земли. Как быстро, как неожиданно быстро и щемяще-невозвратимо, математически правильно уменьшается видимый через иллюминатор шар. Уже в одну краску слились океаны и материки, утерялся в общей окраске обширный облачный покров над Канадой и Гренландией. Шар все еще крупный, отчетливый. Но вокруг него все больше свободного пространства. Скоро не будет Земли.
Не каждый переживет это мгновение, увидит эту картину.
Да и что говорить, не каждый из нас увидит закат солнца во льдах Арктики или в Сахаре.
Но, послушайте, каждый из нас слышит работу своего сердца. И разве это не странно, что нередко интерес к рассказу исследователя полярных льдов сильнее интереса к жизни своего сердца — к жизни своей души.
Я хочу быть благодарным тому, кто наблюдает жизнь моей души так же, как и жизнь сердца, пускай чужого, не моего сердца, но живущего по таким же законам, по каким живет мое. Человек думал, наблюдал, вложил в книгу свое знание — спасибо ему! Книга превратилась в страну для путешествия в прекрасное. Нередко это путешествие способно взволновать так же сильно, как вид земного шара со стороны. Худо было бы, если бы у людей не было этого труда. Ничто не должно уйти незамеченным, непонятым. Это — наблюдение над превращениями добра и зла, картина того, как дух человеческий и его разум преодолевают зло и страдание…
О чем пойдет речь? О волнах океана или о неподвижных пустынях арктических льдов? О льдистых вершинах Гималаев, Кавказа или о пустыне песков? Пустыня… Как будто это слово — страшное слово. «Его душа — пустыня», — не хотел бы я услышать это о себе. Но ведь арабу пустыня — родина. Он видит здесь то, что незримо для людей, чуждых пустыне, и душу араба нужно любить, как араб любит свою родину.
Художник, человек с говорящей душой, видит больше других, как араб замечает жизнь в песке, якут — в тундре, горец — в скалах. Неверно было бы, однако, думается мне, считать, что это происходит потому, что художнику родина — весь мир. Нет, это неправильно. Художник тоже знает свою родину лучше других земель, но всякое наблюдение он привык соотносить с дополнительным чувством жизни и правды, вселенной в него, рожденной одновременно с биением его сердца, этим заурядным чудом жизни. Свою разгадку предмета художник передает другим благодаря тому, что он, как будто бы и воссоздавая предмет, осмысливает его по-своему, досказывает то, что недоговорил сам предмет: вот он, бери его, снимай с натруженной окровавленной ладони! В оценку каждого отдельного предмета вошел весь опыт жизни, все ее бесчисленные связи, все чувства — и первый ожог на пальце ребенка, и горечь первого обмана, и первая сладость яблока или любви… Все это было, и все это неповторимо. И никто другой не может сделать того, что сделаешь ты, никто другой из людей. И это произведение недоступно даже разуму и опыту самой совершенной кибернетической машины, что бы ни говорили по этому поводу увлеченные своим пафосом творцы кибернетики. «…Будущие кибернетические машины — это, в частности, будущие люди, — слышим мы. — Люди эти, кстати говоря, будут гораздо совершеннее современных нам людей». Жутковато слушать такое утверждение от апостолов числа и разума. Но это не так. Это невозможно, покуда мы еще рождаемся со способностью чувствовать, с желанием знать. Нет, машина-человек не будет ни игрушкой, ни поэтом, ни министром. Разве можно подавить стремление к радости? Зачем уступать это машине? Без радости не удерживается в жизни ничего живого. И я хочу знать и поделиться с людьми не только радостью Галилея или создателя кибернетической машины, но и радостью Пушкина. Море не перестает быть морем, хотя беспрерывно меняет свой вид.
Иной скажет: истина твоей жизни не есть истина моей жизни. Вот яблоня, а вот пальма. Дуб и кипарис. Береза и сосна. Что питало их? В это самое время, когда мы говорим эти слова, какие-то незримые капли и крохи жизни, какие-то ее соки идут по разным путям: одни почуяли новую нарождающуюся сосну — и потекли к своему дереву, ничего в мире их сейчас не интересует, а только одно: найти свои корни, соединиться с ними, дать рост заурядному чуду жизни. И каждой крупице жизни нужно только одно, только свое: стать душою и голосом человека, или деревом, или изумрудом.
Миллиарды чудес!
И самое большое из них — вот какое чудо: из всего произрастающего и дышащего на земле самое сложное обладает самыми общими свойствами. Это — мы, люди. Наше стремление друг к другу сильнее взаимного отталкивания, могущественно наше общее стремление к добру. И это общее для всех людей есть их общая истина, которой не имеют ни птицы, ни звери, ни рыбы. И об этом не устает говорить наша страна, люди нашей страны, чутье и убеждение людей нашей страны, стремящейся к добру, мудрости, красоте. Наша страна тем счастлива, тем богаче других стран, что нас приучили думать о самом важном для всех людей. Только бы никогда не терять нам способность трудиться, думать и чувствовать. Только бы пробудить эту способность во всех людях. Питательные соки, создающие сосну или березу, кактус или пальму, идут из почвы, создающей одновременно и липу и баобаб. И нет вины в том, что липа есть липа, а не дуб. А дерево анчар не сможет оставаться там, где человек проявит свое знание и приложит труд.
И не нужно, чтобы араб перестал любить свою пустыню.
Кто бы ни был тот человек-космонавт, который увидит землю со стороны в первый раз, как юноша в первый раз видит девушку, которую он знал ребенком, во всей красе, свою вспыхнувшую и уже уводимую невесту, — кто бы ни был этот человек — араб или северянин, он увидит к р а с о т у з е м л и с ее морями, горами, пустынями…
Кто бы ни был этот человек, он, вдали от земли, переживет заново только то, что дала ему жизнь на земле, все прежние его путешествия в прекрасном.
Для поэта нет мечты сильнее, чем уйти в это путешествие, в страну умной справедливости, добра, красоты.
Туда, туда! Уйдем туда! Уйдем в это путешествие!







