Текст книги "Реальность Тардис"
Автор книги: Алёна Ершова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
Как пойти теперь туда? Но что же с ним, с моим Борей? Что со Стивкой? Что с Зикой? Все неслось куда-то безотчетно.
Но вот как-то Боря сам постучался ко мне, осмотрелся, заговорил, и я услышал действительно невероятные новости, исполненные тревоги, а то и печали.
Было над чем задуматься: кружок распался. Зиночка Шишова вышла замуж за большевистского комиссара и тут же уехала в глушь уезда. Багрицкий еще писал иногда стихи-газеллы о Персии, куда в семнадцатом году он успел съездить в качестве земгусара, но теперь тоже стал комиссаром и пропагандистом в красной газете, уезжает на фронт против белополяков в большевистском бронепоезде. И это еще не все! Главная и потрясающая новость в том, что Боря теперь один: его родители бежали от большевиков за границу, перемахнув через Днестр, а Боря в последнюю минуту сбежал от родителей и теперь живет у своей тетки…
— Боря! — воскликнул я, как будто он забил наконец долгожданный гол. — Я так и знал: ты не мог поступить иначе!
Теперь мне особенно не терпелось встретиться с чекистом Стивкой, рассказать ему, каков Боря Петер. «Вот тебе и родимое пятно, — думал я с восторгом и обновленной любовью. — Вот тебе и «яблочко». Вот теперь я и подсуну Стивке факт: бывает и так, что яблоко укатывается далеко от яблони».
Обесчещенный толпами беглецов, обезжизненный и ограбленный, уже совершенно лишенный знаменитой эстакады, разобранной на дрова, после ухода белых порт оставался запретной зоной. На пустынных водах вдали белел мертвый маяк. Весенние штормы доламывали разбитый брекватер. Беляки все угнали. Опустели причалы, у которых когда-то стояли элегантные пароходы «Мессежери-Меритим», а позже двухтрубный с позолоченным бушпритом «Алмаз» и старый пузатый броненосец «Синоп», осуществлявшие «власть кораблей».
С ведрами в руках я все-таки попытался было пройти к пакгаузам, где когда-то помещалась квартира Стивки, — меня встретили выстрелы и матерщина.
Тут больше нечего было делать, а мне о многом нужно было переговорить со Стивкой. Многого я не мог забыть, и прежде всего — чувства вины перед ним. Всякий раз, когда я думал о Стивке, оживлялось это чувство. Все-таки было что-то нехорошее в том, как тогда — прошлой осенью — уклонился я от приглашения на серьезное и, должно быть, опасное революционное собрание.
Вероятно, поэтому, думалось мне, так недружелюбно отнесся Стивка к приглашению в наш кружок, так грубо обошелся с Зикой: зуб за зуб!
Но — Зика, Зика! Зинаида Константиновна Шишова! Вот какова она! Вот каковы мы все! И я снова слышу ее певучий голосок: «Мы никогда не изменим революции. Правда, львенок?»
В ту весну мы надолго расстались с Шишовой.
Как-то позже Боря прочитал мне письмо, полученное им от Зики, в письме было стихотворение, названное «Послание к друзьям»:
Город милый, город южный,
Слезы капают с пера.
Здесь ли мы семьею дружной
Проводили вечера,
Здесь ли мы на зов акаций
Выходили из ворот,
На манящий шелест платья,
На головки поворот…
Здесь мы пили и гуляли,
Ночью плакали тайком
И любовные печали
Утоляли коньяком…
Ты, Олеша вдохновенный,
Рыцарь маленьких актрис,
Почитатель неизменный
Золотых Фиордализ!
Эмигрант страны персидской,
Обрусевший в этот раз,
Милый Эдуард Багрицкий,
Как же я покину вас!
Все стихи и всех поэтов
Знающий наперечет,
О, объехавший полсвета
Этикетов звездочет!
Или со стрелой Эроса
Ты, всех женщин впереди
Розу нежную Пафоса
Возрастившая в груди;
Знаменитая певунья
И — за правду не сердись —
Ослепительная лгунья
Аделина Адалис…
У себя, на светлом юге,
Память к прошлому храня,
Вы бокал последний, други,
Подымайте за меня.
Осенью этого же года, заодно со стаями озябших галок, я стал носиться на тачанке по сырым степям Одесщины. Шла борьба за хлеб, за середняка, за незаможника. В этих тревожных сиротливых разъездах юному борцу против кулацкого засилья больше всего хотелось горячего борща и вареников. На селе все это было, и нужно только было уметь веселым бойцам продотряда расположить к себе хозяйку того или другого хутора.
За бескрайней черноморской степью, пахнущей разрытым черноземом паров и холодным ветром, за оврагами, поросшими будяками, за оврагами-ярами синел бандитский в ту пору Савранский лес. Там, в какой-то Лесной коммуне; на окраине большого полумолдаванского села, жила со своим мужем комиссаром Зика Шишова. В письмах к Боре она приглашала и меня навестить ее, но мне так и не удалось побывать за тем лесом: наш отряд отсекло начавшееся в районе кулацкое восстание, поддержанное немцами-колонистами. Полумолдаванское, полунемецкое село с длинным смешным названием Валегоцулово, как ни приманивало к себе, оставалось недосягаемым. Стыдно сказать, но мы и в самом деле едва унесли свои шкуры. Мы едва поспевали кормить коней.
На одной из коротких и беглых ночевок в степи, под вонючим кожухом, общим с чубатым молдаванином Костой, недавним бойцом отряда Котовского, я узнал то, что давно не давало мне покоя, — судьбу Стивки Локоткова.
Все началось с того, что измученный, усталый, сонный Коста Сахно вдруг пробормотал у меня над ухом:
— Ото повстання… повстання… а ей-бо, е разны повстання. А шо — не так? Вот ты грамотный…
Сахно был сам из Валегоцулова — каково же было ему чуять дым своего селения и не сметь войти туда! И он стал вспоминать о том, как в Одессе котовцам помогал повстанческий отряд в самом городе; он восхищался бесстрашием хлопцев этого отряда. Оказывается, там были и фабричные и грамотные — вроде меня.
Меня как обожгло.
— Коста, а не видел ли ты там такого хлопца? — И я описал Стивку: долговязый, но ловкий, белобрысый и веснушчатый, настырный, а главное — грамотно говорит.
— Помню, — лениво ответил Сахно. — Був такий: пегий и цыкавый.
— А как звали его, не помнишь ли?
— Степкой.
— Может, Стивкой, а не Степкой?
— А то ж! Точно, — даже обрадовался Коста, — Стивка! Помню его: длинный, а вставал во весь рост — хочь под пулеметом. Дюже грамотный. Как зачнет доказывать — все докажет.
— А в какой одежке? Сахно подумал:
— Шинелька юнкерска, что ли, тилько с обрезанными пуговицами.
Сомнений не оставалось. Волнение перехватило горло, но я собрался с духом и спросил:
— И что же с тем хлопцем?
— Та я ж казав: дрыгался, как скоморох. Перерезали его ингуши из пулемета.
— Где то было? — глухо спросил я.
— А когда брали офицерское собрание.
Я вылез из-под кожуха.
В небывалой тишине ночь равнодушно пахнула на меня дымком и промерзшими травами. Сахно тут же захрапел. Храпели на все голоса и другие бойцы. Всюду передо мной была неподвижная степь, а в небе неутомимо куда-то торопилась мутная луна. То и дело обдавало холодом глубокой осени. Но я не чувствовал холода и предложил караульному заменить его: дескать, поспи, а я покараулю.
Из лап кулаков мы вырвались.
Через год я опять был в этих степях. Но и на сей раз, когда по уездам стало спокойней и я уже в качестве землемера участвовал в распределении десятин в трудовое пользование между хлеборобами, — и на этот раз, хотя по-прежнему мечтал я побывать в Валегоцулове, в Лесной коммуне, в гостях у Зины Шишовой, — я туда не попал.
И вот прошла жизнь.
Я не пошел туда, куда звал меня однажды Стивка Локотков, я не побывал в Лесной коммуне, в первобытной коммуне начала двадцатых годов, зато в жизни случилось многое другое.
Может быть, и не стоит сожалеть о том, что в жизни случилось одно и не случилось другое? Умно ли это?
Может быть, и не умно. А все-таки воспоминание обо всем, что казалось возможным, заманчивым, стояло на твоем пороге — и не вошло, не свершилось, всегда отдается в душе человеческой болью.
Но что же делать, как быть, если, как нарочно, не только мимолетное, а случается и такое, что нельзя не вздрогнуть от силы воспоминания.
Вот передо мною легла только что прочитанная толстенькая книжка — повесть о трех мальчиках, таких разных и таких знакомых. Зовется повесть «Год вступления 1918». О чем книга? Почему такое странное название, что оно значит?
Передо мною рассказ о молодости моего поколения.
Тут я узнал всех — и детей и взрослых. Я узнал дачу с верандой над обрывом к морю, узнал хутора в синей новороссийской степи, прибрежный известняк и запахи песка и моря, говор птиц и людей, а главное — я узнал наши чувства… Зику Шишову — вот кого я узнал в этой книге.
Как я рад встрече! Может быть, к лучшему, что она состоялась не тогда, не в Лесной коммуне, а только теперь, после того как Шишова написала хорошие книги — о Колумбе, о Джеке-соломинке, мальчике английской революции четырнадцатого века. Встретились мы уже после того, как — в блокированном гитлеровцами Ленинграде — голодающая Зика создала поэму об осиротевшем в тридцать восьмом году сыне, которому мать желает отдать все лучшее, пробужденное войной и страданиями, все, чем владеет сама.
Хорошо, что мы встретились только теперь.
Это хорошо потому, что теперь на самом деле мы знаем поэтическую силу жизни и силу точного и доброго слова, знаем, чем сильны мы сами. С нами третий, незримый собеседник — память души, самая радостная, самая человеческая, — память о ее же собственной самой счастливой вспышке. Нет, мы не изменили тому, что посчастливилось душевно узнать нам в годы молодости!
Пускай наши дети знакомятся с молодостью отцов и дедов: перед ними не одна книга.
А вот чары этой книги для меня: я слышу сердечно-беспокойную Зику Шишову и точного и скептического Стивку Локоткова, первого героя моей жизни. Встретился я и с Борей Петером, о судьбе которого я так ничего и не знаю, но я помню, как любил Боря Зику — робко и почтительно; помню, как, едва дыша, повторял он стихи Пушкина о любви… Я-то знаю это!
Воспоминания еще раз подтверждают, как прекрасна была наша молодость, в какое неповторимое, как извержение, время она клубилась.
Я вижу: именно тогда — кроме всего, о чем я уже сказал, — мы приобщались еще и к мирозданию — приобщались ежедневно, еженощно.
Убежден, что тогда же, в ту пору, посватались души и воображение будущих писателей с их будущими героями. Уже тогда лопнула почка будущих произведений. Тогда началась повести о Гаврике из романа «Белеет парус одинокий», тогда началась сказка Олеши о трех толстяках, Багрицкий почувствовал первые звуки, первые слова Опанаса и комиссара Когана и девочки Валентины из «Смерти пионерки», а Зинаида Шишова раз навсегда согласилась со справедливостью замечания друга: пора, дескать, снять с головы золотую байду — сняла и улыбнулась первой мысли о Стивке — мальчике русской революции двадцатого века…
Помните ли вы, Зика, что сказал однажды наш общий друг, соучастник нашей общей юности — Юрий Олеша?
«Ведь это же и есть сила искусства — превратить материал одной жизни в видение, доступное всем и всех волнующее».
ЛАКТОБАЦИЛЛИН
Очень заманчиво еще раз пережить то, что случилось с мальчиком Андрюшей полвека тому назад.
Что же это было?
Был папа — малоразговорчивый, печальный, скорее даже хмурый, педантично-чистоплотный папа.
Был лактобациллин.
Была в большом и веселом южном приморском городе большая новость — сельскохозяйственная выставка, то есть на аллеях знаменитого парка с клумбами роз и на пустырях, оставшихся невозделанными, вдруг, как в опере-сказке, однажды возникли нарядные павильоны, кафе, кондитерские, фонтаны.
На выставочных стендах было роскошно представлено изобилие самых разнообразных товаров, как выражался Андрюшин папа, «все изделия рук человеческих». Всё, всё, чего только пожелаешь: и конфеты Абрикосова, и консервные изделия фирмы Фальцфейн, и орудия рыболовства, и сельскохозяйственные машины на тяжелых колесах с красными спицами. Люди узнавали, а вместе с ними и Андрюша, что чай — это не только стакан, обжигающий губы, а целый цветистый мир: пачки всевозможных чаев в упаковках с изображением верблюжьих караванов и золотистых китайцев в халатах наполняли легкие, как тот же китайский зонтик, изысканные павильоны. Смешиваясь с запахом роз и табаков фабрики Месаксуди, распространялся по аллеям чайный аромат.
Гирлянды золотых медалей, символ Гран-При, украшали вывески колбасника Дубинина и пивовара Санценбахера, а их витрины соблазняли розоватым младенческим жирком окороков, пушистой пеной свежего холодного пива. Но особенно выделялся павильон, воздвигнутый в виде утеса с длиннорогой горной козой на вершине. Это была марка коньячной фирмы. Русское общество пароходства и торговли — РОПИТ — выставило всем напоказ целый пароходный нос с золоченым бушпритом.
Андрюшка часами простаивал перед точными моделями новейших пароходов и рельефными картами Греческого архипелага.
В вагоне-кинематографе стрекочущий аппарат показывал видовую картину, а в это же время под ногами что-то рокотало, как поезд на ходу.
Можно ли было не отведать очаковских раков и херсонских баклажанов в пятиэтажном ресторане-самоваре! Отсюда, с верхней площадки, изображающей самоварную конфорку, открывался вид на море.
Было, было что посмотреть в витринах, кого послушать на летних эстрадах, чем насладиться в кафе Квисисана, щеголяющем последней новинкой — автоматом, выбрасывающим готовые пирожки.
И Андрюшке не хватало дня обежать все бесчисленное множество здешних чудес и приманок.
После знойного дня с моря тянул легкий бриз, а от оркестровой раковины неслась упоительная увертюра Россини. Толпы счастливых людей, фланируя по гравию аллей, все еще радовались, удивлялись, блистали нарядами и остроумием.
Радовался и Андрюша. Выставка сломала прежнюю незамысловатую мальчишескую жизнь. Но мог ли он поверить, что еще не такие события ожидают его. Недаром, видимо, еще в ту пору, когда в доме у Андрюши все было в порядке, была и мама, иные льстивые дамы любили восхищаться «складненьким» черноглазым мальчиком, говорили, что Андрюшу ждет необыкновенная судьба. Андрюша никогда этого не понимал, хотя и желал быть полководцем, адмиралом или таким гонщиком и авиатором, как его тезка, кумир городских мальчишек — Андрей Ефимович Чаркин.
Теперь Андрюша и его друг Стивка ежедневно дышали воздухом необыкновенных свершений.
Дело в том, что на выставке, кроме всего главного, был папин павильончик — «Лактобациллин». Андрюша сразу подружился со студентами, исполняющими роль контролеров. Стивка же, Андрюшин закадычный друг, был мальчиком из Крепости и поэтому вообще не нуждался в постоянном пропуске — его и так знали. Стивка давно был знаменит в этом районе парка, где территория выставки граничила с Крепостью, поселком, выросшим в стенах старой турецкой крепости. Толстые почерневшие стены с круглыми башнями сбегали по обрыву чуть ли не до самых портовых пакгаузов. Из полузасыпанных оползнями казематов веяло таинственной сыростью. Где-то здесь же были входы в лабиринт подземных катакомб, и, разумеется, нельзя было представить себе более привлекательных мест для игры в казаки-разбойники, для воображаемых похождений Ната Пинкертона и Ника Картера.
Романтическая просвещенность Андрюши Повейко была признана здесь самим Стивкой, и Повейко считался тайным атаманом всех мальчиков из Крепости. Его идеи всегда охотно и беспрекословно исполнялись. Но в делах, требующих дерзости, силы, практической смекалки, действия, а не размышления, неизменно главенствовал Стивка, от которого всегда разило либо чесноком, либо луком.
Крепость была известна даже среди аристократов и богачей. В стенах турецкой старины пристроилось новейшее голубиное стрельбище. Это стрельбище считалось такой же примечательностью города, как яхт-клуб или ресторан Квисисана с автоматом, выбрасывающим пирожки. Сюда съезжались на пролетках, верхами, на велосипедах, а то и на автомобилях элегантные мужчины и дамы в охотничьих костюмах, шумели, смеялись, пили пиво, ели мороженое и стреляли по голубям. Стивка и был, между прочим, как раз тем бесстрашным мальчиком, который откидывал крышки клеток и прутиком шевелил птиц. Голуби, сверкая, взлетали, гремел выстрел, другой, третий, и подстреленная птица падала, а Стивка успевал ловко подставить кепочку. Это очень нравилось охотникам.
Мало того, что Стивка таким образом собирал битую птицу для своей мамки, белозубые и веселые молодые люди после охоты щедро угощали Стивку то мороженым, то сельтерской водой с сиропом. Иногда перепадал и серебряный пятачок.
Бывал на стрельбище и Андрюша. Но это дело ему не нравилось. Он не соглашался стать рядом со Стивкой к клеткам. Почему? Он никогда толком не объяснял этого Стивке, и Стивка считал, что его приятель боится попасть под выстрел, однако эту слабость он дружески прощал. Андрюшка не спорил и предпочитал бегать со Стивкой в порт или на скалы ловить бычков. Но в последнее время, на удивление Стивки, Андрюшка что-то зачастил в Крепость и всегда пристраивался к той компании стрелков, в которой безраздельно царила маленькая гречанка Фина. Было известно, что она дочь покровителя спортсменов, банкира Ангелиди. Случалось, с молодыми людьми приезжал и сам банкир на громадном сверкающем бенце.
Фина была любима не только отцом, не только подругами, она была желанной и на теннисных кортах, и в яхт-клубе, и даже в цирке Чинизелли, где дружила с укротительницами и воздушными гимнастами.
Скажем тут же и прямо: ради встреч с этой легкой, быстрой и приветливой девушкой зачастил в Крепость Андрюшка. Чуть ли не каждый вечер он сбегал теперь от чар выставки из своего павильона «Лактобациллин». Вопреки обыкновению, он не зазывал Стивку на камешки или в порт, куда прибыли новые грузы кокоса, но оставался на стрельбище даже после того, как раздавался истошный крик Стивкиной мамаши: «Стивка, скоро ли ты, олух царя небесного, придешь кушать борщ? Сколько ждать тебя?» — и Стивка убегал домой.
Было необыкновенно приятно вблизи Фины. Тонко и нежно пахло от нее духами. Приятно было услужить ей, напомнить, где она оставила свой стек или маленькое ружье. Она стреляла вместе с другими, но, — это не без удовольствия заметил Андрюша, — стреляла всегда не по цели, а куда-то в сторону и сейчас же после выстрела быстро-быстро, не оглядываясь на испуганную стаю птиц, подхватывала Андрюшку и, смеясь, бежала с ним в буфет. Что особенно волновало Андрюшу, это кружение с нею на гигантских шагах. Это было упоительно. В полуседле, в полупетле, прикрепленной к высокому столбу на кружащемся диске, вы, разогнавшись, теряли под ногами землю, взлетали, неслись и опять, едва коснувшись ногами земли, с замиранием сердца снова кружились и взлетали. Во время этих полетов Андрюша воображал себя то Чаркиным, то царевичем, уносящим на сером волке царевну. Девушка, вся зардевшись, резвилась, закатывалась смехом и не раз говорила, что если бы ей предложили выбор — летать на воздушном шаре с Чаркиным или снова кружиться на гигантских шагах, то она предпочла бы Андрюшу.
Вся в белом, развевающемся, в розоватых ажурных чулках на стройных ножках — девушка летала не только на гигантских шагах, она и по земле не ходила, а летала, танцевала, а тонкое, голубовато-молочное лицо с китайскими глазами, со свежим улыбающимся ртом обогревалось детским румянцем. Но больше всего Андрюше нравилась ее прическа: черные с синим отливом волосы, заплетенные в косы, она обычно туго укладывала вокруг головы и закрепляла черепаховыми шпильками. Волновала воображение свободная легкость ее движений, прикосновений. Ее пальцы нередко пощекотывали невидимую самому Андрюше ямочку у него на затылке, всегда играли стаканом, стеком, Андрюшиным хохолком, и он с нетерпением ждал, чтобы этот хохолок поскорее отрос. Тревожно удивляла беззастенчивость, с какой девушка меняла на глазах у него маленькие красные лодочки на спортивные с замысловатыми вырезами сандалии, а после сеанса стрельбы опять с неизменной грацией и оживленностью она превращалась в барышню на высоких каблучках.
Почти накануне того дня, о котором, собственно, пойдет речь, ожидался приезд самого Мавро Ангелиди, и даже, как уверял толстый буфетчик Папондопуло, приедет Чаркин.
К этому времени всюду по городу распространились огромные афиши — красные буквы по белому полю:
«Анонс! 2 июля на территории Всероссийской сельскохозяйственной выставки состоятся полеты знаменитого гонщика-циклиста и всероссийски известного авиатора Андрея Ефимовича Чаркина на аппарате тяжелее воздуха (аэроплан типа «фарман»). Авиатор возьмет с собою пассажира».
Удивительно ли, что на стрельбище оживленно ждали появления гостей. Даже Стивка и тот нервничал. Андрюшка помогал ему рассаживать голубей по клеткам, а буфетчику Папондопуло укрепить над столиками белый с голубыми полосами — цвета греческого флага — парусиновый тент.
Весь город жил ожиданием полета. Уличные мальчишки, лучше других знакомые с тем, что отличает двуплоскостной «фарман» от аэропланов-стрекоз типа Блерио или Вуазен, теперь спорили: кто и куда полетит с Андрюшей Чаркиным? Что касается Андрюши Повейко и его друга Стивки из Крепости, то им как будто повезло больше всех: упорно поговаривали, что для взлета намечена площадка, обращенная к морю и расположенная чуть ли не рядом с павильоном «Лактобациллин».
Андрюша радостно представлял себе, как обо всем этом он потолкует с Финой, и он решил предложить девушке (если, конечно, Фина пожелает) прийти к ним на веранду павильона, откуда все будет хорошо видно.
Действительно, во главе компании приехал Мавро Ангелиди.
Рядом с лакированным кабриолетом верхом на рыжей кобылке гарцевала Фина — в черном котелке, в ловко сшитых брючках-рейтузах и сапожках. С первого же взгляда Андрюшу озадачила какая-то непонятная, но резкая перемена в облике девушки. В чем дело? С тростью в руке она умело спрыгнула с седла, увидела Андрюшу, тут же игриво сделала ему большие глаза, перебросила трость, перчатки, воскликнула:
— Андрюша, смотри на меня: фокус! Раз, два, три… Цирк Чинизелли!
Двумя пальцами быстро сняла свой котелок, и Андрюша обмер: мгновенно и совершенно Фина преобразилась. Перед ним стояла какая-то другая особа — рыжая, коротковолосая. Да, вместо черных змеистых кос, отливающих синевой и светом, вилась рыжая гривка. Всегда веселое, задорное, мягко-румяное личико стало другим.
Андрюша ничего не понимал.
— Не понравилось, — с искренним огорчением проговорила Фина. — Не думала…
Между бровей у девушки показалась морщинка.
Кто-то из молодых людей перенял у Фины лошадку, все обступили господина банкира. Общительный, моложавый, в модных оранжевых полуботинках «шимми» — Мавро Ангелиди что-то говорил, слегка картавя, о чем-то шутил, оглядывался по сторонам, ища дочь, но Фина уже упорхнула. Он, смеясь, сказал:
— Проказница! Афина перекрасилась ради полной солидарности с Чаркиным, с которым она должна лететь. Фокусница! Андрей Ефимович тоже собирался приехать, но знаете, как с ним! Черта с два! Вдруг говорит по телефону: «З-занят, готовлюсь к полету…»
В этот день Андрюша был поражен больно, как ему казалось, навсегда.
В этот день Андрюша на стрельбище не остался. Все оказалось напрасным: напрасно он тщательно выгладил свои новые брючки, напрасно принес любимое лакомство Фины — свежую розовую икру воблы, напрасно тщательно перетирал стаканы у дяди Папондопуло…
Он уходил, а позади уже хлопали напрасные и жестокие выстрелы. Это случилось в конце июня.
Утро второго дня июля было прекрасно.
Проснувшись, Андрюша сразу заметил: пахнет в окно пригоревшим у кого-то молоком. Это всегда считалось признаком хорошей погоды. Андрюшу торопил папа, вставший раньше обычного.
— Вставай, дружок, я сейчас уезжаю.
— Куда?
— Вчера говорил: на ферму.
Действительно, в последние дни папа был особенно угрюм и молчалив, его снедала какая-то важная забота, и вчера, когда Андрюша заговорил о необычайных новостях на выставке, отец обрезал:
— Да, все это очень важно и интересно, но готовься, дружок, расстаться с «Лактобациллином».
Почему? Что случилось? Больше нельзя было добиться ни слова.
Не первое расставание, а зачем? Ведь вот, как хорошо за окном, на дворе! Какой ясный и важный день, важный для обоих, хотя у каждого по-своему, хотя папе сейчас не до него. И раз у папы дела, значит, ничего уже не может отвлечь его.
Застегивая пряжки на сандалиях, Андрюша спросил:
— Едете с дядей Ароном?
— Да, Арон сейчас явится. Не забудь, Андрей, зайти к Штреземану. Оставляю двадцать копеек: пятачок на стрижку, остальное отдашь Марусе, купите горячих котлет.
— Ой, папочка, не забуду! — Андрюша с ужасом подумал о цепкой машинке парикмахера Штреземана, которая снимет хохолок, выращиваемый с таким нетерпением. Нет, ему хотелось думать о другом.
Мог ли, однако, это понимать папа, милый папа, требовавший неуклонного исполнения ряда правил: ежедневно съедать хотя бы одну баночку лактобациллина; после обеда вставать из-за стола налегке, чуть не доевши; следить за зубами, за ногтями, за чистотой обуви; своевременно стричь волосы под нулевой номер. Гигиена тела и души — об этом всегда только и думал Андрюшин папа, интеллигентный Александр Петрович. Его жизненной задачей с некоторых пор стала пропаганда лактобациллина, молока, заквашенного по способу профессора Мечникова. В этом видел Александр Петрович гарантию здоровья, долголетия, а может быть, спасение всего человечества. Для Александра Петровича это было очень важно, но дело шло плохо, очень плохо: павильон прогорал, и летели в трубу скудные достатки Александра Петровича, вложенные в дело.
Вообще наступали беспокойные времена. На берегах Средиземного моря и на Балканах беспрерывно возникали политические конфликты, шли войны. Люди переставали думать о самом важном: о прочности семьи, о здоровье детей. Безумцы кичились подводными лодками, минами, дальнобойными пушками, аэропланами, приспособленными для сбрасывания бомб, и толковали о каких-то губительных, как картечь, воздушных стрелах. Беззастенчивые выдумки проникали в городские будни. Чего больше! Например, всерьез говорили о том, что скоро все тротуары будут приспособлены для езды на роликах. Встает опасность, что люди отвыкнут ходить.
Слыша такие разговоры, Андрюша спросил:
— А как же будут переезжать через мостовую?
Папа на это не ответил.
— Андрей, не твоего умишка это дело, — сказал Александр Петрович, — ты вот, брат, лучше реши все-таки вчерашнюю задачу с двумя бассейнами и выучи до конца нагорную проповедь.
Так разговаривал с Андрюшей его папа, Александр Петрович, хотя сам едва ли сумел бы сказать, сколько лошадиных сил в моторе «Гном» — двигателе на биплане типа «фарман» или какого числа Чаркин совершил полет на воздушном шаре «Леру»? Едва ли папа Александр Петрович знал наизусть восторженное признание знаменитого воздухоплавателя: «Дикое настроение охватывает меня. Безудержность, восторг, новизна ощущения… Земля — враг. Другая стихия говорит своим молчанием — приди!»
Не нагорная проповедь из Нового завета, а эти пламенные слова вспоминались Андрюше в утро 2 июля, и меньше всего интересовала его парикмахерская Штреземана.
Душе было беспокойно: слишком важные и необыкновенные события начинались на выставке, чтобы поверить, что все вдруг пойдет прахом.
Уже вчера на лужок перед «Лактобациллином» на биндюгах и площадках для перевозки мебели по частям привезли аэроплан.
Уже вчера весь день Андрей Ефимович Чаркин работал на сборке аппарата со своими помощниками, и, разумеется, Андрюшка и Стивка быстро втесались туда же, в подручные, и к концу дня на площадке среди стуков и металлических взвизгиваний то и дело слышались желанные для мальчиков призывы:
«Андрюша, сбегай за водой». — «Стивка, держи крепче». — «Мальчики! Тащите элероны!» — «Что тащить?» — «Вон те крылышки», — споро объяснял огненно-рыжий, вспотевший на работе Андрей Ефимович. «Прекрасно, — приговаривал он, — лихо! Я знаю, дети любят п-порядок». Иногда свои приказания он отдавал в рупор.
К вечеру готовый к полету биплан воздвигся на площадке против «Лактобациллина». Солдаты из морского батальона прикрепили его канатами к столбам…
Огненный, веснушчатый Чаркин, прежняя белокрылая Фина с короной кос вокруг головы, как у королевы, быстрые солдаты морского батальона, шустрый Стивка, аэроплан, похожий на этажерку, — все это грезилось Андрюше ночь напролет, смешивалось, беспокоило и обещало радость.
И вот теперь ясное золотистое утро вливается в комнату. К запаху горелого молока примешивается запах прибитой водою земли: дворник поливает газоны из шланга. А соседка стучит секачкой — рубит баклажаны. На подоконнике тени листвы играют в пятнашки. Словом, все невыразимо хорошо.
Однако же, наперекор этой мирной правде, выражая свое приподнятое счастливо-бунтарское состояние, Андрюша бубнил: «Дикое настроение охватывает меня. Безудержность, восторг, новизна ощущений…»
— Что? — отрывисто спросил Александр Петрович.
Андрюша надменно повторил:
— Земля — враг. Хорошо бы открыть другую, новую землю.
— Понес свою чепуху, — горько усмехнулся Александр Петрович. — Ты вот что, дружок, запомни: в шкафчике брынза и гречишный мед. Завтракай и сейчас же отправляйся. Там сегодня, наверно, будет столпотворение, наплыв. Маруся одна не справится… Что же это запаздывает Арон?







