412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алёна Ершова » Реальность Тардис » Текст книги (страница 19)
Реальность Тардис
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:43

Текст книги "Реальность Тардис"


Автор книги: Алёна Ершова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)

— У вас уже готово?

— Готово. Алексей Ефремович сидит на чемодане, а я вот так, как есть, — и девушка провела ладошками сверху вниз, от нежной оголенной шеи к коленям, обтянутым все тем же тонким гимнастическим трико, тряхнула головой, гибко нагнулась и, подняв что-то от палубы, протянула мне: — А это — вам. На память. Спасибо!

— Что это?

— Моя любимая штучка. Она давно у меня, была еще школьницей. Возьмите. Если интересно, Алексей Ефремович расскажет вам, откуда она. Я ему рассказала. А брать ее с собою не нужно, нет, не нужно, пусть лучше вам на память… Прощайте! Спасибо!

Если бы даже я и хотел вернуть подарок, я уже не мог этого сделать: девушка стремительно сбежала по трапу вниз, на спардек, ушла.

У меня в руках осталась мраморная головка мадонны — тонкой, очевидно, старинной работы.


На палубах уже начиналось то оживление, какое всегда бывает на судне в случаях рейсовых происшествий, и, как всегда, главным в этой беготне, переноске вещей среди боцманских приказаний и окриков было приготовление к передаче почты: мешок с письмами китобой доставит к себе на флотилию, ящички и тючки с посылками. Матросы были довольны, что китобоям предстоит такое удовольствие.

— Пульсирует! — радостно воскликнул матрос, добавляя еще один тючок и прощупывая его.

Пульсирует — еще бы!

Бот подошел, и его вздымало волной у борта. Уже подавали концы. Крики. Приветствия. Здоровенные парни в кожаных шапках-штормовках, в оранжевых спасательных жилетах нетерпеливо перекликались с нами.

Сбросили штормтрап, и немедленно — один за другим — китобойцы, как пираты, стали взбираться на богатое наше судно — лайнер. Люди, которых забирал китобой, толпились тут же на спардеке, спускали в бот свои вещи. Но Вали среди них не было видно. Китобойцы с поразительной находчивостью зашныряли в лабиринте палуб, ходов, трапов и отсеков большого пассажирского лайнера в поисках бара и водки.

Начали сгружать почту, людей, направляющихся на китобойную флотилию. Вали все не было.

Я увидел Валю позже, когда она, вдогонку за повеселевшими парнями-китобойцами, перекинувшись через фальшборт, начала быстро, смело спускаться по зыбкой канатной лесенке, крепко ухватывая пальцами ступеньку за ступенькой. Почему-то мне вспомнилось, как в детстве мы, сорванцы, ухватывались за длинный канат, кружась на гигантских шагах, взлетая с замиранием сердца на воздух. «Волнение души», — пробормотал я.


Мы разошлись с китобоем при высокой полной луне.

Все еще слышался над океаном утихомиренный лай. Вероятно, Валя теперь поглаживала собачку.

— Она плакала у меня в каюте, — вдруг сказал Алексей Ефремович.

От неожиданности я переспросил его:

— Кто плакал?

— Лобзикова. Плакала, черт бы ее побрал, совсем расстроила. Такая же сумасшедшая, как все вокруг.

Что мог на это сказать я?

Мы с капитаном снова сидели на юте в шезлонгах. Снова на полном ходу шелестела за бортом, переливаясь под луной, волна. Над головами, полное огненной и безмолвной жизни, простиралось небо, на востоке залитое теперь лунным сиянием. Далеко за кормой еще виднелись огоньки китобоя. Они ходили вверх-вниз и покачивались вместе со звездами — усиливалось волнение.

Алексей Ефремович мог бы рассказать мне о происхождении мраморной головки, оставленной Валей, но почему-то не хотелось расспрашивать его об этом — так же, как прежде не хотелось мне, чтобы он знакомил нас с Валей. Может быть, головку эту Валя подобрала в фамильном склепе в Тарханах в ту ночь, когда осталась там для разговора с Лермонтовым.

Странно все это, конечно, очень странно, но, может быть, правильно было желание не побуждать больше капитана к воспоминаниям о Вале Лобзиковой.

ЗАКАТ НА КРАЮ СВЕТА

Погасал дневной свет, а я думал о детстве.

Оно было: я вдруг вспомнил, что тому мальчику очень хотелось побывать на краю света.

Неверно говорят, призывая к благоразумию: «Все в свое время». Чаще всего это желанное «все» запаздывает и, если подумать, приходит уже, собственно, к другому человеку, не к тому, кому оно так было нужно в свое время.

Так думал я в тот вечер.

Закат, его раны еще кровавились. Мучительно погасал день, бросая издалека, откуда-то из-за Охотского моря, от Сахалина, последние живые отблески на Курилы.

Так вот они!

Все с тою же жадностью, как и днем, я осматривал берега в титаническом нагромождении скал, неуклонно поглощаемых сумраком: вершины еще отсвечивали закатом, а в щелях уже было черно. И вот уже заморгали огоньки, ночная душа всех деревень, поселков, городов, и тогда я с нежностью вспомнил снова мечты своего детства и того мальчика, что сегодня при мне приходил к своей маме.

Там, на берегу, в уютной поселковой лавке, как всюду в этих местах, было всего понемногу: пахло кожей — несколько пар ботинок и пара кед; будильник; рыбные консервы. Стояло и несколько книг.

Из-за прилавка, поверх книжки, следила за мной милая молодая женщина, все ждала, чего я спрошу. Я перебирал книжный набор, в надежде найти краеведческую брошюрку. Кто не знает, что нередко в какой-нибудь захолустной лавке найдешь как раз то, что нужно; но книжечки не было, и я уже повернулся к продавщице:

— Знаете, по краеведению: о вулканах Камчатки и о богатствах Охотского и Берингова морей — нет ли чего?

Женщина не успела ответить, в лавку вбежал мальчик.

— Мама! — воскликнул он с порога. — Мамочка!

— Ну, что тебе, я занята, — и женщина привстала.

Мальчик, приподняв личико, смотрел на маму и моргал ресницами.

— Ну, говори, что случилось? Ты пугаешь меня.

— Мамочка, сделай сегодня салат.

Женщина облегченно перевела дух.

— Салат, мамочка! Знаешь, опять есть огурец. Вот такой длинный, закрученный.

— Откуда же у нас огурец?

— Шура принесла. Вот такой длинный. Сделай, как тогда. Ой, пожалуйста.

— Салат?

— Сделай салат.

— Извините, пожалуйста, — обратилась женщина ко мне. — Вам книжку какую? О вулканах? Или, кажется, о китах?

Я улыбался и, верьте мне, уже не спрашивал книжку о вулканах и о богатствах дальневосточных морей, — как-то не нужна стала мне эта книжка. Да и не было ее на прилавке…

И вот теперь, наблюдая закат с палубы нашего лайнера, вспоминая о мальчике, мечтавшем побывать на краю света, я с нежностью думал: «А этот ребенок — сделала ли мама ему салат? Как хотелось ему салата!.. Огурец вот какой длинный…»

Берега Итурупа, крупнейшего острова Курильской гряды, были по правому борту, к востоку; из-за вершин острова, все еще сохраняющих отблеск заката, по ту их сторону, откуда-то из-за океана встала луна, и свет ее уже тронул кое-где горы. Удивительным было сочетание отблесков закатной зари с освещением ночи и на горах и в море.

Потом то и это соединилось в одно — всему свое время. И только еще зыбилось что-то, мерцало, как иногда мерцает что-то в душе, а что — не поймешь.

А там на берегу громче, чем в сумерках, ярко мерцали огоньки маленького города, ночная его душа.

Мальчик уже спал в том поселке на краю света, спал спокойно, сладко: не может быть, чтобы мама не сделала ему салата. Сделала — и дала ему поесть, и уложила спать, и он спал спокойно.

Я знаю, что ему снилось.

За горами, за тайгой, посреди полей огромной страны большой кипучий город. И он, счастливый, ходит среди вздрагивающих, шевелящихся, прыгающих, набегающих и отступающих, как бесшумный океанский прилив, живых разноцветных огней.

Ходит по городу мальчик, насладившийся салатом.

Не сомневаюсь, так и будет на самом деле с мальчиком, насладившимся салатом: все в свое время.

НИАГАРА — БОГИНЯ ГОРДЫХ КЛИКОВ

В последний день октября мы приехали на Ниагару.

Уже издалека было видно большое облако, как бы дымящееся над кратером вулкана, и мы догадались: там кипит Ниагара, великий водопад, низвергающийся вулкан, могучие воды, сбрасывающиеся вниз на шестьдесят метров с верхнего бьефа плавной широкой реки того же божественного прозвища.

Вокруг всюду застроено. Стремительно вознесено к небу несколько тонких башен, напоминающих нашу Останкинскую башню телевидения, но поменьше. Дальше — лес и лес, воды и воды… Странно: заметил я еще и то — заметил сразу же после перелета через океан, в Монреальском аэропорту, — что путешественник всегда сначала ищет на новых местах сходства со старыми родными местами (а потом происходит обратное: у себя дома он начинает вспоминать и прикидывать то разное, чем отличаются рощи, дома, люди там, где он был, от того, что привык видеть ежечасно). Так первое впечатление по выходе в Монреале на площадь перед аэродромом было такое, как будто через девять часов полета над океаном мы высадились на Ленинских горах Москвы: те же рощи, такая же осень.

Однако здесь, на берегах Ниагары, все было ново, незнакомо. И все казалось декорацией, придуманной для того, чтобы охватить ею, может быть, и утихомирить какой-то табун, какое-то стадо зверей, массу зверей-хищников — водопад Ниагары…

Рев, шум мчащегося к цели туристского автобуса до времени все-таки почти поглощал вековечный обожествленный шум водопада.

В позднюю пору осени туристов здесь немного, и это, конечно, было нам на руку. Мало, мало было людей и у гранитных парапетов реки, и в окнах многочисленных кемпингов, ресторанов, закусочных на нашем канадском левом берегу. Как было там, по ту сторону, не знаю, там уже Соединенные Штаты Америки.

Узкий стальной мост через реку пересечен заставой и расцвечен национальными флагами пограничных государств. Военный караул деловито просматривает документы переезжающих границу. Впрочем, говорят, что через этот контроль можно пройти с такой же легкостью, как в парк на прогулку.

И все-таки, что ни говорили бы, это ощущение необычайное: ты на Американском континенте, на границе Соединенных Штатов Америки, перед тобою великая Ниагара, и пусть не вводят тебя в заблуждение осины, березки и елочки — такие же, как где-нибудь на Валдае! Замечтаться простительно. И вот, в самом деле, забывшись, я долго стою у гранитного парапета на самом траверсе неописуемого зрелища — спада Ниагары с верхнего на нижний бьеф, стою у бронзовой плиты мемориала, посвященного первому вдохновенному певцу Ниагары, великому кубинскому, а вернее сказать, индейскому поэту — Эредиа.

Забывшись, я уже давно не слышу кликов водопада и все не отвожу глаз от чудовищного, величавого, невыразимого зрелища низвержения широкой реки.

Вдруг кто-то рядом со мной спросил:

— Шумит?

Я очнулся и вновь услышал извечный шум, тот шум, который и сейчас я иногда все еще слышу, вспоминая тот последний день октября.

Я оглянулся на чужой голос: кто же это?

Оказывается, это был Петр Петрович, шофер нашего элегантного, громоздкого и все же элегантного туристского автобуса марки «Люкс», а с ним, с хмурым Петром Петровичем, подошел ко мне и его восемнадцатилетний сын Вадим. Петр Петрович нередко брал сына в дальние поездки. Знакомы мы были и с женою Петра Петровича, канадской дамой по имени Мирель, и, пожалуй, как раз с нею успели особенно подружиться: Петр Петрович держался уединенно и молчаливо во всех поездках. Я, признаться, удивился его появлению. Утирая лицо и стряхивая с плеч водяную пыль, я ответил ему на вопрос: «Шумит?»

— Знаете, не очень. Я думал, сильнее.

— Ниагара — слово индейское, — как всегда, ясным правильным русским языком сказал шофер. — Однако мы не помешали вам?

— О нет, пожалуйста!

— Ниагара — слово индейское, и оно значит: бог гордого шума, точнее, гордых кликов. Вот что значит слово Ниагара, это — клики, гомон, голоса уходящих.

— Как так — уходящих?

— Поколений, племен. Низвергаются народы. Перед вами низвергаются поколения и народы. Разве не похоже? Вроде как на наших русских апокрифах: низвержение во ад.

При этих словах я снова с удивлением взглянул на собеседника. Лицо его было строго, а восемнадцатилетний Вадим слушал отца, стараясь ни слова не проронить. Петр Петрович продолжал:

— У индейцев не ад — простое низвержение в смерть, вернее, в небытие, а еще вернее, низвержение сил добра и зла не в прошлое, не в небытие, а именно в будущее, что гораздо важнее и интереснее. Племена. Народы. Похоже? Вот о чем говорит индейская песня-легенда.

И самое удивительное было как раз в том, что я и сам, любуясь водопадом, только что успел почувствовать нечто близкое тому, о чем сказал Петр Петрович.

Военнопленный гитлеровской Германии, Петр Петрович задолго до конца войны бежал из лагеря, и ему удалось — через Голландию — пробраться дальше, и в конце концов он попал в Канаду. Более двадцати лет живет он по законам новой своей гражданской принадлежности, но то, что однажды пришлось нам услышать от его приветливой, милой жены Мирель, много нам подсказало и обновило в размышлениях о судьбах людей, подобных Петру Петровичу.

Очень интересно — на вопрос: довольна ли она своим мужем и сыном? — Мирель отвечала так:

— Очень добрый человек мой муж. Добрый: он всегда знает, что чувствует другой человек. Очень хороший! Через него я полюбила вашу страну Россию, и я не мешаю моему мужу, когда он разговаривает с нашим сыном о России по-русски. Я тоже немного понимаю уже по-русски. Не говорю с другими, например с вами, по-русски потому, что стыдно мне нехорошо говорить по-русски. Но мне приятно слышать, когда они между собой говорят на русском языке. Они говорят очень интересно. Много интересного рассказывает моему сыну мой муж. Все хорошо, и мне хорошо. Но, знаете, это верно, когда говорят: русские люди какие-то особенные люди. Говорят: русский характер. И в самом деле. Подумайте: вот уже сколько лет Петер (она произнесла быстро и отрывисто, так: Петр) живет со мною, у нас свой дом (и вы, может быть, не знаете, что мой отец прямой потомок Жака Кортье), у нас свой дом, у нас добрый, хороший сын, а Петр все тоскует и тоскует и веселится только тогда, когда ему интересно говорить с сыном о России. Или так: у меня болят зубы — что ж! — я быстро иду к врачу. Болят зубы у Петр, он ходит и ходит с зубной болью из угла в угол неделю, другую, — все страдает, пока пойдет к врачу, и сам при этом шутит: русский характер, любим пострадать. Верно, что русские любят страдать? Почему Петер не идет лечиться?

Это замечание приветливой Мирель, дочери прямого потомка Жака Кортье, первого француза, высадившегося в веселом шестнадцатом веке на берегах нынешнего Монреаля, жены Петра Петровича, имеет, как мне кажется, прямое отношение к тому, что еще следует сказать о Петре Петровиче.

Выслушав его пересказ индейской легенды, я сказал:

— Я вижу, вы, Петр Петрович, успели многое узнать на вашей второй родине…

И вот тут-то, как только я произнес эти слова, я почувствовал, что совершил ошибку. Петр Петрович сразу умолк, насупился, потом неторопливо повел глазами в сторону дымящейся Ниагары и только одно слово, короче которого, кажется, нет, произнес он:

— Вот!

Стараясь смягчить свою бестактность, я, как это часто бывает, совершил за нею вторую — тихо и по возможности мягко спросил:

— А вам не хотелось бы вернуться?

На это Петр Петрович отвечал так:

— Вот — смотрите и постарайтесь, пожалуйста, понять, а лучше пусть скажет, пусть ответит на ваш вопрос Вадим, а я помолчу.

И тут вступил в разговор восемнадцатилетний Вадим, сын Петра Петровича, русского человека, волей судеб занесенного за океан, на чужбину. Вадим заговорил с такой готовностью, так непринужденно, как будто юноша продолжал свой только что прерванный монолог:

— Я хотел бы приехать в Россию зимой. На рождестве. Отец рассказывал — я знаю, как у вас там бывает в это время. И теперь, говорит отец, там почти так же, как бывало прежде: обряды, увеселения, ряженые, елка и все такое. И это очень приятно. Я читал русских писателей…

— Кого же?

— Бунина.

— Ну, еще кого?

— Да кого же: Пушкина (особенно люблю стихи), Гоголя, Тургенева, Зайцева, Ремизова… Да, особенно люблю стихи. Читал и тех писателей и поэтов, которые пишут сейчас: Ахматову, Пастернака…

— Нравится?

— Пастернак не очень правильный писатель.

— Это почему же?

— Как вам сказать? У него плохой идеал.

Петр Петрович сказал довольно сурово:

— Чего не знаю, того не знаю. Но про себя сказать могу: я хочу услышать запах мандариновой корочки на русском снегу… А? Так еще бывает? А тройки бывают?

Вадим прислушался к словам отца и заговорил горячо, запальчиво:

— А я вот чего: чтобы в окнах домов горели елки, у детей румянились щеки. Ведь это бывает — хотя и не на рождестве… Я знаю: теперь это все у вас подгоняют под Новый год. Даже тройки и ямщики бывают.

— Бывает, все бывает.

— А знаете, я не очень люблю застольную встречу Нового года — бестолково и шумно. Я больше люблю встречу новогоднего утра, и вот чего я еще хотел бы: идти с толпой русских молодых людей на работу. Подумайте, как это интересно: Новый год! Демонстрация! Так?

— Нет, демонстрация — это другое, иначе.

— Ну, все равно. Я, как учит отец, хочу идти с общей людской силой — тогда не страшно скатываться с уступа вниз, не страшно, если это делается разумно, с пользой для общего дела. Думаю, решимость Ниагары — это все-таки сбрасывание в новую жизнь: проследите ее ход дальше — разве не так?.. Спасибо! — Вадим с благодарностью взял предложенную мною сигарету «Шипка» и продолжал — на этот раз задумчиво и как бы без всякой связи с прежним — совсем о другом: — Шипка… Отец рассказывал мне о нашем прадеде. Прадед был солдатом у генерала Гурко и воевал за славян на Балканах, защищал Шипку, горный проход в скалах за облаками. Страшно было. Лед. Пропасти. Холодно. Нечего есть. Глотали снег. И всегда была опасность скатиться вниз в ущелье вместе с лавиной снега. А солдаты стояли, не уходили, потому что они понимали душой: стоять нужно. У них была такая душа. Вот какая русская душа, а не такая, как представляется она маме. Стояли не по приказу, офицеры сами были такие же, какими были солдаты. Это в нас (Вадим так и сказал подчеркнуто: «это в  н а с») от самых давних тысячелетий, и это есть самое главное народное сознание, это, вероятно, и есть причина, по которой вы стоите сейчас при советской власти вроде как на Шипке — и за себя, и за другие народы. Все вы что-то знаете, знаете что-то такое, чего не знают больше нигде в мире. Поэтому вы и Ниагару чувствуете вернее, чем француз или итальянец. Вам понятно это сбрасывание в новую жизнь — vita nuova. Как у Данте или у Блока. Пришло время. Мы с отцом возим многих, а я всегда тут, у водопада, слышу одно, все то же самое: «О новой жизни мне поет». Отец мне помогает видеть и думать. И он помогает, и вы тоже помогаете, потому что вы… ну, не так видите, как француз или американец с того берега. Вам понятно то, что непонятно им. Верно я говорю, отец?

Петр Петрович молчал. Молчал и я.

— То, что я вам говорю, вам понятно?

Я продолжал молчать. И тогда опять в разговор вступил Петр Петрович. Он сказал:

— Вадим все высказал справедливо. Я очень рад. Самое главное — человеческое. Не будем лицемерить, там у нас (Петр Петрович сказал «у нас») не всегда и не совсем так. Потому что жизнь — борьба. Там среди снегов — и нигде больше — магма жизни! Обжигает, и потому именно тем, кто рядом с огнем, иногда бывает больнее, чем тем, кто в стороне. Но, возможно, мы просто мало знаем. О, это мы чувствуем, и это подтверждает великолепный Советский павильон на ЭКСПО-67. Что там показано? Выращивание нового человека! Великолепный ковчег двадцатого века из стекла и легких металлов. Так вот, голубчик мой, — извините, пожалуйста, эту фамильярность, — это и хотелось бы увидеть мне прежде всего — новых людей, произошедших от русского народа, — и не здесь, в Канаде, а там, у нас, в России, где кипит магмой самое большое, жгучее дело, там хочу видеть!

Замолк Петр Петрович. Ниагара продолжала реветь. То, что Петр Петрович только что сказал, то, как он сам кипел и плавился при этом, незабываемо. Постояли еще, еще послушали Ниагару.

— Ну, идем, Вадим, пора. Мы ведь ямщики — не кто-нибудь! И вон кого возим. — И обратился ко мне с усмешкой смущения, видимо, грубой шуткой стараясь прикрыть свое волнение: — Не задерживайтесь! Не задерживайте нас! Еще полюбуйтесь — и бегите к машине. Пора… Смотрите, как мужественно, с каким глубоким сознанием того, что иначе невозможно, сливаются вместе и обрушиваются с уступа громадные воды. О-го-го! Очень красиво! И как жаль, что не всякий обогащается этой красотой. Видят только бревно, вон то, что несется, сейчас, впрочем… и оно пойдет туда же… Не запаздывайте!.. А я, может быть, запоздаю, ничего не поделаешь — загадочная русская натура.

И вот вдруг — и так странно было внезапно услышать здесь то, что я услышал вместе с вековечным шумом Ниагары, — вдруг в этот шум вплелась песня, слова вплелись, и какая песня и какие слова!

Уже уходя все дальше и дальше, Петр Петрович запел:

 
Степь да степь кругом!
Путь далек лежит,
А в степи глухой
Замерзал ямщик…
 

Прошло время — и вот я снова и снова слышу над Ниагарой эту песню. Чудно! Над Ниагарой! Вижу перед собой могучее движение: плавная, все убыстряющаяся широкая река вдруг и совсем обрушивается в широченном своем размахе, и это уже не река, не вода, способная отразить в себе небо и облака, как сказал Петр Петрович, как он пропел потом, это чувство необыкновенной глубины, широты, мужественной силы, смелой и трагической решимости, с какою — согласен и с этим — не вода, а целые народы исполняют свою историческую судьбу.

Вспоминаю я еще и о том, как иной раз и теперь, подобно ямщику из песни, русский человек принимает свой роковой час. Я видел это. Так неотвратимо совершается грандиозное преломление и уход из жизни. Это знаем мы и по Толстому — со спокойной решимостью, мужественно, плавно, величаво.

Так живет русский народ, так воевал он (на Шипке, на Перекопе, под Ленинградом), так делал и делает он свое заповедное дело истории — где бы он ни был, куда бы его ни занесло, хоть за океан.

Ниагара, Ниагара, о богиня гордого и грозного шума!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю