Текст книги "Реальность Тардис"
Автор книги: Алёна Ершова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)
В эти годы Багрицкий еще не расстался с властью образов, форм, звуков, на которых он был воспитан.
Долго со всем беспокойством молодой души он искал подтверждение лишь тому, что запало ему в душу при первом — книжном — соприкосновении с поэзией. Думаю, не будет ошибкой сказать, что ни «персидский поход», ни агитационная работа Багрицкого на фронте и в газете еще не понимались им как накопление опыта жизни. Эти дела и впечатления еще не пересилили впечатлений юности и любимых книг.
В 1922 году родился у Багрицких сын Сева. Для товарищей Эдуарда Георгиевича это было ново и интересно. Начались посещения «святого семейства», как не без основания принято было называть эту семью. В старом одесском дворе, в доме с шаткими деревянными лестницами и стеклянной галереей, обрамляющей весь квадрат внутренних стен, где-то под чердаком помещались две комнатки. Нередко ранним утром, когда летнее солнце юга только начинало согревать камни, кто-нибудь из нас без всякого повода забегал к Багрицкому. Вот шаткая лестница уже позади, перед гостем новое затруднение. Накануне прошел ливень. Передняя комната в «квартире Багрицких» превращена в непроходимую лужу. Из второй комнаты доносится сипловатый, астматический басок Эдуарда, звонкий и нежный, всегда жизнерадостный голос Лиды.
Багрицкий читает стихи: «Из-за свежих волн океана…»
Гость, не решаясь перешагнуть через лужу, кричит:
— Эй, там, на переправе!
Голос Эдуарда затих. В дверях с доскою в руках Лида.
— Отойдите, забрызгает, — предостерегает она и ловчится перекинуть доску через лужу.
Доска подхвачена, гость у яслей «святого семейства».
Картина неустроенности, веселой нищеты.
Для полноты картины у корыта, служащего колыбелью, не хватает только осла. Младенец в корыте поднимает ножку.
— Садитесь, — приглашает Лида, — ну, хоть сюда.
Эдуард всегда рад гостю, он оживляется.
— Садись, — приглашает и он. — Что написал?
— Притчу в духе Руми «Поэт и его стихи». Ответ на твоего «Голландца». Но погоди, ты стихами оклеиваешь окна!
Половина окна заклеена газетой. Солнечный луч, просветив бумагу с колонкой стихов, падает в колыбель младенца.
Эдуард усмехается:
— Это мои стихи. Пусть. Так прозрачней их недостатки…
Гость обещает принести в следующий раз стекло. Это особенно приятно слышать Лиде. Эдуард слушает новые стихи «в духе Руми». По выражению его лица уже видно, что готовится какой-то каламбур.
Бедная обстановка семейной квартиры нимало не смущала ни хозяев, ни гостей: это просто не замечалось, на это не обращалось, собственно, никакого внимания, хотя и нельзя сказать, что Багрицкий был беззаботным мужем и отцом. Так, он брал на себя поначалу нелегкую задачу, баюкать Севку. Это всегда делалось под ритмическое чтение стихов.
Вскоре малютка привык к умелому, спокойному, ритмическому чтению, и не было случая, чтобы ко времени паузы, наступившей после чтения этих стихов, Севка уже не спал. Раз достигнув этого, отец сохранял власть над засыпающим сыном и впоследствии — не одно лето, не одну зиму. Иногда чтеца заменял гость. Нередко гость привлекался в спутники при добывании очередного гонорара или пайка. Лида снаряжала мужа в поход, а это не всегда было простым делом и потому, что заставляло Багрицкого пошевелиться, и потому, что не всегда была возможность одеть его по сезону. Досадливая воркотня Багрицкого и деловито-женственное урезонивание Лиды. Наконец Эдуард одет, длинные худые ноги обернуты солдатскими обмотками австрийского образца — это мужское дело выполнял он сам с большой ловкостью.
Когда продовольственные дела в «святом семействе» улучшались, там любили приговаривать, пародийно похлопывая ладонью о ладонь: «Хлеб на хлеб!» Жест и выражение, распространенные среди южан, означают, что к достатку тяготеет такой же достаток.
Довольно долгое время занимала умы «история о бекеше».
К наступлению зимы удалось перевести «святое семейство» с чердака в полуподвальное, но сухое и сравнительно теплое помещение в полудачном тихом районе города с фонтанами во дворах. Двухколесная ручная тачка не полностью загрузилась скарбом. И все-таки беспокойство это Багрицкому совсем не по нраву — в этот день он куда-то сбежал. Сопровождая тачку, Лида прошла через весь город с младенцем на руках, кто-то из нас с лампою в руках шагал по другую сторону тачки.
Не мешает сказать, что квартира для Багрицких была выхлопотана благодаря нежной дружбе с дочерью управдома, этакой милой, веселой Мюзеттой, спустившейся на этот раз с мансарды в подвал. В этот вечер собрались все. И даже на минутку заботливо заглянул сюда интеллигентный управдом.
К вечеру в новом помещении стало очень уютно.
Лида пекла на румынке коржики из академической муки. Севку уложили не в корыто, а в бельевую корзину. Эдуард весело взгромоздился на привычный топчан.
Уже прочитаны новые варианты «Трактира» и «Чертовых кукол», новые стихи гостей, и в этот вечер впервые заговорили о том, что неплохо бы съездить в Москву — людей повидать и себя показать. К этому времени литературные сверстники Багрицкого уже стали москвичами, и кое-кто уже занимал довольно прочное место в литературе: Катаев печатался в лучших изданиях, работали в «Гудке» Ильф и Юрий Олеша. Имела заслуженный успех Адалис. То и дело встречались в журналах стихи и рассказы поэтов и поэтесс, имена которых были известны на юге… Не пора ли отстающим расправить крылья, а если уж кому начинать, то кому же, как не Багрицкому!
Багрицкий не был человеком дерзновенным в житейском смысле этого слова. Несомненно, тут сказывалась и развивающаяся в нем болезнь. Так же как не любил он оставаться в одиночестве, он неохотно менял насиженное место и при всем любопытстве к жизни, к людям, к литературной среде был скорее робок, чем самоуверен при новых знакомствах, а что касается крутых перемен в укладе жизни, то это его просто отпугивало. Думаю, ему легче было сделать какой-нибудь решительный шаг внезапно и сразу, чем обдуманно и планомерно. В этих случаях за него думали и действовали другие. Так получилось и на этот раз.
В созревающем замысле поездки в Москву не последнее место занимал вопрос экипировки. В решении этого, слов нет, серьезного вопроса деятельное участие приняла семья известного в городе научного работника и поэта Александра Львовича Рубинштейна. В доме этого человека устраивались частые литературные чтения. Отчеты помещались в газете. Ходили туда охотно, потому что всегда на этих «вечерах» были чай, бутерброды, а главное — винегрет в неограниченном количестве. Добрая и хлопотливая хозяйка дома, Зинаида Сергеевна, взялась собственноручно скроить и сшить настоящую бекешу. Почему бекешу? Да потому, что именно об этом наряде, равно как и о высоких сапогах, мечтал Эдуард в последнее время. На великолепные хромовые, чуть ли не кавалергардские сапоги с раструбами ушли все накопления, но никто не сомневался, что Зинаида Сергеевна выручит, под руками отличной мастерицы бекеша выйдет на славу. Шить так шить! И ведь бекеша шьется не просто так, а для поездки в Москву.
Событие это относится к осени двадцать второго года. К тому времени уже забывались недавние миллионы: новая экономическая политика укрепила советский рубль, счет пошел на червонцы и рубли, даже копейки. Тщательный подсчет вывел стоимость бекеши рублей в сорок пять — пятьдесят. Эти деньги требовалось добыть.
Нередки были вечера в рабочих и партийных клубах города. Участники бесплатных литературных выступлений вполне удовлетворялись одной приятной возможностью читать перед аудиторией; никто, кроме Багрицкого, еще не видел в своем стихотворчестве источника к существованию. Писали, право, как птицы поют — без какой бы то ни было оглядки, без привычки видеть написанное в печати.
На этот раз литературный вечер был устроен в городском клубе платный. Билет стоит двадцать копеек. За новые стихи, напечатанные в газете, редакция, посвященная в наши общие планы, выплатила повышенный гонорар. Если не изменяет мне память, вместо двадцати по тридцать копеек за строку.
Капитал был создан. В последний час решили не шить, приискать бекешу на базаре. Отправились на знаменитый одесский Новый базар. В ту пору там с утра до вечера кипела барахолка. После долгих поисков и торгов купили вполне достойную бекешу благородного коричневатого оттенка, с таким же воротником. Уже наступал вечер. Следовало торопиться. Был нанят извозчик, был записан его номер, самому извозчику было сделано нужное внушение. Сильно продрогшая Лидия Густавовна, надев на себя обновку, со счастливой улыбкой уселась на дрожки, пряча под полою бекеши полфунта ветчины, купленной на сдачу.
Все удалось на славу! Под цвет воротника подобрали папаху. Это был первый выезд Багрицкого в Москву, принесший ему первые признания.
Вот «история о бекеше» — одно из самых крупных событий одесского периода в биографии Багрицкого.
Шло время, и, когда следующей осенью я встретил Багрицкого на перроне одесского вокзала, он опять был в исторической бекеше. Весь увешанный клетками с птицами, он ездил с птицеловами на пригородную станцию. Удача в делах птице- и рыбоводства всегда была для Эдуарда Георгиевича таким же важным делом, как удача в литературе. В этих милых волнениях среди щебечущих птиц и немотных рыб он находил отдых и утешение.
К зиме 1925 года созрело решение «святого семейства» переезжать в Москву. Багрицкий поехал вперед, как бы для разведки. И тут начинается «история о добродетельном лавочнике».
На одесской Молдаванке, на улице Дальницкой, рядом с домом, куда после подвала на другом приморском краю города вселились Багрицкие, помещалась мелочная бакалейная лавочка. Лавочник рассматривал Лиду как несчастную женщину, брошенную с малолетним сыном беспутным мужем-поэтом. Он сочувствовал ее печальной судьбе, а Лида не старалась изменить ложное впечатление.
Решительный момент наступил. Озорная телеграмма из Москвы гласила буквально следующее: «Загоняй бебехи хапай Севу катись немедленно Эдя». Разумеется, текст ошарашил телеграфистку, но, как позже стало известно, Багрицкий ответил ей вполне убедительно.
— Не удивляйтесь, — сказал он ей. — Принимайте, иначе в Одессе не поймут.
А в Одессе положение запутывалось ужасно. Начальником почтового отделения, через которое прошла телеграмма и ожидался денежный перевод — Багрицкий выслал пятьдесят рублей, — был друг-приятель благодетеля лавочника. Хотя сама Лида говорила о нем, что это святой человек, можно было ожидать всего. И в самом деле, встревоженный кредитор вдруг появился на пороге у Лиды. Посреди опустевшей комнаты оставалась только швейная машина, величайшая наследственная ценность, расстаться с которой у Лиды не было сил.
Инстинкт подсказывает Лидии Густавовне выход из, казалось бы, безвыходного положения.
— А! Это вы? — Лида протягивает руку к бланку телеграммы, слышится горькая жалоба: — Вот видите, с кем я имею дело. Ну, скажите, могу я ехать по такой телеграмме? Это же писал пьяный человек.
Нужно было спасти пятьдесят рублей, в которых заключалась дальнейшая судьба семьи, незаметно вынести швейную машину. Путем хитроумных маневров удалось сделать и одно и другое, и вскоре Лидия Густавовна с малышом Севкой, с тремя рублями оставшимися на дорогу, и с корзинкой, в которой не уместились бы две толстые книжки, села в вагон.
Трудно поверить, но у Лидии Густавовны существовали столь странные представления о далекой, важной, столичной Москве, что она в приятном возбуждении, разговорившись, спросила у соседки:
— А сады для детей в Москве есть?
Изумление собеседницы не имело границ.
— А как вы думаете?
— А я, знаете, как-то еще не думала.
— А к кому же вы едете в Москву, зачем?
— К мужу и совсем, — гордо ответила Лида.
— У вас есть муж? В Москве? — снова удивилась собеседница. Мало того, что у сей жалкой особы есть муж, — муж в Москве!
— Да, конечно… Что вас удивляет? Вот наш сын.
Как нарочно, лишь накануне шалопай Севка исцарапал себе лицо колючей проволокой. Глаза и носик мальчика едва выглядывали из-под бинтов.
Собеседница еще раз довольно беззастенчиво оглядела и мать и ребенка и посочувствовала мужу, к которому едет такая жена. Э! Можно себе представить, впрочем, что за муж у такой жены! Каково же было изумление спутницы, да и самой Лиды, когда на Брянском вокзале их встретил хорошо выбритый Эдуард Георгиевич в элегантном костюме и в модном осеннем пальто, взятыми напрокат у одного из литературных друзей-земляков.
Горячий рассказ о лавочнике взволновал Багрицкого. Эдуард не один раз рисовал фантастическую картину, как добродетельный лавочник снова появляется на пороге — теперь в Кунцеве — и какой происходит диалог.
— А! Мосье (следует фамилия лавочника), это вы! — радостно восклицает должник-поэт.
— Да, мосье Багрицкий, — хмуро говорит кредитор. — Это я. Думаю, вам нехорошо спится.
— Ах, без лишних слов. Вы меня не поняли… Впрочем, поэты всегда остаются непонятыми… Но я вас понимаю. Как сказал наш славный земляк, не будем размазывать кашу по столу! Лида! Позвони по московскому телефону в Кремль, в Академию наук — пускай немедленно пришлют с курьером десять тысяч… Севка, перестань резать дяде штаны!.. Видите, мосье, эту папку с бумагами?
Озадаченный гость теряет всю воинственность. Эдуард продолжает:
— Это моя новая поэма «В последнем кругу ада», за которую Академия наук платит мне тридцать тысяч рублей. Сейчас пришлют аванс — десять тысяч. Все отдаю вам. Да-с.
Почему Эдуарду хотелось, чтобы в этом акте справедливости принимала участие Академия наук, не помню. Но сущность диалога не извращаю.
Итак, Одесса была оставлена, начался период, который принято называть кунцевским.
Семья поселилась на глухой Овражьей улице, в доме женщины, окрещенной кличкой Манька Рябая. Комнатка с перегородкой оценивалась в тридцать рублей в месяц, и требовалось уплатить вперед за два месяца. Комнатушку взяли в долю с поэтом Олендером, который поселился за перегородкой. Из постельных принадлежностей в распоряжении Олендера находилась огромная семейная подушка. В первый же вечер, по соглашению с Семой Олендером, из одной было сделано три подушки.
Наутро проснулись весело. Домик Рябой Маньки вполне мог сойти за «домик на курьих ножках».
Мы шли на новоселье с Ольгой Густавовной, сестрою Лидии Густавовны, женою Юрия Карловича Олеши. Разыскивая Багрицких, мы долго блуждали по дачным проулкам, дворам и садикам, и найти обитель Багрицких помог лишь случай. У серой невзрачной стены дачной халупки с покосившимся оконцем ревмя ревел какой-то мальчишка. Сквозь всхлипывания слышались слова:
— Ваш Севка… Ваш Севка…
— Все ясно, тут их дом! — воскликнула Ольга Густавовна и не ошиблась.
В оконце показалась огромная всклокоченная голова. Затем протянулась знакомая гладкая, заголенная рука с клеткой, послышался голос Эдуарда:
— На! Возьми! Только перестань реветь!
Все было ясно, все становилось на свои места.
3. Кунцево. Вмешательство поэтаОдно за другим являлись первые кунцевские стихотворения. Широкую известность приобрела «Дума про Опанаса». В «ЗИФе»[2]
2
«ЗИФ» — издательство «Земля и фабрика».
[Закрыть] вышло первое издание «Юго-запада» в стильном переплете с гравюрой Дюрера, изображающей средневековую мужскую баню.
Выбор был сделан по совету В. И. Нарбута, в то время заведовавшего издательством. Нарбут считал, что Дюрер соответствует духу сборника.
Многие, однако, недоумевали и спрашивали:
— Почему к стихам баня и какая же это баня, где тут вода?
Багрицкий, посмеиваясь, отвечал:
— Не сомневайтесь — это баня. Вода? Вода там, раскройте книжку.
Багрицкий стал желанным гостем в любой московской редакции.
Домик в Кунцеве, третий после пристанища у Рябой Маньки, домик, принадлежащий «человеку предместья», у которого семья снимала две комнатки, охотно посещали видные писатели и поэты.
Да, любое издание открывало теперь свои страницы стихами Багрицкого, но упорная, скрытая дума поэта все еще не была кончена. Вопрос, беспокоивший Багрицкого при создании «Летучего Голландца», не переставал беспокоить его.
Многие современники Багрицкого признают за ним главенство. Это случилось как-то сразу и безоговорочно, и над этим тоже интересно задуматься.
Профессиональный авторитет? Несомненно. Обаяние личности? Конечно. Неудивительно тяготение к талантливому человеку. Но вот что мне кажется еще: тут очень влияло то новое ощущение профессионализма, которое вносил Багрицкий в московский литературный быт. Как иногда говорил он сам, он явился «всем кодлом», семьею, домом — и сразу внес новизну в представления о поэте и его труде. Это было и ново, и странно, и привлекательно.
Багрицкий и литература стали ходить друг к другу в гости, и это сразу придало знакомству особенный характер. Такое знакомство очень нравилось, особенно молодым. Тут прозвучал ответ и на беспокойные вопросы друзей Багрицкого в первые дни его женитьбы: как же теперь писать стихи?
Ну, а в нем самом, в динамике его творчества как начали сказываться житейские перемены? Тут, в Москве, Багрицкий нашел свой дом, тут развилось в нем то чувство, что так значительно и важно выразилось в ряде стихотворений — и в «Ночи», и в «Можайском шоссе», и в «Доме», и в «Бессоннице»… Тут утверждалось желанное и любимое прибежище поэта после всех трудных, буйных, старых и новых, унаследованию покаянных и прозорливых видений и признаний, и тут же, в бревенчатом домике Подмосковья, на новой, как принято говорить, родине, — начало новых размышлений и бурного и усидчивого вдохновения:
Вот они, сбитые из бревен и теса,
Дом мой и стол мой: мое вдохновенье!
Важная особенность самочувствия поэта, круто изменившего свой прежний быт, оставившего город своей молодости для столичной Москвы, которая не обманула его ожиданий…
Это как раз время публикации «Думы», а потом выхода в свет «Юго-запада» и первого горделивого «обогащения» семьи, позволившего Эдуарду растратиться на поездку. Цель поездки — щегольнуть и купить у испытанных одесских рыбоводов те породы, о которых Эдуард мечтал с юности. Но, пожалуй, самое интересное в этих письмах из Одессы — сдержанность и скупость, с какими Багрицкий, окрыленный успехом, даже в письме к жене говорит о главном событии жизни каждого писателя:
«Одесса, 10 июля, 1926 г.
Дорогая Лида!
Промучившись трое суток в дороге, разбитой, покрытый пылью, я приехал в Одессу. Уже день, как я здесь… Тоска и лень. Сплетни и ссоры. Больше ничего здесь нет. Денег у меня рублей пятнадцать, остальные истратил. Вероятно, достану еще в редакции. Думаю выехать не позже вторника.
Смотри же, Лида, корми птиц. Целую Севку.
Э д я».
Через несколько дней, 22 июля, Багрицкий писал — на этот раз в Одессу из Кунцева:
«…приехал и страшно рад! Не жарко, есть работа, веселые хорошие люди и все такое…»
А почти через два года, в апреле 1928 года, Багрицкий снова навестил одесских друзей — и спешит оповестить Лидию Густавовну, оставшуюся дома, в Кунцеве:
«Если будут звонить любители, то сообщи им, что рыба есть, и очень интересная, но мало и дорогая. Сообщи им: есть черные и красные меченосцы, ривулюсы, полиаканты, орданелла, меченосец монтезуло, маллинзия парусовидная… Привезу новых тетрагоноптерусов, очень интересных…»
Вот тут-то, в этом-то письме, переполненном названиями рыбок, Багрицкий сообщает между прочим, имея в виду «Юго-запад»:
«Книжка дошла до Одессы, но распространяется слабо. Вышли, бога ради, деньжат для того, чтобы я мог взять рыбу и вернуться домой 2-м классом. На третий я не способен! Пусть приведут в порядок большой аквариум. Нажимай на «ЗИФ». Брынза, сосиски и колбасы очаровательны. Есть ли какие-нибудь рецензии на книжку?..»
Муза Багрицкого не была похожа на девушку кисти Боттичелли, нет, скорее это была муза в духе Анри Руссо: поэт с цветочком в петлице держит руку супруги, как на свадебном снимке, как на семейном портрете.
Сочетание богемности с семейственностью оказалось привлекательным. Богемность не мешала и Багрицкому ценить людей другого типа, таких, каких он не встречал прежде. Он любовался в людях их внешним видом, например галантностью, приличием, выдержкой Луговского, хотя и тут не удержался от меткого словца — называл Луговского «бровеносцем». Эдуард отличал в Иосифе Уткине новую для той поры черту — склонность молодого поэта хорошо одеваться и неприязнь к развязности, панибратству, весьма распространенным среди молодежи, долгое время казавшимся естественным и обязательным признаком революционности…
Что помогало Багрицкому почти безошибочно угадывать людей способных, талантливых? Ведь широко известно, как много он успел сделать в этом отношении. Среди более чем ста сохранившихся рецензий на сборники стихов молодых поэтов есть и прозорливые рецензии на первые или ранние стихи Дмитрия Кедрина, Алексея Суркова, Александра Твардовского, на книгу Лапина и Хацревина «Сталинабадский архив», сочетающую прозу с отличными стихами. И Твардовский не ошибался, когда позже, вспоминая отношение к нему Багрицкого, писал:
«По-видимому, он обладал и добрым сердцем, и той обширностью взглядов в литературных делах, которая позволяла ему отмечать своим вниманием работу, казалось бы, совершенно чуждую ему по духу и строю».
О молодых поэтах Эдуард всегда говорил с воодушевлением. Любопытная черта: когда Багрицкий о ком-нибудь говорил плохо, это звучало неубедительно, хвалил всегда убедительно. А еще удивительней он говорил о самом себе. Скажет: «Это написано плохо. Плохо пишу», — и в словах ни доли кокетства. Редкая способность судить о себе и скромно и искренне.
Стараясь сжато выразить, что было общим для всех этих отзывов, для всех «путевок в литературу», можно сказать так: он радовался появлению стихов, в которых чувствовал отзвук времени, борьбу нового со старым, разумеется при условии обязательного качества — поэтического таланта.
И от себя и от других Багрицкий требовал трудолюбия, разумной ответственности, безоглядного напряжения сил. Он говорил:
— Сен-Жюст в Конвенте утверждал: «Равнодушие — это страшный удар для республики». Надо карать не только преступников, но и равнодушных. Не должно быть равнодушных и у нас, — говорил Багрицкий, — в нашей поэзии. Мы должны доискиваться до корней действительности. Уметь разбираться в противоречиях, жить творчески со всею страной… Это дается не сразу, я-то хорошо это знаю, и может быть, как раз поэтому мне дорог и близок человек сегодняшний. Но не тот, кто отделывается лозунгом, одною злободневностью, а тот, кто и чувствует и думает глубже… Легко прибегнуть к готовому лозунгу, но это та же маскировка равнодушия…
И дальше мысли сводились к тому, что пора, дескать, молодежи смотреть на себя серьезно. Только через сознание собственного достоинства, уважение к делу можно возвысить работу «молодняка» до уровня признанной литературы.
— Напрасно Уткина хают. Воронский написал о нем: «Не поэт, а драгоценная ваза, идет и боится себя расплескать». А мне нравится эта черта в Уткине, — продолжал Эдуард с оттенком восхищения и даже легкой зависти. — Он держится, как Байрон. Как лорд. Это хорошо. Поэт должен быть таким…
— Хлебников ходил в мешке, — возразили ему однажды.
— О! Это вы знаете, — последовал ответ, — но не знаете, душенька, что в мешке он ходил не всегда. В свои студенческие годы он ходил не в мешке, а в сюртуке на шелковой подкладке. И писал при этом революционные стихи и предсказывал даты революции.
Багрицкий и сам старался одеваться элегантней, хотя и не изменял своему вкусу к простой, несколько военизированной одежде. Бекеша была уже не по плечу, он приискал кожаное пальто, всегда на людях был при галстуке… А ведь все-таки была пора, когда приходилось выступать «в защиту галстука».
По всей своей натуре Багрицкий был расположен к веселому времяпрепровождению, а в молодости даже не прочь был прикинуться забулдыгой. Еще бы, ведь это соответствовало тому образу поэта-песнотворца, который привлек его душу в легендах о Тиле Уленшпигеле.
Никогда не мешал Багрицкий создавать в своем присутствии атмосферу шутки, веселых выходок — и даже способствовал этому. Чего стоит одна «история с телеграммой»! Но вот когда Севка подрос и приблизилось время определить его в школу, супруги Багрицкие вспомнили, что рождение сына не зарегистрировано. По этому поводу Ильф острил:
— Ваш сын существует только де-факто, де-юре его нет.
В загсе на бланках в графе о национальности уже были готовы ответы: русский… еврей… украинец и так далее. Отец Всеволода Багрицкого, отвечая на этот вопрос, написал: чех.
Девушка-регистраторша недоуменно смотрела через плечо Эдуарда.
— Как «чех»? Такого ответа у нас нет.
— Ну что же я могу поделать! — невозмутимо отвечал Эдуард. — Не могу же я писать, что сын итальянец, если он не итальянец, а чех.
Так и написали.
Веселое вспоминать весело! Шла первая всесоюзная перепись. На этот раз ответ Багрицкого на вопрос о его профессии заставил растеряться даже Лиду.
— Канатоходец, — отвечал Эдуард Георгиевич девушке, пришедшей с опросным листком.
Видимо, Эдуард был под впечатлением «Трех толстяков» Юрия Олеши. Он так красноречиво рассказал о трудностях своей профессии, что девушка с сожалением рассталась с канатоходцем.
К этому периоду относится и кунцевская «история о сватовстве».
Ретроградный дух семьи «человека предместья», в доме которого жили Багрицкие, занимал всех нас. Созрел своеобразный заговор против этого быта. Решили во что бы то ни стало овладеть хозяйством и превратить мещанскую усадьбу в Гостиницу для путешествующих в прекрасном. Каким образом? Присватать с этой далеко идущей целью старшую дочь, крепкую, румяную, шуструю девицу на выданье. Кто жених? Складный паренек «с высшим образованием». Автограф Багрицкого на свежем экземпляре «Юго-запада» гласил, что подарок делается будущим шафером в чаянии грядущей свадьбы.
Свадьба не состоялась, но другое серьезное происшествие в семье «человека предместья» послужило поводом к стихотворению Багрицкого «Смерть пионерки».
Трубы. Трубы. Трубы.
Поднимают вой.
. . . . . . . . . .
Валя, Валентина,
Видишь — на юру
Базовое знамя
Вьется на шнуру.
Умерла младшая дочь, пионерка, умерла так, как рассказано в стихотворении.
Шутки не переводились.
Однако хочется сказать еще вот что: как-то по-особенному, по-иному среди этого молодечества, общего щегольства остроумием Багрицкий мог вдруг вздохнуть: «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». Вот он опять блеснул глазами из-под чуба, скривил тонкие, живые губы характерной усмешкой, готовясь к новой шутке. Всегда ли, однако, это была ничего не значащая комедийная фраза, буффонада? Нет, здесь больше звучала нота иронической тоски, нешуточного глубокомыслия.
Раздумье — желанный удел всякого поэта. Сомнение — дитя этой плодотворной способности, и потому оно не пугает, все настроено дружелюбно в этой семье мысли, тут все направлено лишь к одному — к истине.
Служить идеалам своего народа — потребность, не нуждающаяся в поощрении, но нередко она ищет понимания, не всегда эта потребность выражена в открытой форме. Да, это так! И теперь с грустью думаешь о том, что мы и сами не всегда понимали это. Как много утрачено из-за этого непонимания. Слишком часто уклонялись мы от серьезного и важного, уходили от главного, довольствуясь поверхностным, легкомысленным, второстепенным.
Теперь, при воспоминании о многих часах и днях, проведенных вместе, при воспоминании о беседах, шутках, бойких, метких и хлестких словечках, понятно, как много иной раз за всем этим было близкой, но скрытой душевной боли, как близко за шутками и выходками в духе провинциальной богемы стояло то, другое, серьезное, важное и сладко-мучительное, существенное и главное для поэта, награждаемое в конце концов ясным и радостным сознанием своей собственной силы и своего назначения.
Это время наступило и для Багрицкого. Все отчетливей, все настойчивей, а главное, все внушительней звучит давний и постоянный мотив его поэзии.
В 1929 году написано стихотворение «Вмешательство поэта». В печати оно появилось с подзаголовком «Ответ критику» и эпиграфом: «Багрицкий — романтик, начавший линять». Из журнальной статьи».
Багрицкий полемически отвечал критику А. Лежневу, выступившему со статьей «Разговор в сердцах». Чем же был недоволен критик, чего он требовал и как отвечал ему поэт?
Он (то есть критик) возглашает:
— Прорычите басом,
Чем кончилась волынка с Опанасом,
С бандитом украинским босяком.
Ваш взгляд от несварения неистов.
Прошу, скажите за контрабандистов.
Чтоб были страсти, чтоб огонь, чтоб гром,
Чтоб жеребец, чтоб кровь, чтоб клубы дыма…
Да, критик, приверженец романтизма, требует от поэта верности прежним романтическим мотивам, доставившим поэту успех и признание. Все это так, но, — отвечает поэт:







