Текст книги "Приключения англичанина"
Автор книги: Алексей Шельвах
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
Что же касается Рэчел, то она встретила молодого человека настороженно: а не имеет ли намерения нанести ущерб благосостоянию семьи? Убедившись, что не имеет, стала к нему приглядываться, – приглядевшись (оказался красавчиком), смягчилась и вскоре уже называла его «зятек». При мысли о том, что предстоит ей породниться с лордом, начинала тихо млеть.
И вот когда приобрел пастор Леннокс в лице сэра Александра столь многообещающего сподвижника, то ужасно собой возгордился, ведь совершенно посторонний молодой человек (но со свежим взглядом!) сумел оценить его выдающуюся личность, и стало старику особенно обидно, что ближние продолжают обходиться с ним без надлежащего уважения: дочка достает попреками, внучка – приколами, а от Барнета вообще можно ожидать чего угодно, вплоть до оскорбления действием. И самое скверное заключается в том, что Тимоти способен оказать на юношу дурное влияние, внушить ему, что серьезнейшие вопросы определения национальной идентичности заслуживают лишь саркастической ухмылки.
«Так нет же, не будет этого! – восклицал Леннокс в кругу самых надежных своих единомышленников, сиречь единоверцев. – Не удалось доказать, что Барнет бывший пират, – ладно, с этим позднее разберемся. А пока я вам вот что скажу: уж больно он возомнил о себе! Я так считаю: всяк сверчок должен знать свой шесток. Мы оказали инородцу честь, избрав его трактир местом наших митингов, но ведь можем подыскать и другое заведение, где кормят пускай не так вкусно, но зато и не увидишь этих поганых ухмылочек. Ну чо вы на меня уставились? Конечно, Барнет инородец. Говорит он с очень даже заметным иностранным акцентом, а в состоянии аффекта кричит вообще на каком–то неведомом языке, как тогда, помните, на площади. И вот ежели учесть, что патриотические мероприятия он игнорирует, над чаяниями нашими иронизирует, так ведь и напрашивается вывод: не болеет он душой за судьбы отечества! А почему не болеет? А потому что чужое ему тут все, чужое и чуждое!» – «Но зачем же он тогда живет среди нас? – вопрошали патриоты, не понимая, куда клонит их духовный лидер. – Нешто для того только, чтобы наживаться на пагубном нашем пристрастии к элю и виски? И почему позволяет в своем трактире вести антианглийские разговоры, не сообщает об этом куда следовает? Он же, помимо всего прочего, сержант народной милиции и обязан пресекать агитацию, ведущую к разжиганию межнациональной розни. Однако ничего такого он не пресекает, только единожды за кошек и заступился». «Ну и чо вы удивляетесь? – нарочито удивлялся и сам Леннокс, а потом пояснял терпеливо: – Барнет выполняет задание юдаистов, плетущих сети всемирного заговора…»
Один из патриотов, а именно небезызвестный сочинитель романа о победах скоттов на равнинах Северного полюса, желая потрафить вкусу Леннокса, накатал пиесу, действующими лицами в которой успешно манипулировал хитрый жадный трактирщик. В прологе он произносил следующий монолог:
Немало лет прошло с тех пор, как я,
инстинкту основному повинуясь,
зарезал беспризорного младенца
(вполсыра скушал вместе с потрошками),
был уличен и в Нью–Гейт заключен.
И если б не вмешательство всесильных
сионских мудрецов… Посредник в черном
меня доставил в порт. По договору
я обязался до скончанья дней
здесь, в позабытом Богом Форсинаре,
коварно спаивать наивных скоттов.
Потомственный аристократ, пэр, сэр
и пр., библиофил и меломан,
с лорнетом и хлыстом ценитель женщин, кто я теперь? Кабатчик в кабаке!
Из года в год по мере скромных сил
способствую паденью здешних нравов.
Мне скоро семьдесят. Устал вредить,
но отказаться духу не хватает.
Бежать на Континент? Или куда
еще подалее? В одну из Индий?
Но финики везде достанут… [21]21
Смысл этой строчки стал мне понятен лишь со временем…
[Закрыть]
Пиеса, впрочем, не увидела сцены, влиятельнейшие люди в городе отказались ее спонсировать, их вполне удовлетворяли цены, качество блюд и уровень обслуживания в трактире «Вересковый мед». «Нет–нет, – говорили они, – к Тимоти Барнету, будь он хоть трижды евреец, никаких претензий».
Автор, как обычно, декламировал пиесу за кружкой эля, но, конечно, урывками, лишь в те моменты, когда ничего не подозревающий Тимоти выходил в подсобные помещения, – декламировал и неожиданно нашел отклик в сердцах подавляющего большинства слушателей – оказывается, даже дремучие горцы среди голых своих скал встречали инородцев, да, немногочисленных, да, безобидных, но все равно лучше бы их не было.
Тут, наконец, пригодилась молодежь, застоявшаяся, заматерелая, – собственно, уже и не молодежь, а здоровенные, ни в чем себя не реализовавшие мужики. Был создан добровольческий отряд из самых жестоковыйных и тупоголовых. Хватали всех, кто хоть сколько–нибудь походил на инородца, увозили в дюны, избивали до полусмерти. Доставали из подпола старинные бландербасы, чинили, смазывали, а пули к ним отливали из свинца, который сощипывали с кровель.
Наблюдая столь значительный рост патриотических настроений, пастор заключил, что пришло время действовать широким фронтом, то есть установить сообщение с кельтской диаспорой в Лондоне, заручиться поддержкой преуспевающих ассимилянтов, а также шотландских депутатов в английском парламенте, каковую миссию и возложил на сэра Александра, ну, а на кого же было еще–то? Юноша согласился, тяжело вздохнув, – в течение нескольких месяцев не встречаться с Беатой ему вовсе не улыбалось, тем более, что до сих пор так и не услышал от нее внятного ответа на свое предложение. Зато надавала множество наказов: купить в модных лавках то–то и то–то.
Когда прощались, коснулась губами его щеки. Прыгнул в карету. Приказал кучеру погонять. Не терпелось поскорее вернуться.
Ожидал, что грусть–тоска будет снедать его все то время, что проведет в Лондоне – как бы не так. У него глаза разбежались, столько вокруг оказалось интересного. Впервые в жизни увидел: в зоопарке – львов, в ботаническом саду – апельсины (попробовал – вкусно!), в театре – женщин на сцене (и каких!), на улице – негров. Кофею, в Форсинаре запретного, испить можно было чуть ли не в каждой таверне. Поражало и премножество разнообразных товаров, кои громоздились в окнах магазейнов. Правда, цены кусались, приехал–то на свои, пастору не удалось убедить патриотов, чтобы выдали юноше командировочные, а он из гордости не просил, вот и приходилось быть бережливым, не тратился на пустяки, например, рассекал по городу пешком, а не в портшезе, как вообще–то положено лорду.
Следует заметить, что выглядел он откровенным провинциалом: грубая суконная куртка, простые, без пряжек, ботфорты, парик из конского волоса, широченный палаш–клеймора на боку. Немудрено, что однажды некий петиметр, плывя навстречу в портшезе, отпустил в его адрес насмешливую реплику. Сэр Александр потребовал удовлетворения. Петиметр, весь такой напудренный и нарумяненный, в белом камзоле, расшитом серебряною тесьмою, в парике с белым бантом на косичке и шляпе с павлиньими перьями, оказался однако не робкого десятка, вылез из транспортного своего средства и, помахав длинной, с треугольным клинком, шпагой, тогда только начинавшей входить в употребление, воскликнул: «Ну, держись, англичанин!» Услышав сии слова, сэр Александр, уже изготовившийся обнажить лезвие палаша, уразумел, что перед ним не враг, а скорее друг. «Вы ошиблись, сударь, я не англичанин, – улыбнулся он. – Шотландской крови во мне столько же, сколько и английской». «Как же я мог не распознать земляка! – расстроился петиметр и от огорчения даже хлопнул себя шпагою по лбу. – Ну конечно, ведь судя по выговору, вы из моей родной Нортумбрии! Я прошу у вас извинения и предлагаю помириться за скляницею бренди». Сэр Александр, не чинясь, принял извинения, и вскоре молодые люди уже сидели за столом таверны. Давешний забияка представился: «Я – сэр Джордж Армстронг, баронет, и тоже наполовину шотландец, посему зови меня просто «Джорди». Видя, что имеет дело с джентльменом, сэр Александр рассказал новому знакомцу о цели своего приезда в Лондон. Ожидал, что сей немедля выразит желание помогать поборникам национальной идеи, однако баронет скривился: «Что вы там, в Форсинаре, дурью–то маетесь? Пойми, Алекс, я так же, как и ты, не питаю любви к англичанам. Бывает, сгоряча ох как хочется поквитаться с оными за гибель многих моих предков по материнской линии, но я стараюсь (правда, не всегда получается) себя сдерживать, потому что понимаю: теперь другие времена, грядет промышленная революция, мы стоим на пороге новой эры – капиталистической. Не заговоры составлять надобно, а строить больше фабрик, развивать металлургию и машинное производство, выпускать конкурентно способную продукцию…»
Отказавшись участвовать в освободительном движении, баронет все же свел сэра Александра с искомыми ассимилянтами, кои все как один смотрели на юношу большими глазами: «Какая, к дьяволу, Каледония? Где это? Ах, это Шотландия в древности так называлась? Ну и что? О какой независимости, собственно, идет речь? Работать надо, деньги делать, тогда и независимы будете, и все остальное приложится».
Сэр Александр, убедившись, что миссия его безнадежна, с легким сердцем (надоело, что смотрят как на умалишенного) пустился вместе с баронетом в загул. Нет, не в смысле неумеренного употребления алкоголя, хотя и таковое имело место, а просто ходили на теннисные корты и петушиные бои, посещали Оперу, принимали участие в маскарадах (где за время контртанца иль менуэта успевали договориться с какими–нибудь леди). Научился нюхать табак, играть в крибидж и пикет, триктрак и бильбакет, несколько раз дрался на дуэли, всякий раз с благополучным для себя исходом, ибо навострился махать модной длинной шпагою. Ну и разумеется, сменил прикид – ежели куда являлся, то в красном камзоле, в напудренном парике с белым бантом на косичке, при шляпе, обшитой серебряными галунами, в мягких кожаных сапогах с пряжками.
Вдруг получил два письма. Разломал печати и, прочетши те послания, заслепился слезами. Из дому сообщали, что родители тяжко занедужили, из Форсинара – что заговор Леннокса раскрыт и патриотам грозят репрессии. Тут, наконец, засобирался восвояси. В самом дорогом магазейне накупил для Беаты платьев, у ювелирщика приобрел бриллиантовые серьги для нее же. Обнялся с баронетом и полез в карету. У последней городской заставы вспомнил, что так и не удосужился повидать младшего брата и не вручил ему обещанное вспомоществование. Пришлось повернуть обратно. Увы, в канцелярии военно–морской академии узнал, что Перегрин еще весной отправился в первое свое кругосветное плавание. Устыдился, но делать было нечего, – помчался на север, чтобы хоть родителей успеть увидеть живыми и Беату спасти, ежели и впрямь в Форсинаре все так серьезно.
Всю дорогу пред взором его воображения стояла она. Впрочем, иногда и лежала, к тому же нагая. Трясся в карете не только на ухабах, но и от возбуждения (соответственно, и образ возлюбленной потряхивало). Надеялся, что при первой же встрече произнесет она, наконец, долгожданные слова, мол, согласна быть твоею. Ничуть не винил себя за то, что изменял ей с другими леди, а то и с простыми девками лондонскими – воспитан был в духе времени.
Но что же произошло в Форсинаре, пока сэр Александр отсутствовал? Да собственно, только то, что и должно было когда–нибудь произойти. Остановился в трактире «Вересковый мед» инженер из Эдинбурга, – выполняя поручение своей компании, путешествовал по Шотландии с целью присмотреть подходящую речку, на которой можно было бы поставить запруду с водяным колесом для небольшой суконной мануфактуры. И вот в отведенной ему комнате он весь день писал, чертил, извел три гусиных пера, а вечером спустился в питейный зал, дабы погреться у камина и выпить кружечку эля в обществе завсегдатаев этого почтенного, как ему вначале показалось, заведения. И что же он, законопослушный и лояльный к власти, увидел и услышал? Ну, понятно, что. Глазам и ушам своим не веря, тихо кипел от возмущения. Тихо – потому что не шутя перепугался: да это же государственные преступники, натуральные якобиты, даром что рядятся в дикарские юбки, косят, то бишь, под любителей старины. А ну как приметят, что речи их кому–то здесь, в трактире, не по душе? Ведь зарежут и глазом не моргнут. Нет, лучше с ними не задираться и пока сидеть на заднице ровно, а уж потом…
В общем, когда завсегдатаи разошлись по домам, инженер поднялся к себе, быстро рассовал чертежи по футлярам и, взволнованный, принялся бегать из угла в угол. «Я вам, сукиным детям, покажу, как вредословить! – шептал он. – Вы у меня попляшете пиброх на виселицах!» Насилу дождался утра, укатил в Эдинбург, где немедленно по приезде исполнил долг верноподданного – сообщил о заговорщиках куда следует.
Ну и поскакали нарочные из Эдинбурга в Лондон, из Лондона в Эдинбург. Покуда сэр Александр предавался в столице всем возможным удовольствиям, какие только были ему доступны, правительство спешно решало вопрос, что делать с форсинарскими смутьянами. Положили направить на усмирение оных полк «черных стражников» – верных английской короне шотландцев, знаменитых тем, что в атаку всегда шли сомкнутым строем, щетинясь сверкающими багинетами, подбадривая себя душераздирающим визгом волынок.
Слух о том, что «стражники» со дня на день войдут в Форсинар, произвел среди патриотов переполох. Засуматошились: «Кто, кто донес?» О тихом инженере, который летом останавливался в трактире (на одну ночь!), никому и в голову не пришло вспомнить, да и как тут вспомнишь, ежели на сходках своих всякий раз напивались в дребадан и заботились лишь о том, чтобы переорать друг друга. Наконец Леннокса осенило: «Это Барнет настучал! Больше некому!» Во главе гурьбы ворвался к Барнету, вопия: «А ну, говори, сколько тебе заплатили сассенахи?» Рэчел тут же попыталась вцепиться ему в бакенбарды, но Тимоти отстранил ее величавым жестом и молвил мрачно: «С нынешнего дня подавать им только выглодки и подонки». Патриоты, не умея решить, чего страшиться больше: правительственных войск, каковые, может, еще и не придут (вдруг это всего лишь слухи), или плохого питания, переминались с ноги на ногу. «А ну пошли вон, уроды!» – рявкнул Тимоти, и гурьба вывалилась из трактира, крича, что отомстит предателю.
И отомстили. Назавтра кто–то перебил хвост черному Джеку. Тимоти известие об этом (невозможно подобрать эпитет) преступлении застало в саду – белил стволы у яблонек, зима близилась. Услыхав о происшедшем, побагровел, стал хватать ртом воздух, уронил ведерко с белилами. Еще через миг растянулся на земле во весь свой немалый рост. Лежал в белой луже, красный как редиска, и не знал, что еще одно несчастие обрушилось на него: дочка Беата на рассвете сбежала из дому с офицером из гарнизона, – оказывается, давненько амурились они в отсутствие сэра Александра и втайне от родителей. Сей патриотический офицер, накануне грядущих репрессий, рассудил, что спокойнее будет ему на Континенте. Беатка, влюбленная, за ним последовала. А может, никакая и не влюбленная, просто не собиралась всю жизнь куковать на краю света. Как бы то ни было, больше о ней никто никогда не слышал.
Между тем сэр Александр въехал в необычно пустынный Форсинар. Успокоил себя: – Это после многолюдного Лондона мне так показалось!» Выскочил из кареты, вбежал в трактир. Коты и кошки разлетелись кто куда при его появлении. В питейном зале было пусто. Взошел на второй этаж, постучался в одну дверь, в другую – и что же, наконец, увидел? Тимоти на смертном одре – не могущего вследствие апоплексического удара пошевелить ни конечностями, ни языком. Рэчел, пришибленную горем, у изголовья мужа. Но это все пустяки, все это можно было пережить, а вот где Беата? Почему ея–то не видать? Ничего не вызнал у Рэчел, только и твердила: «Опоздал ты парень, опоздал».
Не зная, что и думать, вышел на улицу и повстречал отряд вооруженных бландербасами, ведомых пастором защищать подступы к городу. Леннокс обнял его и незамедлительно назначил главнокомандующим освободительных войск. Следовало не медля выработать план военных действий, посему зашли в пивную, где сэр Александр взял всем по кружке эля и стал выпытывать у Леннокса подробности происшедших событий. Леннокс рассказал ему о предательстве Барнета, бегстве сучки внучки – именно так он выразился, без околичностей – и предстоящем сражении с «черными стражниками». Историческая справедливость не может не восторжествовать, храбрился старик, шотландцы в шотландцев стрелять не станут, то есть «стражники» примут нашу сторону, и скоро, очень скоро на фонарных столбах будут развеваться английские лорды, синие, холодные, хе–хе–хе! Но тебе опасаться нечего, понятное дело, ты же наш, нортумберлендский…
Слушая безумного старика, сэр Александр внезапно осознал, что ему глубоко наплевать, кто победит в извечном споре, кичливый кельт иль верный англосакс, и единственное, что его волнует, это измена возлюбленной. Когда патриоты потребовали «ишшо элю», он встал из–за стола и направился к выходу. «Погоди, успеешь, – ласково сказал Леннокс, полагая, что главнокомандующему не терпится на позиции. – Надобно сначала исполнить хоровую героическую…» «Да пошли вы все…», – перебил его юноша. «Не понял, – изумился пастор. – Ты это чего?» «Да ничего! Просто достали меня клизмы ваши писклявые». Сии слова мгновенно разгневали патриотов: метнули в отступника несколько глиняных кружек. Тот упал, обливаясь опивками эля. Поднялся, стряхнул с камзола капли, повторил твердо: «Ну, точно – достали». И вышел.
Утром в город вступили «стражники», не встретив сопротивления со стороны мучившихся жесточайшим похмельем бунтовщиков, кои так ведь и просидели всю ночь в кабаке, содвигая кружки и призывая друг друга отдать жизнь за независимость Каледонии.
Заковали их в кандалы и увели в Эдинбург.
Пастора, однако, среди задержанных не оказалось. Позднее стало известно, что бежал на север, в горные регионы, но карабкаться по скалам, преследуя старика, командир «стражников», кстати, англичанин, посчитал ниже своего достоинства. Также сей истинный джентльмен, явившись в трактир «Вересковый мед», дабы арестовать хозяина (отъявленного, как значилось в приказе, смутьяна, к тому же пирата в прошлом), и, узрев беспомощного Тимоти и безутешную Рэчел, не нашел в себе силы выполнить приказ.
Разумеется, искали и главнокомандующего мятежными войсками, сэра Александра, – он же, будучи объявлен в розыск, ничего об этом не знал, ибо после разрыва с патриотами тотчас выехал из Форсинара, надеясь застать родителей еще живыми. Застал уже бездыханными. Похоронил и занялся сельским хозяйством, изрядно запущенным за последние месяцы по причине увлечения Беатою, неверность коей воспринял весьма болезненно, о чем свидетельствуют вирши, найденные моим отцом в семейном нашем архиве:
Ты, посулив блаженство,
Лишила мя степенства
В манерах и речах.
Извелся и зачах.
Беата bona roba,
Сказать не премину,
Что был готов до гроба
Тебя любить одну.
Геройские деянья
В твою свершая честь,
Мечтал без одеянья
Увидеть всю как есть
И впрямь до самой смерти
(Не мысля умирать)
Златые пукли эти
В перстах перебирать.
Мечтами наслаждался,
Наивный человек,
Однако не дождался
Обетованных нег.
Толь явны для прочтенья
В бесстыжих очесах
Иные предпочтенья…
Увы! Увы и ах!
Кокетка виртуоза,
Несносная заноза,
Из сердца – вон! Изволь
Не причинять мне боль!
…Сэр Александр обмакнул перо в чернильницу, поставил точку и посмотрел в окно. Над зеленым овсяным полем взошло солнце. Блестели радужные росы. Слышалось щебетание ранних пташек.
Нежданный отряд специального назначения приближался к замку, наперерез спешил всадник, размахивая шпагою. Наружность его показалась сэру Александру знакомой. Через миг он точно узнал баронета Армстронга. Тот повернулся к нему бледным от чувств лицом и закричал: «Спасайся, Александр! Беги! Я прикрою!» Раздалось несколько выстрелов, и баронет упал с коня.
Спецназовцы уже барабанили прикладами по замковым воротам, но, слава богу, не только таким подлым демагогам, как пастор Леннокс, или таким дешевкам, как Беата Барнет, удается безнаказанно уходить от ответственности. Сэр Александр избежал пленения, покинув замок через потайной ход.
…ах, Беата, Беата, я уже не помню, как ты выглядишь (выглядела), – кажется, глаза у тебя были голубые, а волосы желтые… или каштановые? Впрочем, это неважно, главное, с течением времени я начал сомневаться: может, ты вообще мне пригрезилась? Ну да, привиделась, примнилась. Ведь нет у меня никаких доказательств реальности твоего существования, не сохранились даже вирши, тебе посвященные – не успел запихнуть их в карман куртки, когда пускался в бега, а впоследствии не удержал в памяти, что не удивительно: переправившись на Континент, нанялся на военную службу и сражался под знаменами Фридриха Великого, изведал тяготы походной жизни, потрясался гибелью товарищей по оружию, знакомился с женщинами, иными, не скрою, увлекался, но лишь для того, чтобы забыть предмет первой, юношеской любви своей, чтобы воспоминания о тебе вытеснить в подсознание. Так и не обзавелся ни семьей, ни хоть какой–нибудь недвижимостью. По неисповедимой воле Провидения доживаю век в дебрях Нового света, окруженный краснокожими дикарями, кои перебили и скальпировали всех жителей поселенческой нашей деревушки, меня же пощадили, ибо поразил их своим отрешенным взором – восхищенные, допытывались, как сумел я достигнуть столь высокой степени безразличия к смерти? Поведал им историю моей нещастливой любви. Преисполнились сострадания и выделили мне скво и вигвам. И вот на старости лет напрягаю извилины, силясь воскресить твой образ, оказывается, забвенный. Какие же все–таки были у тебя волосы? Ей богу, запамятовал.
А вот некую форсинарскую улочку помню очень даже отчетливо: вереницы островерхих домиков, слюдяной дождик, брусчатка под фонарем как черная икра, и при порывах ветра раскачивается вывеска с золочеными буквами. Эх, знал же я, что в целом графстве не сыскать мне более чужого человека, чем ты, догадывался же об этом, сидя рядом с тобой в опере (зевала как удав), слушая дикие твои высказывания о книгах, которые приносил (ни одной не дочитала даже до середины), наблюдая, как деловито принимала мои подарки, неизменно забывая поблагодарить, и все равно продолжал верить, что, в конце концов, проникнешься искренним ко мне чувством, а может, уже и прониклась, просто стесняешься признаться, такая по–шотландски сдержанная девушка …
Что же ты не даешь мне покоя, зачем тревожишь воспоминанием о разочарованной юности моей? Почему до сих пор не избыть мне обиду? Эге, вот, значит, в чем дело. Выходит, всего лишь уязвленное самолюбие нудит меня писать сии строки, а вовсе никакая не любовь? А коли так, то довольно стыдно мне быть злопамятным и через годы сводить с тобой счеты, с тобой, уже, быть может, ставшей прахом.
Ах, нет–нет, все не то я пишу, не то, и не так, и не о том …
* * *
Из дневника переводчика
Зеркально–гладкий вал вращался.
Резец умеренно искрил,
А токарь с воздухом общался,
И горевал, и говорил:
– Дано мне было первородство,
я был возможен как поэт,
но поступил на производство
во цвете юношеских лет.
Не пил и матом не ругался,
И был в бригаде одинок,
Но с кем силенками тягался?
Не с государством ли, сынок?
Не с государством ли коварным
(оно восточное не зря),
воистину тоталитарным,
еще точнее говоря…
Как принц и нищий, каждый день я
К станку проклятому вставал,
А по ночам произведенья
Из букв отважных создавал.
Жар юности и жанр протеста!
Так соблазнительно воспеть
Себя – вне времени и места!
А выспаться и не успеть…
И бил будильник дни и годы,
Не исключая выходных,
И не хватало мне свободы
Не для себя – для букв моих,
Для творчества, с которым худо,
Но без которого – не жить.
Но если не достоин чуда,
Что толку карандаш крошить?
И бил будильник дни и годы.
Блистающий вращался вал.
Я по утрам щепотью соды
Уже изжогу изживал.
Над экзистенциальной бездной
Я реял, но пошел ко дну
И там из череды любезной
Нашел желанную жену.
Она была дитя Востока
Из города Алма–Ата,
Не более, чем жизнь, жестока
И, как Россия, молода.
С косой почти до голенища,
С лицом уснувшего судьи,
Велела мне: «Ищи жилище
Для нашей будущей семьи».
Эх, токарь–пекарь, горы стружки,
А все–то жалкие рубли!
И у процентщицы–старушки
В любовной лодке мы гребли.
И если мурка отдыхала,
Зажмурив узкие глаза,
Я, выпрыгнув из одеяла,
В оставшиеся полчаса
До государственного гимна
Для виршей разводил пары…
Удовлетворены взаимно,
Мы так и жили до поры,
Когда и нам приспело время
Винить Венеру и Луну,
И оплодотворило семя
Распахнутую целину…
Я больше не парю над бездной,
Мне утром тяжело вставать.
А за станком, в пурге железной,
Нелепо и протестовать.
Зеленый от борьбы с нефритом
И отложением солей,
Я стал двудетным и небритым,
Как узник совести своей.
Теперь, услышав гимн спросонок,
Испытываю я испуг,
И поубавилось силенок,
А соответственно, и букв.
Не думал я, что так случится.
Жизнь – от стакана до станка!
И точка в темечко стучится,
И задыхается строка.
Ничем от всех не отличаясь,
Теперь я в цех вхожу гурьбой
И никогда не огорчаюсь
Своей сверхличною судьбой.
Лишь в матерщине заиканьем
Я выдам прежнего себя…
А вал вращается, зеркальный,
В упор сознание слепя.
Утром, пробегая вдоль квартала, слышу выстрелы – это хлопают двери парадных. Люди выскакивают на улицу, как будто началось восстание.
Вот именно «как будто». Окстись, Алеша. Эта власть переживет и тебя и твои метафоры. Так что засунь их себе в задницу и поспешай на производство, пока не объявили выговор за систематические опоздания.
Подкатывает автобус. Эх, без меня народ неполный! Рывок, рывок – втискиваюсь, впихиваюсь, уже и барахтаюсь внутри человеческой массы, грудь в грудь с пожилым хроником в сереньком пиджачке, и кепочка у него серенькая, и щетина такая же…
Автобус тронулся, силой инерции нас так вдавило друг в друга, что у хроника отвисла челюсть.
– В тесноте, да не в обиде, правильно я говорю? – просипел он.
– Не знаю, – ответил я, безуспешно пытаясь отвернуться.
– Чо нос воротишь? – неожиданно рассердился хроник. – Это водочкой пахнет!
Я промолчал.
– Не любишь водочку? – не унимался придурок. – Может, ты не русский?
– Слышь, мужик, кончай бакланить, – не выдержал кто–то из окружающих. – Зальют шары с утра пораньше…
– А чо я–то? – сразу присмирел хроник. – Я же только похмелился…
– Вот и замолкни. А ты, парень, не обращай на него внимания.
Когда я после армии пришел на завод, то сначала возненавидел пролетариев лютой ненавистью. Дело в том, что эти промасленные, в потомственных вретищах, не уставали мне напоминать, кто я такой (в смысле, иноплеменник, инородец). Почему–то для них это было важно. Поскольку повода открыто задираться я не давал, им ничего другого не оставалось, как между собой, но довольно громко называть меня французом.
«Ах вы уроды», – говорил я им мысленно, а вслух ничего не говорил, только ниже пригибался к станку.
Я ведь и профессию–то выбрал такую, чтобы минимально общаться с коллективом. Ведь токарь по жизни всегда один. Я и был один. Предложения сообразить в рабочее время на троих воспринимал как дурацкую шутку. Не верилось, что сами они вот так, каждый божий день, соображают, а потом, по дороге домой, добавляют в пельменной.
«Я лишь на короткий, кратчайший срок стал токарем, – утешал я себя. – Вот напечатают раз–другой в солидном журнале, и уволюсь…»
Ну да, разослал в журналы свои стихотворения и приготовился получать благожелательные отзывы. Так и не дождался, но за время ожидания сошелся накоротке с промасленными, сам стал таким же, научился пить водку стаканами, и они больше не хихикали у меня за спиной, наоборот, показывали, как затачивать инструмент для той или иной операции, подсказывали, какой режим резания выбрать…
А про то, что я по ночам работаю над рукописью отца, знать им было необязательно.
Автобус резко тормознул, хроник снова упал мне на грудь. Снова пришлось мне выворачивать шею, чтобы он не дышал на меня.
– Выпил, так и веди себя как люди. Тебя же дальше проходной не пустят, – продолжали урезонивать его окружающие.
– А чо я–то? Чо я–то? – отбрехивался он и вдруг схватил меня за плечо: – Леха, ну скажи ты им, я же только пива кружечку… Леха–друг…
Я вытаращил глаза, поскольку видел его впервые в жизни. Вернее, так мне тогда показалось.
– А, так вы вместе, – «догадались» окружающие. – Ну так и ведите себя как люди. А то зальют шары с утра пораньше…
– Вместе, вместе, – подтвердил хроник и добавил совсем уже ни с чем не сообразное: – Мы уже давно вместе.
Тут автобус, наконец, остановился. Двери открылись, народ повалил наружу, и странный этот гегемон мгновенно затерялся в толпе.
И лишь тогда я его вспомнил.
* * *
Но как же это так получается, спрашивал я у некоего никого в прозрачной и безнадежно бессонной ночи, ведь знакомство наше было (не могло не быть) предрешено, потому что люди же не выбирают, кого им любить, это решается на небесах или в генах, и поскольку мы с ней одной крови, то и должны, следовательно, испытывать взаимное притяжение, и я это притяжение испытываю, почему же она–то не воспринимает мои флюиды, почему не откликаются в ее крови магнитные звезды?..
Ведь сама же она сказала: «Мой папа – англичанин»!
А вот однажды привязался ко мне на автобусной остановке пьяный старик: «Ну что, Абраша? Как дела, Абраша?»
В паспорте моем было написано: «русский». Конечно, ровесники еще в детстве дали мне понять, что фамилия у меня какая–то странная, – будучи однако же, как все они, острижен под ноль и облачен в серую школьную гимнастерку, я даже гордился этим пусть и минимальным отличием… Потом прочитал отцовскую рукопись и вообще возликовал. Предки–то мои, ну надо же, – англичане и шотландцы! И не какие–нибудь там докеры или шахтеры, а лорды!
Тогда, на остановке, со мной был Аккуратов, и вот мой дружок, побагровев до корней волос, ответил за меня: «Да не еврей он».
Автобус где–то застрял, граждане косились на старика, но молчали. Не слыша слов осуждения, тот продолжал дразниться: «Абраша, Абраша!», и Аккуратов, как эхо, уныло вторил ему: «Да не еврей он, не еврей, не еврей».
Этот эпизод напрочь отбил у меня охоту делиться с кем бы то ни было тайной моего происхождения. Прежде очень даже хотелось иной раз похвастаться, а теперь я боялся, что мне не поверят, причем не поверят особенным образом: решат, что я выдаю себя за англичанина для того, чтобы не заподозрили в худшем… К тому же с возрастом стал сомневаться: а вдруг отец действительно выдумал всех этих сэров? Ведь запросто могло быть и так, что носился по морям некий снедаемый литературными амбициями штурман, сочинял псевдоисторические новеллы, не исключено, что надеялся опубликовать их впоследствии… Что же выходит, он и про себя, и про маму все выдумал? Но зачем?