Текст книги "Приключения англичанина"
Автор книги: Алексей Шельвах
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
– Слушай, что ты все пугаешь? – не выдержал я. – Думаешь, я тебя на самом деле боюсь? Да ничего подобного! Я же просто делаю вид, понял? Чтобы читатель поволновался…
– Читатель! – хмыкнул он. – Надо же, о227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227 читателе вспомнил. Не поздно ли?
– Когда надо, тогда и вспомнил, – смущенно пробормотал я.
– Ну, это понятно. Тебе, конечно, виднее.
– Слушай, а ты, часом, свою остановку Слушай, а ты, часом, свою остановкуне проехал?227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227не проехал? Ты где, вообще–то, сходишь?
– Да, никак мне с тобой не договориться, – вздохнул он, поднялся и направился к выходу.
Я не стал его задерживать. Решил, пусть будет что будет. Снова он меня разозлил.
* * *
Именно в тот период его жизни, увы, заключительный, судьба свела Оливера с токарем 6–го разряда Антоном Атомногрибовым.
Тридцать лет было Антону, когда он впервые вошел в зал городского Лектория и до глубины души поразился как внешним видом лектора (багряные бакенбарды, глаза как зеленые электрические лампочки), так и содержанием лекции…
Но за каким, собственно, хреном приперся этот высококлассный токарь в Лекторий, вместо того, чтобы в свободное от работы время забивать козла, скидываться на троих, гонять жену по квартире или восторгаться, глядя в телевизор, победами нашей ледовой сборной?
Объяснять следует особо и ab ovo.
Отец Антона, Федор Грибов, погиб, штурмуя Берлин, мать растила сына одна, работая уборщицей на заводе «Вулкан». Антонина убирала в цеху стружку, подметала и мыла подсобные помещения. И вот однажды, в начале пятидесятых, по дороге на производство, она потеряла паспорт. Она опаздывала, потому что до начала работы ей всегда нужно было успеть отвести маленького Антошку в детский сад, она опаздывала уже не первый раз и очень из–за этого нервничала, поскольку опоздания в те времена считались уголовным преступлением.
И вот она выскочила из автобуса, вбежала, бледная и растрепанная, в проходную завода «Вулкан» и тут же схватилась за сердце, обнаружив, что вбежала–то с пустыми руками, что сумочка–то с кошельком, паспортом и пропуском на завод осталась там, в извечной автобусной давке.
.
Еще хорошо, что вахтер попался невредный, позвонил в цех, где работала Антонина, и пока не явился за ней мастер, отпаивал ее горячим кипятком из мятого алюминиевого чайника с ручкой, обмотанной белым электрическим проводом.
И начальник цеха тоже оказался человеком – нет, он, разумеется, вызвал Антонину к себе в кабинет, пристыдил под портретом вождя, но, в целом, отнесся к ее проступку снисходительно, даже на прощание поинтересовался, как здоровье сынишки.
Можно представить, что пережила она за те несколько дней, в течение которых носилась по инстанциям и собирала нужные справки для оформления нового паспорта, какие мысли кружились в ее немудрящей голове, с каким подавленным настроением выгребала из–под станков казавшуюся ей раньше такой красивой стружку – сиреневую, золотистую, переливающуюся всеми цветами побежалости!
А потом, дома, с какими мыслями готовила пищу для сына и себя, вздрагивая при каждом неурочном звуке, доносившемся с лестничной площадки!..
Так рыбы, обладающие, как пишут в научно–популярных журналах, необыкновенным слухом, слышат шаги рыбака, приближающегося к пруду.
Но – обошлось, рыбаки не пришли, и Антонина получила новый паспорт. Правда, стала она теперь Атомногрибовой, и вот как это случилось.
Прогрессивное человечество тогда еще не оправилось от шока, вызванного атомной бомбардировкой японских городов. Советские газеты и радио без конца напоминали об этом ужасном оружии.
И, вероятно, паспортистка, занимавшаяся документами Антонины, чересчур близко к сердцу принимала эту информацию, то есть мысли об атомной бомбе просто–таки не выходили у нее из головы, а тут имя Антонина и фамилия Грибова – в общем, что–то у нее в мозгах замкнуло [42]42
Кстати, у Оливера сознание было не менее катастрофическим, что, конечно, обуславливалось известными обстоятельствами его жизни, да и просто пожилым возрастом, поэтому когда он впервые услышал фамилию Антона, то немедленно сложил нижеследующий горький дистих:
«Жил человек по фамилии Атомногрибов, наш современник.
Вскоре не стало его, как и всех, и всего».
[Закрыть], в результате безропотная уборщица с завода «Вулкан» получила апокалипсическую фамилию, ну, и, соответственно, ее сын Антон тоже.
Итак, родился в одна тысяча девятьсот сорок первом году, в Ленинграде. Отец, как уже было сказано, погиб на фронте, а мать перенесла блокаду и сделала все возможное для выживания сына.
Из бледной блокадной поганки развился Антон в неожиданно огромного румяного отрока.
Учился он хорошо, но с восьмого класса пришлось пойти работать на завод, мать часто болела, и денег на жизнь не хватало. Поступил учеником токаря и сразу выказал способности и примерное прилежание.
Его ровесники были в большинстве низкорослы, рахитичны, за стенками их черепных коробок теплились только искры злобы на полуголодный послевоенный белый свет. Они тоже работали на заводе, а вечерами собирались в скверике, где учились драться, курить, выпивать и метать ножи в стволы деревьев. Антон пророчил им скверное будущее и заступался за прохожих, на которых эта пока еще мелкая шпана уже пробовала поднимать руку. Чтобы не лез не в свое дело, они однажды всей кучей жестоко его отметелили, и тогда он записался в секцию самбо и к своим незаурядным физическим данным присовокупил умение давать отпор большому числу нападающих одновременно. Его зауважали и оставили в покое.
Не достигнув совершеннолетия, почти все эти уроды канули в темных водоворотах жизни без права поселения в крупных городах, тогда как положительный Антон отслужил три года в армии, вернулся на прежнее производство, повысил разряд и стал ударником социалистического труда.
В возрасте двадцати четырех лет понесла его нелегкая на танцы, куда вообще–то он был не ходок, поскольку мечтал о настоящей большой любви.
Под рев репродуктора по случаю праздника Первое мая он пригласил на вальс будущую свою супругу, а потом проводил ее до общежития, в котором она проживала, имея временную прописку.
Он стал покупать ей цветы, ходил с ней в кинотеатры, на концерты артистов болгарской, чешской и польской эстрады.
Ее звали Тамарка, она приехала в Ленинград из Чимкента, закончила здесь финансово–экономический техникум и работала бухгалтером в строительном тресте, откуда, впрочем, давно мечтала уволиться.
Она была тощая, скуластая, с раскосыми глазами и смуглыми щеками, отличалась решительными суждениями (всегда неверными) и больше всего на свете любила смотреть телевизор, лежа на тахте и лузгая семечки.
Телевизор она начала смотреть, еще когда училась в школе на малой своей родине. В Ленинграде к этому увлечению прибавилось прослушивание грампластинок (подруги в общежитии давали пользоваться проигрывателем): первые советские ВИА, опять–таки болгарская, чешская, польская эстрада.
С теми же подругами ходила на танцы в Дом офицеров, в Мраморный зал на Васильевском острове.
И вот они с Антоном расписались, и у нее появилась собственная крыша над головой. Работать в бухгалтерии стало необязательно, и когда родилась дочь, Тамарка с облегчением уволилась. Стала нянчиться с дочерью и валяла таким образом дурака довольно долго, благо телевизор всегда был в поле зрения. Ради справедливости следует сказать, что в быту была она неприхотлива, тряпки, хоть и покупала в большом количестве, всегда выбирала подешевле. Да и сидеть на шее у мужа в конце концов стало стыдно. Устроилась на почту разносить телеграммы – вся работа заключалась в том, чтобы по телефону прочитать адресату текст (поздравляем с тем–то, приезжаем тогда–то), сходить в кино, а на обратном пути закинуть телеграммки в почтовые ящики.
В связи с рождением дочери пришлось Антону токарить уже не в охотку, как прежде, а с темноты до черноты, в поте лица и тела, хвататься за любую сверхурочную работу. Старые рабочие, Голубев и Змиев, загадочно усмехаясь в усы, говорили ему: «Трудись, Антоха, трудись. Тебе надо».
В науке страсти нежной она была искушена немногим более Антона, хотя до встречи с ним успела залететь от секретаря комсомольской организации треста. Вероятно, эта несчастливая первая любовь (аборт, трусливое поведение юного идеолога) и сделала ее фатально фригидной – в постели она лежала, как неведомое холоднокровное существо, и здоровенный Антон из сил выбивался, прежде чем она начинала наконец слабо шевелиться. Впрочем, занимаясь сексом, она вообще становилась на себя не похожей: конфузилась, стискивала жемчужные, тщательно вычищенные зубки, чтобы не дай бог не вскрикнуть, а когда Антон, извергаясь, непроизвольно рычал, она зажимала ему рукой рот: «Тише! Тише!», боялась, что услышат соседи – все никак не могла привыкнуть, что живет в старинном, еще дореволюционной постройки, доме с толстыми каменными стенами, а не в общежитской норе с фанерными перегородками. Забавно, что при гостях она не стеснялась шпынять его за малейшую провинность (пролил чай на скатерть, купил плохой картошки: снаружи вроде ничего, а внутри вся гнилая), а то и орать во все горло: «Идиот! Дубина!» – она не очень хорошо чувствовала русский язык и не всегда понимала, какое и в каком случае слово следует употребить.
Задыхаясь от отвратительных, на его вкус, запахов косметики, лежал Антон рядом с ней после соития и недоумевал: неужели эта женщина с непроницаемым монгольским лицом и есть его суженая?
Со временем Тамарка стала сварлива, стала требовать, чтобы он зарабатывал еще больше, а когда случалось ему приболеть, закатывала скандалы: «Чего это ты разлегся?» – присутствие мужа в доме в непривычное для нее время настолько раздражало ее, что однажды она даже набросилась на него с кулаками.
Изумленный Антон машинально отмахнулся, и она вылетела в окно (открытое по причине летнего времени), а ветер подхватил ее, перенес через улицу и опустил куда–то в кроны Чертова скверика. Пришлось потом забираться на дерево, снимать супругу, – сбежались обитательницы скверика, старушки–пенсионерки, глазели, галдели. Антон готов был со стыда сквозь землю провалиться.
Постепенно он начал понимать, почему усмехались старые заводчане. Все у него получалось, как у них когда–то. И обещало быть, как у них сейчас.
На праздники, а то и просто так приходили Тамаркины подруги, те самые, вместе с которыми она когда–то училась в техникуме, жила в общаге. У нее за спиной (она даже за накрытым столом сидела вполоборота к телевизору) то одна, то другая норовила прижаться к Антону бедром, а то и расстегнуть брючный ремень. Он, однако, решительно пресекал любые попытки физического с ним сближения – врожденная порядочность не позволяла. Для того, что ли, женился? Он, впрочем, не знал, для чего.
Но и не в жене было дело, разумеется! Не жену, а жизнь к тридцати своим годам не умел уже выносить Антон Атомногрибов.
Среди ночи вставал он с постели, в семейных трусах до колен, подходил к окну, где кроны Чертова скверика шевелились, как муравейники, а выше белело печальное балтийское небо. Антон прижимался лбом к стеклу и говорил самому себе: «Эх, Антоша».
Ну, чего тебе не хватает, спрашивал он себя. Все у тебя есть. Квартиру от завода дали? Дали. Дочка растет? Растет. Жена не изменяет? Стопроцентно. Ну, а если не очень к тебе внимательна, так ведь и не слишком требовательна, вон как других мужиков ихние бабы за пьянку пилят, а эта лежит у телевизора, и не колышет ее, когда ты домой вернешься и в каком виде. Но ведь и тоска на нее смотреть, вот в чем дело, ведь это не просто какой–то такой у нее период, нет, так она и будет жить до самой смерти, и ничего уже не изменится, ничего!
Также и на заводе все ему вдруг обрыдло: с пустыми глазами вставал к станку, повторял заученные с отрочества движения, но даже любимые сверхточные детали теперь точил равнодушно, без огонька, и все чаще ловил себя на мысли, что запросто может выкинуть совершенно немыслимый для него ранее номер: прогулять смену. Да, произошла с ним метаморфоза: он с каждым днем все больше утрачивал чувство ответственности перед семьей и коллективом. Стал выпивать, сначала после работы, а потом и на производстве. Поделился как–то раз наболевшим с корешами, не опуская даже интимных подробностей. Те советовали: «Гони ты ее, чурку узкопленочную, к едреней фене!» Советовать они были мастера.
Пробовал посещать музеи (по выходным), но робел спросить старушек–смотрительниц, что означает то или иное живописное произведение, та или иная статуя. Стоял перед «Гибелью Помпеи» – голова и ноги гудели, было душно и непонятно.
Заглянул как–то раз в районную библиотеку, попросил у надменной девицы в очках что–нибудь для души. Она, и сама–то, видать, обиженная жизнью, предложила ему книжонку про будни уголовного розыска.
Однажды с получки, приняв свои обычные двести пятьдесят, зачем–то купил книгу, которая называлась: «Биология. Пособие для поступающих в ВУЗ».
И вот эта книга открыла ему глаза! В ней было написано, что за семьдесят лет жизни человек потребляет: 50 тонн воды, 5 тонн белка, 2 тонны жира, 10 тонн углеводов, 0,2 – 0,3 тонны минеральных солей и за тот же период времени выделяет 25 550 литров мочи, 12 740 литров пота и 6 370 килограммов кала. Антона потрясла безысходная точность этих цифр, он вдруг подумал, что на плитке в колумбарии, где когда–нибудь захоронят его прах, только эти цифры и можно будет вырезать…
«Боже мой, подумал Антон, ведь вот уже прекращается развитие скелета, рост уже прекратился, а после тридцати окончательно зарастут швы в черепе, а еще через немного времени череп превратится в одну сплошную костяную покрышку. Что уж говорить о содержимом… ведь мозг человеческий в развернутом виде составляет 2,5 квадратных метра при толщине 5 миллиметров, да ведь это же парус, при помощи которого я мог бы совершать увлекательнейшие путешествия в области духа! А я вместо этого лежу здесь, на постылой постели, возле постылой жены, лежу со скомканным, как грязный носовой платок, мозгом, и приближаюсь к смерти!»
«Боже мой, боже мой, говорил себе Антон, какая безысходность, какой ужас, ведь даже и наши с Тамаркой отношения (впрочем, почему «даже», именно наши–то с нею отношения) суть не более чем поток сперматозоидов, движущихся со скоростью три миллиметра в секунду, и сколько бы я ни пытался исправить положение, раздуть потухший семейный очаг, все равно, кроме двухсот миллионов сперматозоидов при каждом акте, ничего больше уже не получится!»
Усталым и не выспавшимся выходил Антон на производство, но усталым он чувствовал себя вовсе не оттого, что, как любой среднестатистический человек, совершал во сне за счет одних лишь дыхательных движений работу, которая требуется, чтобы поднять на второй этаж груз весом 500 килограммов, нет, это думы не давали ему покоя, это напряженная мыслительная деятельность лишала его нормального сна.
Взял он привычку слоняться после работы по улицам, ну не домой же сразу идти, а с корешами выпивать наскучило. Не могли они ответить на его вопросы, да еще, пожалуй, и посмеивались над ним, пусть беззлобно, но ведь и совершенно непродуктивно, не раззадоривая и не побуждая к духовным исканиям.
И вот, значит, каким макаром оказался он в помещении городского Лектория. Вечер был морозный. Замерз Антон, по улицам–то шлендая. Увидел афишу: выступает такой–то, вход бесплатный. Вошел в зал, потирая лиловые лапищи, чтобы восстановить нормальное кровообращение, и, оторопев, воззрился на трибуну, за которой витийствовал, обращаясь к отсутствующей аудитории, человек с багряными бакенбардами и зелеными, горящими, как электрические лампочки, глазами.
Если верить афише, об английской просодии должен был рассуждать этот чудной человек, однако Антон сразу понял, что речь идет о чем–то более серьезном, более важном, то есть лектор поднимал именно те вопросы, которые Антон никак не мог разрешить для себя в одиноких раздумьях за токарным станком, в столь же одиноких скитаниях по вечернему городу, в ночных своих бдениях.
Между ними мгновенно возникла симпатия, они после той лекции пошли в рюмочную, которую оба, оказывается, прекрасно знали, и просидели там до закрытия.
Я помню, или мне кажется, что помню, как однажды папа привел Антона к нам домой (в первые месяцы после развода Оливер часто приходил под предлогом забрать какие–то вещи, – может, скучал без нас, может, действительно за вещами). Когда они расположились в нашей тесной кухоньке, она сразу стала напоминать каюту – по стенам запрыгали зеленые и голубые блики, словно от морских, пронизанных солнечным светом волн, так лучились их глаза: у Антона голубые, у Оливера – изумрудные. Возможно, им и самим кухня казалась каютой, поскольку были они изрядно навеселе, и каждому приходилось крепко держаться за край стола, чтобы не упасть со стула.)
О чем же разговаривали рафинированный английский литератор и простой советский токарь, да–да, высококлассный, но все же токарь и все же советский?
Теперь об этом уже не узнать, поскольку ни литератора, ни токаря нет в живых. Но можно с большой степенью вероятности предположить, что говорили о поэзии, о непреходящем ее значении для человечества. Почему непреходящем? Да потому что поэзия освобождает человека, точнее, освобождает его разум, и поэты, как говорил Эмерсон, суть liberating gods, а оба собеседника не чувствовали себя свободными: Оливер, рожденный и возмужавший в условиях капиталистического (то есть открытого) общества, естественно, тяготился тем обстоятельством, что приходится ему доживать век за железным занавесом. Что же касается Антона, то он супротив социалистического строя ничего не имел, хотя и мог, конечно, поворчать иногда, мол, платят мало, продукты и товары в магазинах дерьмо, но всерьез угнетала его лишь бесцельность, бессмысленность собственного существования.
Антон потому и потянулся к англичанину, что сразу почувствовал: тот хоть и с левой резьбой, но цель в жизни имеет точно [43]43
Относительно целеустремленности Оливера он горько ошибался, но, поскольку ощутить горечь так и не успел, это и не важно.
[Закрыть]. К тому же Оливер знал много мудреных слов, выказывал бескорыстие в общении (прям не от мира сего) и, наконец, был для своих лет физически довольно крепок, что Антону как бывшему спортсмену тоже импонировало.
Он искренне жалел «инглишмена»: видать, хлебнул мужик лиха, прежде чем догадался перебежать оттуда к нам. Надо сказать, что о мире, из которого Оливер прибыл, имел Антон совершенно дикие представления, при слове Запад перед его умственным взором сразу возникали рисунки из газеты «Правда»: либо безработный с кислой миной на фоне серого небоскреба, либо буржуй в цилиндре, весь, как новогодняя елка, увешанный атомными и водородными бомбами. Ко всему западному Антон относился с подозрением; например, увлечение заводских подростков песнями битлов не одобрял, считая, что песни эти засылаются сюда с целью идеологической диверсии, и был просто обескуражен, когда один ученик слесаря дал ему посмотреть шведский порнографический журнал. С растерянным видом в тот же день допытывался у Оливера: «Как же такое возможно? Швеция же нейтральная страна!»
И все же не права была Тамарка, когда ворчала: «связался черт с младенцем». Оливер не меньше, чем Антон, нуждался в сопереживающем слушателе. Аккуратно представившись сыном простого рыбака (чтобы не отпугнуть и не вызвать классовой неприязни), рассказывал Оливер о своем счастливом нортумберлендском детстве (ныне действительно казавшимся таковым), о службе на парусном корабле (коллектив был просто отличный!), о том, как, в общем–то, нескучно (это если начистоту) проводил время в Лондоне и Париже, и капиталистический строй тогда не мешал нисколько. Также, по мере сил, просвещал дремучего аборигена, в частности, прививал ему вкус к его же аборигенской литературе. Прежде всего продиктовал Антону дюжину великих имен – от Даниила Заточника до Андрея Белого (Мандельштама и обереутов в списке не было, потому что сам о них никогда не слышал).
Разговоры с Оливером подействовало на Антона столь животворно, что он снова стал ходить в музеи и библиотеки, только теперь уже осмысленно и целенаправленно: знал, что именно хочет в этот раз увидеть, какую именно книгу попросить. Надменной девице, кстати, помстилось, что приходит он ради нее, и она начала строить ему подмалеванные глазки.
Он спал по четыре часа в сутки, то есть половину ночи проводил на кухне, спешил прочитать как можно больше из списка, чтобы хоть как–то быть в состоянии поддерживать беседу со старшим товарищем. Заучивал иностранные слова – чтобы они постоянно попадались на глаза, записывал их крупными буквами на полосках бумаги, которые развешивал, закрепив прищепками, на бельевых веревках в коридоре и ванной. Тамарка хмыкала: «Писателем, что ли, решил заделаться?», но бумажки с веревок не срывала. Дочка, задрав голову, тянула ручонки вверх: «Хочу флажок!»
Кроме того, он пробовал сочинять стихи. В бумагах моего папы я нашел фрагмент стихотворения, явно принадлежащего перу Антона Атомногрибова. Вот он:
С лицом китайского солдата
Или восточного судьи
Отнимешь у меня зарплату,
Рублеу кровные мои!
Но чувства не загонишь в клетку
И шланг у них не пережмешь,
И мысли на другую ветку
Как поезд не переведешь!
Прощай, жена, прощай, прощай!
Что будет дальше, неизвестно.
Подруга–рифма, привечай,
Отныне ты моя невеста!
Эхма, была, иль не была!
Судьба прозрачная струится,
И ослепительно бела
При свете совести страница!
В самом деле, как это много: иметь возможность (конечно, желательно, еще и способности) излить душу, исчиркать бумагу словами, которые, м. б., никто не прочтет, но ты–то надеешься, что прочтут, которые, м. б., никто не поймет, но ты–то надеешься, что поймут, пусть даже после твоей смерти, но ты–то надеешься, что хоть одним глазком подсмотришь, хоть одним ухом подслушаешь, как они (ох уж это наивное «они»!) будут читать твою исповедь и разводить руками, и говорить: «Надо же, какой был талантливый, как тонко чувствовал…»
Антон исписал стихами целую тетрадь, но, к сожалению, она не сохранилась. Тамарка выкинула ее в мусоропровод вскоре после его гибели, и не со зла даже, а просто по рассеянности, когда делала в квартире ремонт.
А впрочем, возможен и такой вариант: внимательнейшим образом прочитала все сочинения Антона, то есть произошло как раз то, о чем мечтал бедный автор. Читала, затаив дыхание, с красными ушами и кривой ухмылкой, потом, воровато оглядываясь, хотя никого в квартире не было, с тетрадью в руках вышла на лестничную площадку, подошла к трубе мусоропровода, открыла люк и с ожесточением швырнула туда компрометирующие ее материалы. Вернувшись в квартиру, вдруг засомневалась: неизвестно же, куда весь этот мусор отвозят! А что если содержание контейнеров где–нибудь сортируют, ну там бумагу отдельно, консервные банки отдельно… вдруг кто–нибудь любопытный заинтересуется содержанием тетради? Некоторое время это ее беспокоило, потом забылось.
Однажды и Антон пригласил Оливера к себе домой – по случаю дня рождения дочери. Пришли, разумеется, Тамаркины подруги: одинокая Люда Выдренкова с малолетним сыном, Наташа Натощак, разведенка, и толстая Нина Смертина, до сих пор незамужняя. Со стороны Антона присутствовал еще один его кореш, расточник Петр Шумилин, без жены (уехала погостить к родителям в Вологду), но с гитарой.
Антон был в белой рубашке, при галстуке, Шумилин – в шикарном мохеровом свитере и польских джинсах. Женщины, узнав, что будет «тот самый» иностранец, явились тоже во всем импортном.
Сели за праздничный пролетарский стол, заставленный фаянсовыми тарелками и блюдами с ломтями буженины, салатами, винегретами, холодцом, заливным мясом, маринованными и солеными помидорами, огурчиками, грибочками. Водки и вина, понятное дело, тоже было достаточное количество.
Поначалу все разговаривали вполголоса: женщины стеснялись мужчин, мужчины – женщин. Но потом алкоголь развязал языки, стали рассказывать анекдоты, нахваливать угощение, делиться секретами, как лучше приготовить то или иное кушанье. Зашла речь и о литературе, это Антон не утерпел, спросил у Оливера что–то по поводу недавно прочитанной книги, женщины услышали, вмешались в разговор, стали вспоминать, кто каких английских писателей знает, но так и не вспомнили. Наконец, Тамарка предположила, что «вот Шекспир, кажется, английский…», и заодно поинтересовалась, много ли писатели зарабатывают и как они становятся знаменитыми. Оливер сказал, что все решает случай, но, разумеется, нужно и самому прилагать определенные усилия, и процитировал как раз Шекспира о том, что случай следует хватать за волосы. Тамарка глубокомысленно заметила: «Это если у случая имеются волосы. А вдруг это лысый случай, ну такой случай пенсионного возраста, всю жизнь прождавший, когда же хоть кто–нибудь обратит на него внимание и схватит за волосы?»
Шумилин вдруг вытащил из кармана микрометр и предложил всем присутствующим измерить толщину своих волос. Это он так любил прикалываться, когда оказывался в женской компании. С микрометром в руке Петр стал гоняться за женщинами по всей квартире и уговаривать выдернуть волосинку. Дети были в восторге и без конца выдергивали у себя из макушек все новые и новые образцы. Толще всех волосы оказались у Тамарки, она надулась и после этого весь вечер разговаривала с Петром через губу.
Потом детей вытолкали в другую комнату, отодвинули стол, и начались танцы. Оливер не сводил глаз с Нины Смертиной и с удовольствием пригласил бы ее на танец, но вдруг застеснялся своей хромоты, да и не умел он хорошо танцевать, как–то все недосуг ему было научиться.
Потом решили петь хором. Исполнили «Мишка, Мишка, где твоя улыбка», «Ландыши», «Что стоишь, качаясь…» Попросили Оливера, чтобы спел что–нибудь на английском. Он и спел старинную шотландскую балладу – Шумилин аккомпанировал ему на гитаре.
Оливер допел, и Шумилин полез к нему обниматься, а Людка и Наташка полезли к Антону, – дался им этот ремень! Хохоча, задрали рубашку. Отражая их натиск, Антон аж вспотел.
Тамарка и Нина в оргии не участвовали, сидели рядышком, о чем–то тихо переговаривались.
Но хотя Оливеру и было волнительно обниматься с Петром Шумилиным, токарем–расточником, представителем того самого класса, положению которого он неизменно сочувствовал, на самом деле ему хотелось поговорить с Ниной Смертиной, а еще лучше вместе с ней поскорее уйти отсюда, проводить до дома, и чтобы она возле парадной обернулась и сказала: «Может, зайдете на чашечку кофе? Ой, извините, забыла, англичане предпочитают чай, не так ли?»
Когда настало время расходиться, он и спросил ее в прихожей: «Вы позволите вас проводить?» Она посмотрела ему в глаза (они у него были на тот момент мутно–зеленые, потому что он снова не рассчитал и хватил за столом лишнего), посмотрела своими бледно–голубыми, почти стеклянными, и спокойно ответила: «Проводите».
Жила Нина, как оказалось, на окраине, чуть ли не за городской чертой. Было уже темно и поздно, поэтому она остановила такси. Влезая, засмеялась: «Ну что же вы? Садитесь!».
Приехали, вышли из машины. Нина показала рукой: «Вон в том доме я и живу. Пойдемте, мне завтра на дежурство не надо
* * *
Однако ни ставшее сносным материальное положение, ни задушевные беседы с Антоном, ни возникшее и обычно побуждающее глядеть на мир более оптимистично чувство (к Нине) уже не могли изменить мироощущение Оливера. Пушкин говорил, что слова поэта суть его дела, но поскольку Оливер уже давно был поэтом без слов, а совершить какой–либо значимый поступок вообще никогда не был способен, то ничего другого ему не оставалось, как презирать себя, чем он, собственно, и занимался с утра до вечера.
И даже неожиданный визит лорда Мак–Грегора не повлиял на его самооценку.
В тот день друзья начали пить прямо с утра (был выходной), причем Оливера развезло, и Антон был вынужден эскортировать его до дома. Уложил впавшего в бессознательное состояние собутыльника на кровать и уже собирался уходить, когда прозвучал дверной звонок.
На пороге стоял высокий старик с плоским чемоданчиком в руке и зачехленным зонтом под мышкой, коротко подстриженный, подтянутый, по всему, иностранец или, в крайнем случае, прибалт.
– Сынок, – произнес старик, – скажи на милость, не здесь ли остановился сэр Оливер?
Антон ничего не понял из сказанного, ведь говорил–то старик по–английски. Жестами попросив подождать, направился в комнату и на пороге едва не сбил с ног Оливера, – тот, с опухшим лицом и налитыми кровью глазами, оказывается, уже плелся в прихожую.
Он даже сквозь сон расслышал, узнал родную речь!
– Лорд Мак–Грегор? – спросил Оливер, в упор глядя на гостя.
– Да, сэр, это я, – ответил старик и протянул Оливеру правую руку, крепко, до побелевших пальцев, сжатую в кулак.
Оливер рефлекторно протянул руку навстречу – ладонью вверх. И на ладонь его упал осколок расколотой чайной чашки.
Антон с недоумением взирал на происходящее, тогда как Оливер с первого взгляда опознал в этом фарфоровом лепестке осколок одного из множества драгоценнейших сервизов, разбитых им на злополучном чаепитии.
– Сэр Оливер, – сказал лорд Мак–Грегор, – как бы ни расходились наши воззрения…
– Да проходите, проходите же! Что вы стоите как столб? – закричал Оливер неожиданно петушиным голосом.
Антон, почувствовав себя лишним, шепотом сказал ему «ну счастливо», кивнул старику и поспешил оставить их наедине.
– Сейчас, сейчас я все приберу, – говорил Оливер, перекладывая с места на место попадавшиеся под руку предметы, переставляя стулья. Попытался даже передвинуть шкаф, но сил не хватило. – Садитесь. Верно, устали с дороги?
Лорд Мак–Грегор невозмутимо наблюдал за его действиями. Осмотревшись, выбрал стул возле окна, сел, извлек из кармана твидового пиджака трубку, кисет, зажигалку, спросил:
– У вас тут курить–то можно?
– Да конечно, конечно, – ответил Оливер, прекрасно понимая, что под вопросом гостя скрывается невероятных размеров подтекст, хемингуэевский айсберг.
– Значит, вот так мы и живем, – сказал Мак–Грегор задумчиво. – Почти в нищете. На книгах дюймовый слой пыли. Кстати, что мы читали последний раз? – Не вставая со стула, он дотянулся до подоконника – такой маленькой была комната – и взял в руки книгу, взял осторожно, двумя пальцами, сдул с нее пыль. – О! Достоевский!..
Оливер нервно прошелся по комнате. У него начинался отходняк, срочно требовалось поправить здоровье. Вдобавок, волнение, вызванное визитом нежданного гостя, сказывалось – подрагивали руки и ноги.