Текст книги "Приключения англичанина"
Автор книги: Алексей Шельвах
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
Утром в шести лигах от нас увидели пиратское судно под красным флагом. Правым галсом оно быстро шло на сближение. Терять нам было нечего, начали мы готовиться к бою.
Пираты в большинстве оказались нашими соотечественниками, посему смысл ихних требований понимали мы без переводчика: «Врача! Отдайте врача – и мы вас не тронем! Еще и жрачкой поделимся!» Иные из команды уже косо поглядывали на лекаря нашего и ворчали, что проку от него за время плавания не было никакого. «Отдать им дармоеда – и дело с концом!» Врач обратил на меня умоляющий взор, и я, чтобы ободрить его, заявил во всеуслышание, что не соблазнюсь посулами морских разбойнико. Оные меж тем неуклонно приближались. Сидя верхом на реях, осыпали нас градом пуль и вскоре ранили нашего лучшего канонира. Срочно требовалось подать команде пример мужества. Я подбежал к пушке. Пособить мне вызвались верные марсовые. Соединенными усилиями подкатили мы орудие к порту, я прочистил банником канал ствола, вложил заряд пороха, забил оный пыжом и деревянною пробкою… Увы, пираты были уже слишком близко, метали в нас глиняные ручные бомбы, которые приходилось нам ловить на лету и выбрасывать в океан, что весьма отвлекало от непосредственного ведения боя. «Доктора давай! Даешь доктора! – продолжали выкрикивать пираты. – Мы своего нечаянно убили! И аптеку! Даешь аптеку!» Полуголые, татуированные, с серьгами в ушах и клеймами на лбу, уже перепрыгивали со своего корабля на палубу «Северна». У каждого за плечом болтался мушкет с обрезанным стволом, а за поясом торчал двух-, четырех-, а то и шестиствольный пистолет. Вострыми, особым образом заточенными косами ловко отсекали наконечники наших копий, выставленных им навстречу. Предводительствовал пиратами молодой человек с красным платком вокруг головы. Улуча способный момент, я подскочил к оному, вывертел у него из руки абордажную саблю и ударил в щоку. Он во все глаза на меня уставился, я тоже к нему пригляделся, и чрез мгновение заключили мы друг друга в объятия. Это был не кто иной как наш беглый младший помощник. Тотчас мы с ним приостановили военные действия. По мановению его руки на борт «Северна» были доставлены бочки с испанским вином, корзины с кокосовыми орехами, бананами, сушеными финиками, и началось пиршество, в коем приняли участие все, кто был в состоянии, за исключением разве что врача, который не отходил от изувеченных в морской баталии, орудовал шнипером, щипцами и, кажется, старался произвести наибольшее количество ампутаций именно в стане пиратов, дабы пропало у них всякое желание заполучить его на постоянную службу. Бедняга не ведал, что совершать сии предосудительные действия, преступая тем самым клятву Гиппократа, не было необходимости, ибо еще в начале пиршества я предупредил младшего помощника, что ни на каких условиях врача ему не отдам, пусть не надеется. Младший нехотя признал неправомерность своих притязаний и сделался мрачен. Впрочем, развеселился, когда начали мы воспоминать курсантское наше житье–бытье (он закончил Академию двумя годами раньше меня). Мне однако не терпелось узнать, как складывалась его судьба после бегства из Англии, и он удовлетворил мое любопытство.
Добравшись до Ямайки, старший и младший помощники хотели завербоваться в морские разбойники, но старшему не повезло – его убили в таверне вечером того же дня, когда они сошли на берег. Младшего взял штурманом пиратский капитан Медная Борода, оценив академические его познания в навигации. Под началом этого на всю Атлантику известного душегуба младший совершил немало нападений на торговые суда испанские, голландские, французские и, что греха таить, английские. Месяц назад Медная Борода умер от малярии, и с тех пор на корабле царит политический хаос. Команда разделилась на партии, каждая из которых прочит в капитаны своего лидера. «Ежели бы ты отдал мне врача, – воздыхал младший, – моя кандидатура не имела бы себе равных в глазах избирателей. Слушай, может, все–таки договоримся? Я бы даже и золотишка тебе отсыпал…» Я отвечал непреклонно, что сия сделка не согласуется с моими представлениями о моральном кодексе джентльмена, и увещевал его изменить образ жизни и с повинной предстать пред Королевским судом. «Дурак ты, Перегрин, – сызнова вздохнул младший, – дурак, и не лечишься, хотя имеешь на борту отменного эскулапа. Да ты что, с Луны свалился? Встречал ли ты человека, искренне считающего себя виновным на все сто в чем бы то ни было? Думаю, вряд ли. Вот и Медная Борода рассказывал, что однажды во время штиля, когда делать ему было нечего, принялся вспоминать свои злодеяния и пришел, бедненький и нещастненький, к выводу, что совершал их, уступая обстоятельствам, каковые были всегда сильнее его. Что уж говорить обо мне или товарище моем! Ведь это же по воле фатума встретились именно мы на пути у шпионок испанских! И опять же случайно, то бишь о т п р и р о д ы, устройство психики у меня и у Фрэнка оказалось таковым, что не нашли мы в себе силы противиться соблазнительницам. О да, идти избранным курсом сквозь ураганы судьбы не всем удается… ежели удается вообще кому бы то ни было.»
Я возразил в том смысле, что собеседник мой чрезмерно снисходителен к себе, но способен ли прощать врагам своим в соответствии с заповедью Господа нашего Иисуса Христа?
«Ближе Фрэнка не было у меня друга, – ответствовал младший. – Вместе плавали мы на «Решительном», потом на «Сокрушительном», и неизменно он, будучи старшим по возрасту и званию, оказывал мне помощь словом и делом. И вот прибыли мы на Ямайку и в тот же вечер пошли в таверну, а там сидели трое русских… Спознались, они нам поставили, мы – им. И, представь, русские завели разговор о поэзии. Помню, один из них все выхвалял стихи какого–то Медведева или, может, Волкова, не то Собакина. Мне сделалось скучно, да и не верилось, что у русских могут быть добрые пииты. А потом чувствую, что хмелею. Извинился и вышел подышать вечерним, относительно прохладным воздухом. Постоял, держась за пальму, справил малую нужду, возвращаюсь – Фрэнк на полу с ножом в спине, а любителей поэзии и след простыл. И так сноровисто все сделали, прохвосты, что и хозяин таверны не заметил. Я его спрашиваю: может, ссорились они с товарищем моим или, может, это он спьяну задирался? Хозяин таверны отвечает, мол, действительно те трое и товарищ твой спорили о каких–то про… про…содиях, но рукам воли никто не давал и как товарища твоего ухайдокали – проморгал, говорит, я этот момент. И вот не укладывается у меня в голове, как могла дискуссия о преимуществах той или иной просодии привести к смертоубийству. Ясно, что просодии тут ни при чем, просто кто–то из этой троицы не успел перебрасопить реи – ну и понесло его ураганом… Стало быть, и не виноватый он, понимаешь? Вот тебе мой ответ на твой вопрос: не держу я зла на убийцу моего друга, хотя, разумеется, пристрелю его, ежели встречу».
Ночь напролет продолжалась наша беседа, но каждый остался при своем. Утром спустились мы в капитанскую каюту. Зрелищем при жизни усохшего младший был растроган до слез, вскричал: «Вот щастливейший из смертных! Все страсти, должно быть, в нем уже умерли!» Безвозмездно снабдил нас провиантом и ни словом более не обмолвился о враче, которого я вкупе с его инструментами и аптекарским припасом все же спрятал в трюме от греха подальше.
На прощание отсалютовали друг другу наши корабли пушечными выстрелами и разошлись в разные стороны.
Едва расстались мы с морскими разбойниками, как появился на горизонте испанский галеон. Погнались за оным, подняв паруса до последнего квадратного дюйма. Испанцы убрали фок и легли в дрейф под брамселями. Людей на фрегате оставалось всего ничего, посему я постарался как можно целесообразнее распределить между ними обязанности, готовясь к бою, быть может, роковому для нас. Натянули сетки над верхним деком, дабы обломки рангоута при бомбардираде не причинили увечий. Проверили насосы для разбрызгивания уксуса. Галеон, поворотясь правым бортом, произвел залп и сызнова повернулся кормой, чтобы перезарядить пушки. Мы покуда не отвечали, экономя заряды. Испанец сызнова выпалил – одно ядро с шипением бухнулось в воду в нескольких ярдах от фрегата и насмерть зашибло аккулу. Лучших стрелков послал я на мачты, прочих поделил на группы, коим наказал двигаться по кругу и вести непрерывный огонь по неприятелю – от младшего помощника мне уж было известно, что испанцы имеют обыкновение ложиться на палубу и ждать, когда противник закончит обстрел, и лишь после встают и палят ответно.
Внезапно налетел шквалистый ветер с дождем, галеон скрылся за толстой, как бы стеклянной стеною воды, но мы неотменно продолжали преследование.
К вечеру дождь прекратился, и мы увидели, что испанцы выбрасывают за борт скот, скарб, каких–то женщин, желая таким способом облегчить ход судну. Наш самый меткий юноша, пристрелявшись, уложил ихнего капитана и сим предрешил исход сражения. Подошли к галеону вплотную, зацепились крючьями и полезли на абордаж. Испанцы не оказывали нам сопротивления…
Неугомонные марсовые проникли в винный трюм, где отпраздновали победу. И преотлично ведь знали, что за стенкою расположена крют–камера! Взбешенный, приказал протянуть всех троих под килем.
Движемся к югу. Взяли на абордаж еще один галеон.
Движемся к югу. Взяли на абордаж еще один галеон.
Движемся к югу. Взяли на абордаж еще один галеон, но весь его груз (серебряные слитки) пришлось затопить – наши трюмы уже забиты по ахтер–люки. Пора возвращаться на родину, благо установились ведреные дни.
Мчимся домой на всех парусах, не щадя оных. Сломали за месяц три бом–утлегаря, два блинда–рея и четыре лисель–шпирта.
Приводим фрегат в образцовый порядок: обтянули втугую и просмолили стоячий такелаж, выскоблили корпус до самой воды, покрасили все от клотиков до ватер–вейсов. Реи теперь у нас черные, марсы и топы мачт – белые, ютовые поручни – черные, белые и желтые, фальш–борт – зеленый, планшир – белый. Якоря, рым–болты и прочие оковки зачернены угольною смолою. Медь на штурвале и шпиле, а также медный колокол надраены – больно глазам.
На людей смотреть тоже больно, но по другой причине, особенно на юношей, – бледные тени в черных от смолы и дегтя рубищах.
В день Святого Валентина, совпавший с днем выхода из Магелланова пролива, велел выдать команде утроенные порционы спиртного – и чтобы пили за здоровье оставленных дома дам. Впервые за многие месяцы вспомнил о Серине… Юнгу нарядили женщиною, плясали с ним по очереди и шутливо целовали его – шутливо лишь до тех пор, покуда не выяснилось, что это и в самом деле женщина!
Теперь однако никто не пытался спровадить оную за борт – напротив, всякий оказывал ей внимание.
На горизонте уже белели дуврские скалы, когда, к великой моей радости, опамятовался капитан Еллоу. Впервые за время плаванья поглядел на меня осмысленно и попросил созвать в кают–компанию весь офицерский состав, дабы посоветоваться, где на фрегате возможно приютить старцев наилучшим образом…»
Сведения о жизни Перегрина по возвращении из плавания скудны. Награбленного едва хватило, чтобы возместить Адмиралтейству убытки (гибель пяти кораблей) и выплачивать пенсионы семьям убитых, пропавших без вести или ставших инвалидами. Все же Перегрина представили к награде, но тут разразился мятеж, одним из зачинщиков коего считался его старший брат, и с награждением решили повременить.
Мятеж подавили, начались казни участников и заподозренных в сочувствии. Перегрина не тронули, но и доверить ему командование каким–либо кораблем не спешили.
Самое печальное в истории с Перегрином следующее: отношения с Испанией улучшались, и если бы Адмиралтейство узнало о том, что некий энтузиаст корпит над отчетом об экспедиции, цели и задачи которой плохо согласовались с официально заявленным Великобританией курсом на мирное сосуществование, несомненно приняло бы оно меры, дабы воспрепятствовать огласке компрометирующего документа…
Писал Перегрин поневоле второпях, с оглядкою на жену Серину, всякий раз при ее приближении вздрагивая и ложась на бумагу грудью.
Эта Серина, обвенчавшись с юным милейшим мидшипменом, таковым и ждала его, дура, из кругосветки. Рассчитывала, вдобавок, что притаранит ей сундук, набитый золотыми дублонами. А вернулся нищий, пьющий, увез ее из Лондона в нортумберлендскую трущобу и тем самым лишил возможности вести привычный образ жизни, то есть ежевечерне посещать театральные представления, – ах, на обратном пути она всегда попадала в какую–нибудь потешную переделку!..
Мстя за обманутые ожидания, она выкрадывала у него готовые главы отчета и растапливала ими камин.
Упрямо восстанавливал текст, но память его с годами, конечно, слабела. И способность к связному повествованию тоже. Возвращалась к нему эта способность лишь после принятия нескольких порционов рома.
Но почему же не прятал он от жены злосчастную свою рукопись?
Мне кажется, я понимаю причину. Неглупый Перегрин скоро догадался, что Адмиралтейству отчет его не нужен. Однако испытывал он естественную потребность хотя бы некоему никому рассказать о пережитом, посему и продолжал свой неблагодарный труд.
Ну, а рядом была Серина…
Сдается мне, что Перегрин, выходя по какой–нибудь надобности из кабинета, нарочно оставлял отчет на видном месте. Надеялся, что Серина когда–нибудь пробежит–таки глазами страницу, другую, и вот тогда, вся в слезах, кинется ему на шею и воскликнет в раскаянии: «Милый Перегрин, прости, я же не знала, сколько много ты в плавании своем натерпелся!»
Воображая сцену сию, не уставал снова и снова воспроизводить один и тот же, уже порядком ему прискучивший текст…
* * *
Из дневника переводчика
От пурги железной рожа рябая,
Но зато зеркальны будут болванки.
Стискивал зубы, станочек врубая,
В перерыве ждал на троих полбанки,
И полжизни прожил в жанре юродства Ох, и ныла под кепкой подкорка А по возвращении с производства
Кушал несладко да грезил горько
О не случившейся лучшей доле
На этом (и единственном) свете О семантически чистом поле,
Когда не стыдно жизни и смерти.
Утром подкатывает автобус – рывок, рывок – заталкиваюсь внутрь, вдыхая чужой перегар, выдыхая свой, – ну да, я же свой, свой, мужики! Понеслись навстречу светлым от злобы будням, демонстрируя сплоченность, как селедки в бочке.
Настроение у меня было ниже среднего. Я все никак не мог успокоиться после вчерашнего разговора с начальником цеха. Проходя мимо, он бросил:
– Зайди ко мне.
Недоумевая, зачем это я ему понадобился, я выключил станок. Вытер ветошью руки. Неужели он все–таки внял давнишним моим просьбам и сейчас объявит: «Готовься, Леха, к сдаче на пятый разряд?» А может, всего лишь хочет отправить в колхоз на картошку? Тоже ведь вариант, потому как осень… Постучался в дверь кабинета, вошел.
Начальник стоял у окна, спиной к двери. Обернулся, спросил сурово:
– Леха, ты знаешь, кто у нас теперь генеральный секретарь?
– Андропов, – ответил я.
– А где он раньше работал, тебе известно?
– Да.
– Ну так вот, много болтаешь. Иди, и я тебе ничего не говорил.
– Спасибо, – пробормотал я, пятясь из кабинета.
Снова встал к станку и задумался. Да ничего я вроде нигде не болтал. На заводе уж точно. О чем с ними, кроме как о расценках, а это же скука смертная. К тому же я здесь человек временный. Вот напечатают – и уволюсь на фиг. Нет, на заводе – исключено. Не мог я даже в состоянии сильного алкогольного признаться Голубеву или там Змиеву, что перевожу по вечерам рукопись отца моего, англичанина несчастного. А других прегрешений перед строем я за собой и не знал. Хотя… Стоп, ну конечно! Как же я мог позабыть о Федосее… Правда, я давненько уже к ним не заглядывал, потому что отношения наши, и прежде–то непростые, испортились окончательно, причем ни я, ни они в этом не были виноваты, просто так уж получилось по жизни.
А ведь когда я вернулся из армии, я в тот же день влетел в их комнатушку и, высоко подняв над головой бутылку, воскликнул:
– Федька! Ленка! Страшно рад вас видеть! Давайте поскорее помянем прошлое, обсудим настоящее, помечтаем о будущем! Два года как никак я не имел возможности следить за культурной жизнью общества, отстал, ясное дело! Расскажите мне, пожалуйста, что сейчас происходит в литературе, музыке, живописи, а я уж в долгу не останусь, поведаю о своих приклю…
И что же я услышал в ответ? А ничего не услышал. Федосей просто от меня отмахнулся (вернее, просто махнул рукой, мол, проходи, присаживайся) и снова повернулся к собеседникам, которых было трое или четверо, все бородатые, в очечках и свитерах, они наперебой цитировали что–то ритмически упорядоченное. Федосей, кстати, тоже был в бороде и очках (посадил, значит, зрение в процессе творчества).
Елена увела меня на кухню, там мы с ней распили мою бутылочку, и она рассказала мне, как они тут жили, пока я отсутствовал. И вот оказалось, что Федосей уже год работает лаборантом в НИИ Охраны труда, получает, конечно, копейки, но зато на него не распространяется указ о тунеядстве, что очень важно, поскольку он каким–то образом свел дружбу со студентом из Швеции и через него передал на Запад свои поэмы, а там их опубликовали в эмигрантском журнале и собираются издать отдельной книгой. Об этом узнало КГБ, поэтому Федосей срочно трудоустроился и вообще ведет себя крайне осторожно, и все бы ничего, но о его публикации доведалось и множество молодых поэтов, которых тоже здесь не печатают, и вот они повалили к Федьке – кто действительно с бескорыстными комплиментами, кто с целью выпытать тайны ремесла, а кто–то и в расчете на его протекцию – каждому же хочется прославиться за границей, как бы это ни было опасно.
Звонок в дверь заставил Елену прерваться, она пошла открывать, и в комнатушку вбежали девицы (много девиц), все опять–таки в очечках и свитерах, они стали обнимать и целовать Федосея и кричать ему в лицо строчки из его сочинений. Елена, глядя на происходящее, кусала губы.
Ах, Елена, Елена, мы столько не виделись, и все же она не показалась мне, как я ожидал, прекраснее, чем была когда–то, несмотря на очевидное и буйное цветение ее женственности. О нет, она была по–прежнему статной, и волосы, как блестящие латунные нити, [22]22
Сравнивая волосы Елены с латунными нитями, я, собственно, держал в памяти так называемую сливнуюстружку, каковая, впрочем, может получиться при обработке не только латуни, но и стали, и силумина, да мало ли еще чего. Ну так вот, сливнаястружка имеет свойство, выползая из–под резца, раскидываться вокруг станка крайне опасными петлями. Зазеваешься и не отпихнешь ее вовремя специальным крючком, который есть у каждого токаря, – рискуешь угодить ногой в металлические силки. Оборвавшись (допустим, сломался резец), стружка эта мгновенно наматывается на вращающуюся деталь и тащит вслед за собой все, вокруг чего она успела обвиться. Именно при таких обстоятельствах мне когда–то перерезало ахиллово сухожилие – четыре месяца передвигался на костылях с ногой в гипсе от большого пальца до паха.
[Закрыть]лежали на величавых плечах, но в глазах ее читалась усталость, да и погрузнела она, погрузнела, то есть не прошли даром годы совместной жизни с поэтом (с таким поэтом). Бедная Елена – с закушенными губами и малиновыми пятнами на щеках!
В общем, ни в тот свой визит, ни в последующие никаких положительных эмоций от встречи со старыми друзьями я не испытал, жался к стеночке как бедный родственник, а уж когда очкарики в свитерах начинали гнать свою диссидентскую пургу, я и вовсе терялся, втягивал голову в плечи. Помню, один из них, уловив мое состояние, хлопнул меня по плечу: «Что, старичок, страшно? Да, здесь собираются люди с мешками интеллекта за плечами». «Тебя бы, мудозвона, за станок, да на чугун, узнал бы, что такое «страшно», – огрызнулся я, впрочем, как всегда, мысленно. Больше всего, однако, раздражала меня способность Федосея непрерывно строчить свои поэмы – я–то вновь находился в творческом кризисе, новые стихи не писались, а прежние так никого и не заинтересовали. Что же касается его снисходительных усмешек, то они меня уже просто бесили. Короче, перестал я бывать у Савушкиных, нечего стало мне там делать. Но засветиться–то, выходит, успел.
И вот ехал я в то утро на завод, ехал в переполненном, как обычно, автобусе, кренясь вместе со всей толпой то в одну, то в другую сторону, и все пытался представить, какого рода репрессии могут мне грозить…
– Эй, водитель, не дрова везешь! – возмущались окружающие. – И ваще – ездют раз в час, никакого порядку!
– Прям ни вздохнуть, ни пернуть! – просипел кто–то рядом. Я скосил глаза и вздрогнул – ко мне протиснулся мужик в сереньком пиджачке, серенькой кепочке. На сей раз я узнал его с первого взгляда, это же он, он поил меня водкой с пивом в самом начале повествования! А несколько позднее, в этом же, кстати, автобусе, косил под придурка! Он и сегодня, похоже, настроен был подурачиться. Вот только зачем?
– Ничо, ничо, русский человек все выдюжит! – по–приятельски подмигивал он мне. – Леха, ты со мной согласен?
– Слушай, кто ты такой? – спросил я. – Чего тебе от меня надо?
– Да я… – замялся мужик. – Ну, в обчем… ты Николу–то вспоминаешь хоть иногда?
– Какого еще Николу? Мужик, ты о чем, в натуре? – я сознательно заводил себя, потому что, честно говоря, начинал уже и мандражировать, и ничего удивительного на фоне вчерашней беседы с начальником.
– Так Николу Власова, кого же еще. Он тебе кланяться велел.
Вот так. Ему в очередной раз удалось сбить меня с толку, обескуражить, снова я таращил глаза и не находил слов. Разумеется, он мог быть каким–нибудь старинным знакомцем Николая Петровича, мог знать и моего отца… мог, мог… И все–таки это был в высшей степени странный типус. Я никогда не имел дела с КГБ, но из тамиздатовских книжек (читал кое–какие в гостях у Федосея) мне было известно, что эта организация использует самые разные методы и средства, они переодеваются, гримируются, могут прикинуться кем угодно. Но предположить, что одному такому лицедею поручили следить за мной… в смысле, через меня – за Федосеем… да ну, бред, мы же мошки, мелкие сошки, просто–таки мельчайшие…
Автобус между тем остановился, и народ попер на выход.
– Наверное, думаешь, что я из гэбухи? – понизив голос, спросил мужик, удивительным образом угадав ход моих мыслей. – Ошибаешься.
Я молчал. Я не знал, что ему ответить.
– Моя остановка, – сказал он хмуро. – Ладно, бывай. Увидимся еще. – Он вдруг пригнул голову и, мигом пробуравив собой толпу, выскочил из автобуса.
* * *
Вот уж не ожидал, что жена все еще следит за развитием повествования. Давеча входит ко мне в комнату и говорит: «Рукопись ему, видите ли, досталась в наследство. Неужели не способен придумать что–нибудь пооригинальнее? Ну признайся же, что в этих новеллах ты зашифровал какие–то свои воспоминания, о которых напрямую написать стесняешься или даже стыдишься. Не верю я в твоих английских и шотландских предков, ты ведь только о себе одном и пишешь. Хотя нет, иногда и обо мне тоже, причем подло привирая. Или возьмем Генку Флигельмана. Возможно, прототип существовал в действительности, но я легко могу доказать, что автобиографические его записки – опять–таки фальсификация. Во–первых, он же твоим языком везде говорит, а во–вторых, сон про метро ты мне рассказывал еще год назад. Не помнишь? Как только проснулся, так сразу и рассказал…»
Пожалуй, я оставлю высказывания жены без комментариев. Ну не верит она в моих английских предков, ну что же тут поделаешь…
* * *
В то лето мы виделись почти каждый день: либо он заходил ко мне, либо я к нему, либо встречались на улице – я, как часовой любви, тупо стоял возле дома номер десять, а он, прикинутый и надушенный, с развевающимися каштановыми до плеч, шел на свидание с Лялей, Лелей, Лилей, этакий денди лондонский, этакий маленький лорд.
У Савушкиных он появлялся всегда со свитой девушек, разномастных и разнокалиберных, с большинством из которых, впрочем, отношения у него складывались вполне платонические, – ну понятно, ему не хватало времени успеть со всеми, он путал их имена, фамилии, номера телефонов…
И вот, как ни странно, именно Генка, легкомысленный, самовлюбленный и необязательный, сумел, – единственный из нас! – помочь Тобиасу запастись судостроительными материалами.
Однажды Тобиас посетовал при нем, что не может достать необходимое количество древесины для выделки… не помню, чего.
– Какие, говоришь, нужны доски? – спросил Генка и не получил ответа.
Да, тут следует вставить: с тех пор, как он покрасился, Тобиас перестал с ним разговаривать, а за глаза называл придурком.
– Какие доски–то нужны? – снова спросил Генка.
Тобиас, поколебавшись, завел свою обычную песню…
– Хорошо, – перебил его Генка. – Ты будешь завтра на лодочной станции?
– Ну, буду, – ответил Тобиас.
– А какой трамвай, я забыл, туда ходит? – не отставал Генка.
– Ну, такой–то. А тебе зачем?
– Да так просто…
– Ну и нечего тогда, – отрезал Тобиас и отвернулся.
Утром следующего дня он действительно приехал на станцию, собирался подлатать крышу эллинга, которая (о климат, климат) прохудилась за зиму и текла во многих местах.
С молотком в руке и гвоздями во рту вскарабкался на крышу, трудился до полудня, а потом решил перекурить, разогнул спину и…
А Генка, придя вечером домой, подсел к телефону и попросил всех своих подружек (их оказалось ровно девяносто девять) делом подтвердить декларируемые ими чувства. Каждая получила задание достать и привезти на лодочную станцию доску определенной длины, ширины и толщины. «Кольцо трамвая такого–то. К двенадцати часам дня.»
Теперь представим пейзаж: на заднем плане серо–зеленый залив, на переднем – низкий, волосатый от ивняка, берег, лодки днищами вверх. Ну, а в роще священной – два неказистых строения: будка Николая Петровича и эллинг Тобиаса.
Погода, как сказал бы поэт, на диво лазурная – это значит, что в небе ни облачка, и ярко светит северное наше, бледно–желтое.
И вот справа, то есть со стороны трамвайного кольца, появляются одна за другой девяносто девять девушек, влача доску или брус самых ценных в судостроении пород древесины, как то: белый дуб, горный вяз, сахарный клен, граб, ясень, махагони, орех, тис, тик, кедр. [23]23
*Те, с кем у Генки хватило терпения провести разъяснительную работу, притаранили уже готовые детали остова судна, например, огромные, подобные бивням мамонта, шпангоуты. И ведь надо же было порыскать по городу (рыскали, быть может, до позднего вечера, а то и ночь напролет), дабы добыть затребованное. А некоторые изготовили вышеупомянутые шпангоуты собственноручно, в домашних условиях! Слушая на другой день рассказ Тобиаса о происшедшем, я живо представил следующую, согласен, сюрреалистическую, но какую же трогательную картину: на газовой плите в большом оцинкованном корыте варится деревянный брус. Вода бурлит, пузырится, булькает. Простоволосая дева в полураспахнутом ситцевом халатике, склонясь над дымным кипятком, шепчет заветное имя, потом решительно надевает варежки, вытаскивает из корыта уже вполне разваренный брус, упирает его одним концом в пол, гнет, выгибает, как санный полоз, и улыбается блаженно, и капли пота, как бисер, блестят на розовом лбу…
[Закрыть]
Девушки, я думаю, были влюблены не на шутку, поскольку прибыли точно в полдень. Разумеется, каждая еще в трамвае обратила внимание, что таких, как она, стройных, симпатичных и с дурацкой доской в руках на задней площадке что–то слишком уж много для того, чтобы считать это простым совпадением. На кольце последние сомнения развеялись, и вот тогда (толкаясь пока еще неумышленно, но уже и обмениваясь колкостями) они повыпрыгивали из вагонов и припустили все в одну сторону.
Итак, девушки побежали наперегонки и, словно отряд копейщиц, обступили эллинг, на крыше коего в растерянности застыл Тобиас. Раскрыть рот и спросить: «Какого хера, мочалки, вам здесь надо?» он однако не решался – мог выронить гвозди или, того хуже, проглотить их. Тобиас в самом деле не понимал, что означает это беспримерное нашествие, поскольку не принял всерьез вчерашний разговор с Генкой, да и попросту забыл о нем, о разговоре этом.
Зато девушки отлично помнили приказ и все еще надеялись заслужить благодарность за успешное его выполнение. На мгновенье они тоже замерли, а затем стали зашвыривать судостроительные материалы на крышу эллинга (Тобиас еле успевал увертываться), и выкрикивали свои фамилии, и умоляли Тобиаса записывать, записывать строго в порядке очередности, чтобы Генка впоследствии мог ознакомиться со списком и удостовериться, что она, Ляля (Леля, Лиля…) явилась вон с каким бревном и гораздо раньше многих.
Шум поднялся невообразимый: девушки старались перекричать одна другую, с треском сталкивались в воздухе деревянные доказательства любви и преданности, выше – граяли вороны и вопили чайки.
Довольно скоро соперницы начали биться в истерике, а вскоре уже и друг с дружкою, и таскать друг дружку же за волосы, и царапать, и кусать, и лягать, и раздавать оплеухи, и ставить фонари, и награждать тумаками, и бутузить–валтузить–мутузить, и трепать–колотить–молотить, без устали и пощады, каждая за себя и противу всех. Тобиас, как зачарованный, взирал на столпотворение прелестных и яростных дев. Было, было на что посмотреть! Вот одна провела великолепный прямой в голову, тут же присела на четвереньки, впилась зубами в ухо поверженной и поволокла ее к берегу, намереваясь утопить, не иначе; другая оседлала противницу и вонзает ей в бока острые каблуки, третья съездила четвертой по сусалу, гарна дивчина ответила градом затрещин; пятая, запустив наманикюренные когти в угольно–черную гриву десятой, то ли грузинки, то ли армянки, вырвала пышный клок, рычит однако несыто; двадцать вторая дубовым брусом огрела сорок четвертую; а вот скуластенькая, смугленькая, плоская, демонстрируя знание приемов восточных единоборств, метит ударом пятки в лоб всякую, кого поймает в прорези своих жестоких глаз; пятьдесят пятая, схлопотав доской по кумполу, сидит посреди сражения, как дюреровская Меланхолия; на шестьдесят шестую налетела девяносто девятая, сцепились, закружились, шипя и мяукая, у обоих лопнули бретельки и наружу вывалились сокровенные, округлые, лилейные…
Когда Тобиас, наконец, услышал призывы Николая Петровича вынуть изо рта гвозди и спуститься на землю, все уже было кончено.
Здесь следует пояснить, что как только девушки вторглись на территорию станции, старикашка спрятался в роще и оттуда следил за развитием событий (думаю, от души веселился), а когда участницы сражения полегли все до единой, он вылез из укрытия и, сокрушенно охая (притворно, притворно!), стал оказывать медицинскую помощь: одним просто брызгал водой в лицо и помогал подняться, других усаживал поудобнее, прислонив спиной к стене эллинга, прикладывал к синякам листья подорожника, отпаивал имевшимися у него в аптечке, кто бы мог подумать, валериановыми каплями; «Ах, засранки, – причитал, – ах, сыроежки, мокрощелки несчастные! А все этот щенок смазливый!..»; нашлись в аптечке и бинты, как обыкновенные, из марли, так и эластичные, которыми он обматывал растянутые сочленения; приходилось также вправлять вывихнутые конечности. Наконец, большинство девушек удалились, оставшиеся же, заключив перемирие, извлекли из сумок прихваченные с собой всякие вкусности (предназначавшиеся, понятное дело, для «Генички»), бутылки вина и лимонада, Николай Петрович принес из будки поллитру, все уселись на берегу, возле самой воды и, овеваемые вечерним бризом, стали утолять голод и жажду, возникшие, понятно, вследствие затраченных физических усилий. Через малое время недавние врагини уже со смехом вспоминали подробности потасовки.
Стемнело, когда хмельные девчата, горланя хором: «Ромашки спрятались, поникли лютики…», побрели парами, в обнимку, на трамвайное кольцо. Тобиас и Николай Петрович пошли их провожать. В подкатившем трамвае было пусто, но вагоновожатай долго не хотел открывать двери. Конечно, он оробел, увидев на остановке толпу оборванных, исцарапанных девок, через одну с фингалом под глазом, явно нетрезвых.
Все–таки удалось его уговорить, и «лахудры», пообещав не шуметь, полезли в вагон. Без шума однако не обошлось: влезавшая последней поскользнулась на подножке, а он этого не заметил (смена кончалась, торопился в парк) и нажал на кнопку пневмоавтоматики. Двери сомкнулись и защемили несчастной голову, – туловище, руки и ноги беспомощно телепались снаружи. Девицы подняли жуткий хай, ругали вагоновожатого на чем свет стоит, тот снова открыл двери, но везти скандальных пассажирок наотрез отказался. «Выметайтесь к едрене фене, – закричал в микрофон, – пока не сдал куда следовает!» На него не обращали внимания, утешали недотепу, растирали ей щеки. Кое–как Николай Петрович уладил конфликт.