Текст книги "Приключения англичанина"
Автор книги: Алексей Шельвах
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
Тобиас, преисполненный благодарности, долго махал вслед трамваю, ведь столько качественнейшей древесины досталось ему совершенно даром. В мыслях уже занятый ремонтом судна, он решил, не дожидаясь утра, собрать разбросанные по территории сокровища, сложить их штабелем в эллинге… но тут тихий стон донесся из темноты. Пошарил палкой в кустах, – стон повторился. Посветив ручным фонариком, обнаружил под кустом еще одну участницу давешнего побоища. «Эй, подруга, – спросил Тобиас, – ты живая или мертвая?» Ответа не последовало – девушка была без сознания. Тобиас позвал Николая Петровича, вдвоем они перенесли довольно тяжелое тело в будку, уложили на скамейку. «Эх ты, горе луковое», – умилился старик, рассмотрев потерпевшую при свете тусклой электрической лампочки. Тобиасу тоже приглянулась эта прелестная крупная блондинка в изодранном красном сарафане. В свою очередь и девушка, придя в себя, не сводила с него глаз и лишь к нему обращалась, когда слабым голосом просила пить. Интуиция мгновенно подсказала ей, что именно он (а не ветреный Генка) может составить ее счастье. Тобиас покормил девушку с ложечки похлебкой, сваренной Николаем Петровичем из лекарственных растений, всю ночь прикладывал к ее вискам холодные влажные камушки. Девушку звали Елизавета, она стала часто бывать на лодочной станции, готовила Тобиасу и Николаю Петровичу пищу, прибирала в будке. Приводил ее Тобиас и в комнатушку Савушкиных, где она быстро нашла общий язык с Еленой, – я однажды прислушался к их перешептыванию в разгар застолья: «Помогает еще спринцевание солевым раствором, ложка соли на литр воды… или раствором борной кислоты – три ложки на литр…» «А ты пробовала марганцевокислый?.. погоди, я сейчас вспомню… это ложка двадцатипроцентного марганцевокислого калия на литр…» Кстати, они и внешне были похожи: обе рослые, светловолосые. Вероятно, чтобы угодить подруге, Елизавета на поэтических чтениях, которые Федосей время от времени устраивал в своей комнатушке, садилась как можно ближе к нему, стараясь не пропустить ни слова, и вскоре знала наизусть многие его поэмы. При всем при том она поминутно оборачивалась к Тобиасу, и видно было невооруженным глазом, что лишь он один занимает ее мысли, будит ее чувства, а всякие там стишки ей на самом–то деле до фонаря.
* * *
Я был подавлен провалом на вступительных экзаменах, муки неразделенной любви и творческое бесплодие усугубляли депрессию.
Наступил сентябрь, небо над заливом серебрилось, то и дело начинал моросить пока еще теплый дождик, первые желтые листья вспыхивали в кронах рощи зеленой, рощи священной.
Мы с Тобиасом, бывало, брали четырехвесельный ялик и уходили далеко в залив, гребли до изнеможения, и когда перекуривали, Тобиас говорил мне: «Леха, да не переживай ты так! Вот что я тебе скажу: практически любую бабу, понимаешь, любую, при очень сильном желании можно трахнуть. Это просто вопрос времени. Но сначала ты должен решить, стоит ли она, баба эта, усилий, которые, поверь, целесообразнее было бы потратить на строительство судна или сочинение стихов. Мой тебе совет: плюнь ты на Лидку эту Бернат, плюнь и разотри».
Если ветер крепчал, мы поворачивали к берегу, вбегали, мокрые с ног до головы, в будку, где хозяйничала Елизавета: накрывала желтой клеенкой стол, ставила посередине сковородку, доверху полную жареных опят, которые она срезала с остова тобиасова корыта. Николай Петрович наливал нам для сугреву по сто граммов, мы выпивали, и я веселел, а Тобиас и без того с каждым днем улыбался все шире, он ведь успешно поступал в мореходку, сдал математику, еще что–то, готовился писать сочинение (не подозревая, что ничего хорошего ему все равно не светит).
А вот Николай Петрович по мере приближения осени становился все мрачнее, прихрамывал все заметнее, жаловался: «Нога шумит!»
Холодные соленые ветры налетали с залива, камыши и осока шеренгами падали ниц, вода в Большой Невке вздувалась и наваливалась на берег, со дня на день мы ожидали, что старик даст команду перетаскивать плавсредства на возвышенные участки суши, каковых, кстати, было не так много вокруг – тут бугорок, там пригорок, а далее простиралось пурпурно–бурое Лахтинское болото.
Николай Петрович однако не вылезал из будки (в роще лежать было уже холодно), сидел за столом, подперев волосатой ручищей волосатую щеку, в космах – сухие стебли, застрявшие еще летом, золотые зубы ощерены в страдальческой гримасе, и то вдруг принимался насвистывать нечто многоколенчатое, то гнусавил свою любимую: «И–их, Никола ты, Никола, наниколился опять!»
Ну да, хандрил старичина, хандрил, и помимо двух «дневных» опоражнивал теперь за ночь еще одну, что даже для такого богатыря получалось многовато. Поэтому и не удивились мы, услышав от него однажды утром следующую историю:
«Не спалося мне, – рассказывал Николай Петрович. – Лежу, вспоминаю разное из жизни, и вдруг – чу! плеск возле берега, будтоть купается кто–то. Сначала решил: волна поднялась в заливе, но тут уже рядом с будкой: шлеп–шлеп! Оперся на локоть, глянул в окошко: так и есть, бродит какой–то хмырь по территории. Пригляделся – да у него же к ногам ласты причеплены! И за спиной – два баллончика! Тут я маненько смешался, честно вам признаюсь. Откуда, прикидываю, такой водолаз мог взяться? Не шпион ли?» Сами посудите, Финляндия рядом. Страна, конечно, мирная, но как стартовая площадка для шпионов очень даже удобная. Лежу, впрочем, тихо: мне деньги плотют за охрану плавстредств, а не государственной границы. Шпион меж тем шлепает прямиком к эллингу, который, как назло, с вечера открытым остался, вы–то забыли дверь замкнуть, а мне, когда вспомнил, неохота было из будки вылазить. Вот, значит, я и говорю сам себе: все же надо бы проверить, кто таков. В эллинге, положим, ничего ценного не хранится, доски одни, но все равно непорядок, ежели на территории посторонние. Тем более ночью. Выхожу, крадусь на цырлах к эллингу и аккуратно так вовнутрь заглядываю. Шпион стоит ко мне спиной и гладит твое, Толян, судно, ровно лошадку любимую, прижался лбом и шепчет чего–то, а слов не разобрать. Попятился я потихоньку и в будке сызнова схоронился. Топорик в руку взял. Решил: ежели он сюда ломиться надумает, звездану обушком по балде, а утром разберемся. Ждал его, ждал, да и заснул. Но как рассвело, я первым делом – в эллинг. Там никого. На берегу – тоже. Но и не приснилось мне это, ребятки, ей же ей, не приснилось…»
Мы не поверили старику. Посовещавшись, заключили единогласно, что спьяну еще и не то может померещиться, но примерно через неделю застали Николая Петровича уже в состоянии близком к помешательству. Прежде мы видели его таким только в грозу. Бегая взад и вперед по берегу, потрясал кулачищами и кричал кому–то за горизонтом: «Ах ты, сукин сын! Ах ты, стервец!» Глаза его без преувеличения блистали, космы на ветру стояли дыбом. На нем были только парусиновые порты и дырявый тельник, но холода он не чувствовал.
С трудом уговорили мы старика вернуться в будку: «Ну что еще стряслось?»
– Вот! – с горечью воскликнул Николай Петрович и ткнул пальцем в лежащий на столе длинный и узкий конверт (на марке – изображение обнаженной, с накачанными оранжевыми бедрами брюнетки – много позднее узнал я, что это была репродукция картины Модильяни).
Тобиас взял в руки конверт, прочитал вслух отбитые на машинке латинскими литерами имя и фамилию адресата: Nicolaj Vlasov. Ни обратного адреса, ни хотя бы инициалов отправителя.
– Сукин этот кот прислал! – гневно сказал Николай Петрович и добавил жалобно: – Ну что я ему сделал, а? Меня же теперь с работы уволють!
– Да кто прислал–то? От кого письмо? – мы все еще не понимали.
– Так ведь от прежнего владельца судна твоего, Толя, – плачущим голосом ответил старикашка, повернувшись к Тобиасу.
– Ничего себе! – вскричали мы хором. – И что же он пишет?
– Да не разберу я ни хрена, буквы мелкие! Что он может написать? Гадости какие–нибудь антисоветские, что же еще? Ой, уволють меня, уволють без выходного пособия! На старости лет такую синекуру потерять!.. Ладно, читайте, узнаю хоть, чего ему от меня надо…
Старик лег на скамейку, скрестил руки на животе и, устремив скорбный взгляд в потолок, приготовился слушать.
Затаив дыхание, мы с Елизаветой следили за неторопливыми действиями Тобиаса: вот он извлек из конверта сложенный вчетверо лист, вот развернул этот лист, покрытый печатными знаками, в самом деле, очень мелкими (помнится, я еще подивился мысленно: надо же, какой мелкий и вместе с тем изящный шрифт у пишущей той машинки!.. но потом сообразил, что машинку–то использовали шпионскую, которая не может не быть портативной).
Тобиас начал читать [24]24
*Письмо сохранилось в моих бумагах, поэтому я имею возможность воспроизвести его здесь слово в слово.
[Закрыть]:
«Здравствуйте, дорогой и уважаемый Николай Петрович! Может быть, Вы еще помните владельца яхты «Ариадна», молодого инженера, убывшего однажды в загранкомандировку и не вернувшегося на родину. Я–то никогда Вас не забывал и вот по старой памяти захотелось облегчить душу, объяснить, наконец, почему я принял это непростое решение.
Родился я в Ленинграде, по национальности русский, отец и мать – служащие. Поскольку звезд с неба не хватал, то и поступил по окончании школы в лесотехническую академию, туда не было конкурса. С распределением повезло – остался в Ленинграде, меня направили в конструкторское бюро при Центральном научно–исследовательском институте лесосплава. Учреждение это, как и множество ему подобных, свое название, разумеется, не оправдывало. Считалось, например, что наше КБ неустанно изобретает машины для сплава леса, а на самом деле оно из года в год, из десятилетия в десятилетие занималось «усовершенствованием» нескольких монструозных агрегатов, сконструированных еще до войны, – где болтик мы рисовали покороче, где гаечку потоньше. Как специалист, я ничем среди сослуживцев не выделялся, зато никогда не опаздывал и не уходил с работы раньше положенного. Участвовал в рейдах ДНД, убирал по осени картошку в подшефном совхозе. С начальством не конфликтовал. Предложили вступить в партию, вступил. Парторгу это нужно было для плана, ну, а мне, я так рассудил, тоже не помешает. И не помешало, как увидим, а даже помогло.
Жену нашел в своем же институте. Энергичная теща путем обменов и доплат сделала нам однокомнатную хрущовку. Купили тахту, торшер, шифоньер. Повесили на стену портрет Хемингуэя.
Жена собиралась защищать диссертацию, поэтому решили детей пока не заводить. По субботам ходили в кино, на выставки, ездили компанией за город – у костра пели хором под гитару. Или у кого–нибудь дома пили, танцевали. Пили очень много. Из–за этого я перестал ходить на вечеринки. У меня голова слабая, я пьянею быстро и без всякого удовольствия, а утром кошки на душе скребут, как будто совершил какой–то постыдный поступок и ничего уже не исправить.
Со временем симптомы психоза стали проявляться не только с похмелья. Стоя за кульманом, или сидя дома перед телевизором, я вдруг испытывал беспричинную тревогу, озирался по сторонам, а в следующий миг уже был готов забиться в любую крысиную дыру, нору, лишь бы потемнее. Понятно, что никому о своих заморочках не рассказывал.
А потом я купил яхту. Услышал в курилке: продается яхта, и совсем не дорого, в сущности, за бесценок. Как раз накануне нам выдали квартальную вместе с прогрессивкой. Другие копили на машину, на первый взнос в кооператив, а я вдруг вспомнил, как мальчишкой занимался парусным спортом, вспомнил и воодушевился: буду в отпуске ходить под парусом! На яхте, особенно при свежем ветре, только успевай поворачиваться – вот я и надеялся отвлечься.
Но когда Вы, Николай Петрович, сказали мне, что «Ариадна» нуждается в капитальнейшем ремонте, то есть от киля до топа мачты, возникло ощущение безысходности. Денег на ремонт не было, да и не умел я ничего.
Теперь вот о чем. Тогда же, в середине шестидесятых, была опубликована в журнале «Юность» поэма Евтушенко «Братская ГЭС» – в институтской библиотеке образовалась очередь, журнал давали на ночь. Поэма что называется открыла мне глаза, особенно рассказ инженера–гидростроителя Карцева. «Когда меня пытали эти суки, и били, и выламывали руки…» Это о зверствах эпохи культа. Мне стало страшно, я ведь тоже был инженером. Если такое здесь уже случалось, подумал я, если мучили и убивали людей тысячами, десятками тысяч, то почему же завтра или даже сегодня это не может повториться? Может, еще как может! Ведь строй остался тем же самым.
Жена продолжала готовиться к защите, писала статьи, летала в командировки, и если все–таки находила время выслушать меня, то отвечала убежденно: «Культ больше не пройдет – народ поумнел. Ты же не станешь отрицать, что Евтушенко заканчивает свою поэму на оптимистической ноте? И вообще все его произведения оптимистические». Я отвечал, что Евтушенко – человек безусловно талантливый, но и он, похоже, не понимает, что пока существует этот строй, нельзя чувствовать себя в безопасности. Вот до чего я договорился, причем просто с перепугу, еще не будучи тогда никаким антисоветчиком. Жена раздражалась: «Тебе лечиться надо!» Вероятно, она была права – я потерял аппетит, мучился бессонницей.
Я старался изнурить себя, поэтому допоздна задерживался в институте. Одна лаборантка, заметив, что я никогда не тороплюсь домой, сделала обнадеживающие выводы и решила «увести» меня, создать новую семью, «благополучную»! Образом мыслей она ничем от моей жены не отличалась, но была лет на восемь моложе.
Итак, лаборантка предложила сходить на модный балет, не помню название и фамилию постановщика, и купила билеты. Жена как раз улетела в командировку.
Очевидно, балет снискал международную славу – возле Маринки стояла на рейде целая армада интуристских автобусов.
Было душное питерское лето, и пока свет в зале не погас, я видел, как публика дружно обмахивается программками. Плотная румяная лаборантка ловила ртом воздух.
Как только поднялся занавес, иностранцы принялись щелкать фотоаппаратами – в темноте вспыхивали синие зарницы, словно перед грозой.
В антракте повсюду победительно зазвучала английская речь, лишь изредка я улавливал родное русское слово. Особенно трогательно было слышать щебетание чинных старушек в черных костюмчиках с белыми отложными воротничками.
Я рассматривал иностранцев. Так близко я их еще никогда не видел. Девицы были стриженые, в тишотках до колен и сандалиях на босу ногу, а лохматые и бородатые парни – в драных джинсах и застиранных майках. Впрочем, несколько пожилых пар выглядели вполне респектабельно, – разумеется, по моим тогдашним представлениям. Все иностранцы непривычно громко разговаривали и хлопали друг друга по плечам.
И вдруг – о боже, какая мулаточка остановилась неподалеку от меня! В зеленой тишоточке, стройная, как манекенщица, и глаза такие влажные, с поволокой, и локоны каштановые… Знакомая тоска стеснила мне грудь, когда я подумал о том, что эта прекрасная полпредша свободного мира уедет после театра в гостиницу «Европейская» или даже сразу в аэропорт, а я… я так и останусь прозябать над чертежами допотопных агрегатов.
Мулаточка была прелесть, но была, увы, не одна. Впрочем, что значит «увы»? Причем здесь «увы»? Можно подумать, если бы она была одна, я бы осмелился… Рядом с ней стояла высокая сухопарая старуха–негритянка (серое платье с глухим воротом, серебряные кудряшки). Мулаточка кого–то высматривала, вертела головой то вправо, то влево; внезапно я попал в поле ее зрения (стыдно вспоминать: с торчащими вихрами и съехавшим набок галстуком), в глазах ее отразилось неподдельное сочувствие «замордованному режимом русскому», она что–то сказала старухе, косясь на меня. Та довольно–таки бесцеремонно вскинула взятый напрокат бинокль. Лаборантка, однако, контролировала ситуацию – потащила в зал, сердитым шепотом выговаривая мне: «Ты с ума сошел! Что это за перемигивания с иностранцами? Потом доказывай, что ты не валютчик!»
Ни во втором антракте, ни после представления, в гардеробе, мулаточку я больше не видел. Настроение у меня было ниже среднего, и когда мы вышли из театра, я вместо того, чтобы пригласить лаборантку к себе, промямлил: «Ладно, до завтра». В унынии побрел домой. Вошел в пустую квартиру. Хемингуэй на стене усмехался. Вдруг стало мне трудно дышать, слезы ручьями потекли по щекам. «Что же это? Сколько же можно?» – закричал я и лишился чувств. Хорошо, что упал на тахту.
С тех пор тоска уже не отпускала меня, после работы я приезжал на лодочную станцию, садился возле своей яхты и глядел на озаренное закатом, огненное устье Большой Невки, за которым начиналось море.
Именно в один из таких вечеров я услышал за спиной вкрадчивый голос: «Не желаете ли заморить червячка?» Обернулся, – Вы, щурясь в неярких лучах, протягивали мне початую бутылку. Я не умел пить из горла, и все же сделал, кривясь, несколько глотков. Отдышался и вдруг (срывающимся голосом) сказал, что не хочу больше жить.
Вы не удивились, не стали отговаривать, а сходили на болото и принесли оттуда некое растение из семейства зонтичных, с толстым, плотным и круглым, как репка, клубнем. «Это Вех ядовитый, – сказали Вы мне. – Отравиться можно задешево и очень сердито». Спасибо за урок, – у меня не хватило духу даже прикоснуться к смертоносному зелью.
А вскоре после этого эпизода меня послали в заграничную командировку. В кои–то веки институт сподобился выставить на международной промышленной ярмарке свою лесосплавную perpеtuum mobile. Парторгу поручили подобрать и возглавить команду, которая должна была на месте произвести наладку агрегата и продемонстрировать его действие.
Не хочу описывать (противно), какая грызня началась в институте, какие кляузы, анонимные или со столбцами подписей, поступали в местком и партком. Я–то и не мечтал, что меня включат в число избранных, судьба моя решилась ненароком: за неделю до отъезда секретарь комсомольской организации (по разнарядке нужен был один молодой специалист) не выдержал напряжения и с острыми желудочными болями угодил в больницу. Стали искать замену. Мои данные удовлетворяли требованиям. Парторг вызвал к себе в кабинет, налил стакан коньяку: «Пей». Заметив мученическую гримасу на моем лице, хохотнул: «Так ты и вправду не пьешь? Мне говорили – я не верил. Молодца». В срочном порядке прошел собеседование в райкоме партии, парторг лично ходатайствовал. Жена подтрунивала: «Эх ты, Фома неверующий. Убедился, что теперь другие времена? Ли–бе–раль–ные!» Я вынужден был признать: действительно другие! Подумать только, меня выпустили в настоящую капстрану, а ведь я не побывал предварительно ни в Болгарии, ни в ГДР!
Вы, конечно, уже не помните, как я приехал на лодочную станцию с тремя поллитрами и попросил Вас, чтобы приглядывали за «Ариадной» в мое отсутствие – ноябрь на носу, мало ли наводнение, а уж когда вернусь, выпьем какого–нибудь джина или виски, обещаю. «Ага, виски. Из кошачьей писки! – неожиданно огрызнулись Вы. – От таких, как ты, дождешься.» Здорово все–таки Вы разбираетесь в людях. Выходит, у меня на лбу было написано, что не вернусь.
Прилетели мы в капстрану глубокой ночью. У трапа нас ждал сверкающий стеклом и никелем автобус. В салоне пол был устлан ковром – мы сидели, поджав ноги. Без тряски и качки автобус поплыл по залитому светом аэродромному полю. После таможенного досмотра погрузились в другой автобус, не менее комфортабельный, и покатили по широченному, в пять рядов, шоссе с односторонним движением. Нас обгоняли роллс–ройсы, мерседесы, форды, кадиллаки, линкольны. «Въезжаем в город!» – объявил переводчик из посольства. Пронизанные пламенем стеклянные шары, цилиндры, пирамиды высились вокруг. В черных небесах горели неоновые письмена, гасли, вспыхивали снова. Мы подавленно молчали.
Автобус остановился возле небоскреба, напоминающего формой телевизорную линзу. Гуськом перебежали мы в гигантские двери и сбились в табунок посредине просторного вестибюля с пальмами в кадках. На головокружительной высоте лучилась люстра размером с айсберг. Негры в красных пиджаках улыбались нам так жизнерадостно, словно и не существовало здесь расовой дискриминации. Всем коллективом втиснулись в кабину лифта и взмыли, трепеща, на сто какой–то этаж.
Начальник отдела внедрения новых технологий, с которым выпало мне делить номер, как вошел, так и повалился ничком на кровать. Некоторое время он глухо стонал, потом сел, открыл чемодан и нашарил среди нижнего белья бутылку «Столичной». «Давай выпьем нашей русской водочки, – промолвил он сипло. – А то меня уже ностальгия мучает». Поскольку мне тоже было не по себе, я согласился. И окосел с первого же стакана. Мало того, меня стало мутить. Отправился в сортир, сунул два пальца в рот. Хотел вернуться в комнату, но очутился почему–то в коридоре. Обернулся и не увидел двери, из которой вышел, так далеко меня отнесло. На заплетающихся двинулся обратно, опознал–таки искомую дверь, но она оказалась заперта. Подергав дверную ручку, крикнул: «Казимир Сигизмундович, чего это вы закрылись–то?» Дверь отворилась, высокий, седой мужчина в зеркальных очках стоял на пороге. О чем–то он спросил меня по–английски. «Извините, я не туда попал», – проговорил я, отступая. «Вау! – воскликнул седой. – Рашен?» В тот же миг он выхватил из кармана и сунул мне под нос предметик цилиндрической формы. «Пшик! Пшик!» – услышал я, прежде чем ароматное облачко заволокло мое сознание.
Очнувшись, обнаружил, что сижу, привязанный к спинке стула, в центре ярко освещенной комнаты без окон, всю обстановку которой составляли стол и железная койка. Не успел я испугаться, как вошли две блондинки–близняшки в бикини, одна держала в руках портативный магнитофон, другая – поднос, на котором стояли бутылка кока–колы, стакан и стеклянная баночка с какими–то разноцветными горошинами. Затем появилась третья девушка, тоже в бикини, и от изумления я даже привстал вместе со стулом. Это была мулаточка, которую я год назад видел в Мариинке! Она уселась на стол, свесив умопомрачительные ноги, и сказала с усмешкой: «Let’s do it». Блондинки подошли ко мне ближе и на ломаном русском стали уговаривать рассказать о себе, а чтобы легче было на это решиться, советовали проглотить «всего один психотропный таблеточка». Я отрицательно мотал головой. Моя знакомая прямого участия в допросе не принимала, только смотрела на меня исподлобья и ребром ладони постукивала по краю стола.
Выяснение моей личности (по моей же собственной дурости) заняло три (!) месяца. Я оброс бородой, носки и подмышки воняли так, что самому было противно, но за все это время не издал ни звука – боялся, что блондинки закинут в рот психотропную горошину. Чуть раздвигал губы лишь для приема пищи (кормили с ложечки) и подолгу языком твердые частицы этой пищи ощупывал.
Отвязывали меня на ночь трое морских пехотинцев. Они же и привязывали утром, позволив только справить нужду. Потом приходилось терпеть до вечера – к девушкам обратиться было неловко. Кроме того, я же дал себе клятву молчать во что бы то ни стало!
Справедливости ради следует отметить, что близняшки не пытались прибегнуть к хитрости, скажем, подсыпать мне в суп какой–нибудь порошок. Нет, они признавали за мной право не отвечать на вопросы. Не то – мулаточка, которая в конце концов потеряла терпение: не сводя с меня глаз, она ударила кулаком по столу, и стол разлетелся в щепки. И тогда я вспомнил инженера–гидростроителя Карцева и сам попросил таблетку (которая показалась мне сладкой как финик). И сразу стало мне хорошо. Во всех подробностях рассказал о себе и своем институте, охотно принял предложение стать сотрудником радиостанции «Голос Америки». И до сих пор ничуть об этом не жалею. Судите сами, работа у меня не бей лежачего: просматриваю советские газеты, подчеркивая красным карандашом все, что касается лесной промышленности, а потом язвительным тоном комментирую прочитанное в отведенные мне радиочасы. И получаю вполне прилично.
Синди зарабатывает еще больше. Синди – это, как Вы, наверное, догадались, та самая мулаточка. У нас дом, две машины и яхта, на которой мы часто путешествуем. В прошлом году, например, побывали на Кубе, посетили дом–музей Хемингуэя. Представьте, Синди от меня впервые услышала об этом писателе. На Западе вообще мало читают, а она после работы массу времени проводит в спортзале, где вместе с другими сотрудницами бегает по стенам и потолку, лбом раскалывает кирпичи, кулаком пробивает деревянный щит. Что поделаешь, в условиях жесткой конкуренции приходится постоянно подтверждать свою профпригодность. В общем, бедняжке не до развлечений. Тогда, в Мариинке, она просто выполняла задание – требовалось передать резиденту микроконтейнер с новыми инструкциями, а на балет ей было наплевать.
Ну, о чем еще написать? На родину меня нисколько не тянет, подозреваю, что ностальгия – это байка из репертуара советской пропаганды. Впрочем, даже если действительно возможна этакая напасть, я ее не боюсь. Таблеточки всегда при мне. Совсем недавно я ими пользовался, и снова помогло.
Мы гостили у друзей в Стокгольме, на обратном пути проходили поблизости от ваших территориальных вод. Ночью я поднялся на палубу выкурить сигару, и вдруг захотелось увидеть старушку «Ариадну», на которой так и не совершил ни одного плавания. Уж не знаю, что на меня нашло, но как–то незаметно для себя облачился в гидрокостюм. Машинально пристегнул баллоны, нацепил маску. В обнимку с мощнейшим подводным скутером бухнулся в черную воду и взял курс на устье Большой Невки!
Что было дальше, Вы знаете. Я ведь заметил, как Вы пасли меня в ту ночь, заметил, но не показал виду, – чувствовал, что если обернусь, то и брошусь к Вам на грудь, разрыдаюсь.
Смертельно усталый вернулся я на яхту. В каюте, не снимая гидрокостюма, слабеющими руками дотянулся до баночки с таблетками. Кровь хлестала из носу. Синди безмятежно спала, утомленная тренировками, которые не прерывает даже в отпуске.
Нет, нельзя возвращаться на пепелище! Нельзя входить в одну и ту же реку! Прощайте, дорогой мой Харон, больше никогда не увидимся!»
Закончив чтение, Тобиас положил письмо на стол и вопросительно посмотрел сначала на меня, потом на Елизавету… Слышно было, как на болоте бубукает–гугукает филин. Елизавета, простая душа, платочком вытирала слезы, – жалко было ей инженера.
А мне было жалко Тобиаса, потому что письмо подтверждало давние мои подозреия.
Спору нет, Тобиас был моложе и энергичнее прежнего владельца «Ариадны», умел обращаться с топором и пилой, располагал с некоторых пор достаточным количеством материалов, но дело–то все равно не двигалось; я не знал, когда заколдованная яхта последний раз касалась днищем воды, но в одном теперь уже не сомневался: Тобиасу следует, пока не поздно, оставить ее в покое, иначе рискует он окончить свои дни у разбитого этого корыта на берегу мрачной этой реки…
Первым нарушил молчание Николай Петрович. Собственно, как нарушил?.. заворочался на скамейке, причмокивая губами, и тут мы даже несколько обиделись за автора письма, – оказывается, старик спал! Ну не свинство ли? Впрочем, нет, не свинство, конечно, а нормальная защитная реакция престарелого совка.
Когда Николай Петрович проснулся, мы не стали пересказывать ему содержание письма, а он, похоже, и забыл о нем, ни разу впоследствии не спросил, где оно, куда подевалось. А никуда не подевалось, я спрятал его в карман, как будто чувствовал, что пригодится когда–нибудь… хотя бы для того, чтобы оживить вот это вот повествование.
* * *
Между тем неотвратимо близился день, когда надлежало мне согласно мобилизационному предписанию явиться на призывной пункт и с того самого дня в течение двух лет отбывать обязательную воинскую повинность.
И не мне одному! Неожиданно для всех Аккуратов не прошел по баллам в Техноложку, часто–часто хлопал глазами, крутил головой, словно пытался стряхнуть шапку–невидимку кошмара, – понятное дело, он в отличие от меня действительно готовился, сидел все лето над учебниками.
Мало того, ему и предписание–то пришло на неделю раньше, чем мне.
Отвальную устроили, разумеется, у Савушкиных. Елена и Елизавета по такому случаю съездили на лодочную станцию, нарвали там всяческих трав и приготовили изысканную закуску: салаты из болотной ряски, лебеды, заячьей капусты. Наличествовали на столе также листья мари, жареные корни лопуха, пюре из спорыша и крапивы, пирожки и пудинг с крапивой же, соленые и маринованные грибы, каковых, впрочем, Елена не разрешила Федосею даже попробовать. Ну да, она к тому времени совсем помешалась на Федосеевых почках, кормила его исключительно диетически, – уж не знаю, откуда черпала сведения о свойствах того или иного растения, может, пользовалась лечебниками, может, еще в детстве, когда вывозили ее на лето в деревню, внимала бабушкам–знахаркам… Допускаю и такую возможность, что обладала способностью инстинктивно, как кошка, различать в сонме трав целебную или просто съедобную. Что же касается Елизаветы, то знахарству переимчивая девица научилась у Николая Петровича, и в ее лице Елена нашла вполне квалифицированную помощницу.
И вот мы сидели вокруг поставленного в центре комнатушки письменного стола и поднимали разнокалиберные рюмки, стопки, фужеры, чашки, кружки и, конечно, граненые стаканы, уворованные из точек общепита или автоматов с газированной водой, и говорили Аккуратову слова утешения, мол, два года быстро пролетят, сам не заметишь, а потом одна из Генкиных девушек перебралась к Аккуратову на колени, погладила его по круглому затылку и пообещала ждать, и мы зааплодировали, а потом Федосей, бледный, с красными от творческой бессонницы глазами, прочитал новую ехидную поэму, и мне, как всегда, стало завидно…
А потом в комнатушке появилась Лидка Бернат.
Это Генка ее пригласил. «Специально для тебя», – перегнувшись через стол, сказал он мне вполголоса, и я поперхнулся портвейном. Я не верил своим глазам, своему счастью. Боже, она и села–то рядом со мной! Впрочем, поступила она так по вполне понятной причине – никого из присутствующих, кроме Генки и меня, не знала. Но и мигом оценила расстановку сил, смекнула, что присоседиться к Генке ей не позволят – справа и слева от него позиции были заняты готовыми к бою его подружками, тогда как рядом со мной все еще оставалось какое–никакое пространство…
И сидела поначалу смирно, присматриваясь и прислушиваясь, соображала, как себя вести в незнакомой компании, но когда все, подвыпив, заговорили разом и обо всем, отважилась раз–другой прогнать что–то смешное, и получилось удачно, даже Елена и Елизавета перестали на короткое время шептаться и с удивлением взглянули на бойкую малолетку.