Текст книги "Приключения англичанина"
Автор книги: Алексей Шельвах
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
«Понимаете, – сказала Мадлен, – виконтесса выехала навстречу мужу. Муж охотился в лесу довольно далеко от замка, и, вероятно, ему стало плохо. Он вообще подвержен обморокам, болезненный такой муж. А тут еще буря. Наверное, пережидали непогоду под сению древес, а в сей час уже скачут к дому.»
«Муж»? Сначала решил, что ослышался, однако слово сие прозвучало и во второй раз, и в третий… То есть как это? Замужем, стало быть, виконтесса хваленая? Но зачем же тогда советовали ему свести с нею знакомство? Дабы в дурацком положении оказался! Кто же инициатор подвоха? Закипал, персты смыкались в кулак. Мадленка, что ли, отмстила таким хитроумным способом за неуважительное к себе отношение? Экая нелепица, право. Это Гаваудану муж не помеха, – вежество рыцарское воспрещает мужьям ревновать к трубадурам, вот и осмеливается виршеплет анонсировать свою любовь везде и всюду. Сэр же Ричард попал впросак.
Меж тем за табуретом разговорились об охоте. Ведь именно на охоте гибнут нынче короли и принцы, мужья и старшие братья, не говоря уже о рыцарях, добившихся снисхождения прекрасных замужних дам. Сия прискорбная статистика вызывала треволнение у собеседующих. Жестокий век.
Но в охоте сэр Ричард знал толк! Охотился во всех местностях, где воевал, используя даже кратчайшие перерывы в сраженьях, чтобы из тяжелого английского лука подстрелить анталопа или бонакона, копием прободать парандруса или вервекса, мечом зарубить мантикору или оноцентавра. Вниманием собеседующих завладел однако трубадур:
«Мы охотились в лесу герцога такого–то. Я отстал от кавалькады, ехал вдоль ручья и вдруг…»
«Великан!» – вскрикнула Мадлен.
«Отнюдь. Как раз невеликий, но чрезвычайно симпатичный бобр встал поперек стези и, вообразите мое замешательство, плакал! Слезы так и струились по мордочке из грустных глаз его. Явно сей тревожился, что копытами коня моего повреждены будут водозапрудные постройки вкупе с жилищами данной популяции… Не скрою, я был обескуражен, сам зарыдал и поворотил коня.»
Гаваудан умолк. Мадлен к нему придвинулась.
«Эх, – сказал Болдуин растроганно, – преподают же пример человечеству сии трудо–и братолюбивые зверушки!»
А сэр Ричард превесьма развеселился. Забыл гневаться! Лишний раз удостоверился в никчемности трубадура. Даже в охоте не сведущ. Всякому же зверолову ведомо, что ятра бобра применяются в медицине. Для добычи оных особые обучаются охотники. Так вот, окружен будучи сими охотниками, бобр отгрызает у себя ятра, самоуничижением таковым, паче гордости каковое, давая понять: «Нате, сволочи, подавитесь!» Причина плача вышеупомянутого зверка в том заключалась, что невежду счел заядлым звероловом и зря совершил отчаянную поступку. Злощастный бобр! Тщетное геройство! Не трубадур, а трепло.
Покуда решал, уличать его или пощадить, за табуретом оставили тему охоты. Болдуин приподнял кувшин – оный оказался уж пуст. Захныкал:
«Вино все выпито. Как бы послать Ивана в деревню.»
Мадлен закричала в коридор:
«Иван! Иван!»
Гаваудан поискал на себе кошель, нашел, раскошелился. Болдуин тоже не оплошал, высыпал на табурет несколько мелочи.
Сэр Ричард было дернулся с места, негоже пить на чужие, но где его вещи понятия не имел.
«Да сидите, сидите, – сказала Мадлен. – Сего дни вы достаточно отличились. Мы вас чествуем сего дни.»
Появился этакий заспанный, этакий детина, этакий Иван.
«И чего не спится? – ворчал. – Уж заполночь. И ты, дед, – обратился он вдруг к сэру Ричарду, – спал бы. Поди, замерз, в луже–то лежа? А чего искал промеж ног, пиявицу, да? Умора. Мы с Жаком идем, а ты в луже. Перебрал, что ли? Насилу заволокли в замок.»
Мадлен отвела его в сторону, вручила деньги и кувшин.
«Ладно, счас принесу, – пообещал Иван. – Одна нога здесь, другая там.»
Уже на выходе обернулся к сэру Ричарду:
«Не стремайся, дед, похмелишься.»
Сызнова уселись за табурет.
«Гаваудан, ну исполните же что–нибудь, покуда суд да дело», – обратился к трубадуру Болдуин.
«Ну что же, – сказал трубадур, – попробуем», и запел.
Сэр Ричард еще не опомнился от возмущения, произведенного в нем распущенным простолюдином, покуда возмущался мысленно, пропустил начало, а когда прислушался, услышал следующее:
«… и помнил девушку по имени Татьяна, волосы как мед, глаза как лед,
и просыпался в государстве с башней Вавилонской, с местом лобным,
где всего круглей земля (да и алей), с гробницами гранеными и атомной царь–пушкой, –
клоп, как черепашка, удирал по зимней простыне, будильник разорялся:
«дзыньдзынь–дзынь» – о муки дзен–буддизма!
просыпался, значит,
в понедельник утром, в середине
семидесятых.
И озарялся, что опять, опять опаздывает!
Нет, если натощак, то – успевает.
В гортранспорте, с ахиллами и гекторами в давке,
вчерашним виноградом дышащими друг на друга, общую судьбу с
пролетарьятом
не сразу осознал.
И в цех входил, дичась…
Но и пролетарьят в свои ряды не сразу принял,
мужи с фамилиями птичьими, звериными, оканчивающимися на–ов, – ев,
или–енко.
Вотще во вретище стоял покорно за станком токарным!
Семь лет, и еще семь, – и еще семь!
потребовалось, чтобы научился стаканы опоражнивать на равных.
И заслужил доверие.
В метелице металла по макушку,
Нарцисс, в зеркальные болванки нагляделся!
В уме центростремительно творил – ни дня без строчки –
а на людях записывать стеснялся. Заучивал, чтоб дома записать.
И помнил девушку по имени Наталья, волосы из каменного угля, а глаза…
В гортранспорте, как в невесомости – о грозди алканавтов! – возвращался с
производства.
Яичницу сжирал как в страшном сне – в течение секунд.
«Немного подремлю», – и на диване дремал в сторону смерти…
Нет, вскрикивал и вскакивал! Садился за бумагу.
Чернилами поил большие сивые поэмы. Понукал их: «Н–но, заветные!.. А
ну пошли в
далекое от масс, но тоже, тоже семантическое поле!»
Так–то удовлетворившись,
шел в детский сад при жирном, как свинья, журнале, там раз в неделю мэтр устраивал смотр монстров. Мэтры ведь и монстры,
в двух словах, –
история словесности советской
середины семидесятых..
Любимый я,
а помнишь, как на семинаре молодых приматов, проводимом в храме муз,
с трибуны в кои веки декламировал
свои творения?
Потом в кабак спустился, и манили мэтры палками похвал: «Способная
горилла, но горилла!»
На четырех ногах был в хлам, и хам, и полз, рожденный поздно,
и с мэтрами, и с монстрами обменивался комплиментами, как в комнате
кривых зеркал…
Все разногласия с тоталитарным строем
исчерпывались тем, что не печатают твои творения? Не стыдно ли?
Не стыдно.
Вил вервие шагов обратно к дому,
предтеча, крестики мороза на ресницах,
на ложе сна ложился, и жена дышала в спину. Или – нет,
брала весло жена, гребли, и клоп, как виноградина гнилая,
на простыне подпрыгивал.
И помнил девушку по имени… и вдруг
о смысле своего существования задумывался. Не умел осмыслить
свое существование! Неужто ради чепухи чернил
посмертных
и существую?
О, вскрикивал и вскакивал! И сызнова садился за бумагу зачем?
Так продолжалась, продолжалась, продолжалась
жизнь некоего одного из многих…»
Ох, что–то ничего не понял сэр Ричард, выслушав вирши сии. Зарапортовался трубадур, двух мнений иметь не можно. Ничего не понял и вопросил саркастически:
«Ну и кого же из присутствующих очаровали вирши сии?»
«Мне очень пришлись по душе, – признался Болдуин. – Трудно остаться равнодушну к трагическому мировосприятию нашей европейской молодежи. Вдумайтесь в череду тропов, не часто уклюжих, но всегда пережитых личностно!.»
«Да не во что вдумываться, – не уступал сэр Ричард. – Уши вянут. Претенциозно и несуразно. Автор, кстати, и сам это чувствовал. Почему, например, использовал в своем тексте имена варварские, а не простые, привычные: Мелисанда, скажем, или Розамунда? Отвечаю: ловчился не одним, так другим способом остаться в памяти слушателя. Но ведь и не выговорить: Наталь–йа, Тати–йана! Что же касается юношей: хороший крестовый поход, и вернутся сии бодрыми и деятельными».
«Ежели вернутся», – парировал Болдуин.
«На войне как на войне», – развел руками сэр Ричард.
«Но не всем же быть Бертранами де Борнами, – не унимался Болдуин. – Потерянное сие поколение…»
«Поколение!… Все юноши от сотворения мира – потерянные! Находят себя лишь те, кто себя ищет. Таковых же во всяком поколении на перстах перечесть можно… »
«Давай однако поговорим о сих конкретных виршах».
«О сих конкретных? Ты ведь знаешь, я солдат… Но со школы рыцарской еще помню определение прекрасного… погоди, как это там?.. «созерцание бесконечного в конечном», так ли?»
«Несомненно смысл искусства заключается в усилии приблизиться к бесконечному, воспроизвести блеск его… по возможности», – подтвердил Болдуин.
«Вот–вот. И ежели честен пиит, то и старателен в отделке виршей. Сей же Гаваудан тщеславится, более озабочен выглядеть, нежели быть, а уж как сплетена канцона – дело для него десятое. Вдобавок, промашки мастерства норовит представить изыском оного!»
«Г–м, тебя, стало быть, занимают взаимоотношения этики и эстетики? Forma и formositas… связь между сими понятиями завещали нам древние! У Алкуина, твоего соотечественника, в трактате «De Rhetorica seude vertutibus»…
«Алкуина не читывал», – уж отнекивался сэр Ричард, надоело ему, голова шла кругом.
«А мне, – настаивал Болдуин, – мнится, что автор как раз произвел чистосердечное излияние своего лирического «я». Не героично ли жертвовать красотами стиха ради искреннего излияния?»
«Ладно, довольно о сем предмете, – отрубил сэр Ричард. – Когда же принесут вино?»
И вдруг получил пинок в щиколотку! Воззрился гневно на присутствующих и уразумел, что Мадлен с Гавауданом, беззвучно хохочущие, пинают друг дружку ногами под табуретом, ему же досталось, увы, по ошибке. Гаваудан держал под табуретом еще и руку.
«Вот, значит, какая у него поэзия? – процедил сквозь стиснутые зубы. – Героическая, значит? Гаваудан, что же я не встречал вас на полях сражений? Участия вашего в ристалищах также не припоминаю. Вместно ли героическому пииту воспевать лишь чужие успехи? Я, кажется, к вам обращаюсь! Отвлекитесь!»
Гаваудан отвлекся и, не переставая улыбаться, отвечал:
«О да, работу спортивного комментатора нельзя, конечно, назвать творческой, но она много мне дала, я научился быть лаконичным. Позже моя поэзия усложнилась, пришли другие темы. А троицу вашу я всегда выделял. Где они теперь, Малютка Эд и… как его… ну ладно, забыл… что с ними сталось? Вместе вы здорово играли. Эдвард, кстати, иногда пропускал тренировки – известно ли вам, для чего? Чтобы при дворе Алиеноры Аквитанской послушать тогдашних молодых. И я поражался тонкости суждений сего внешне простоватого…»
«Ну, ты!.. – сказал сэр Ричард, поднимаясь, – плащ упал, белели проклятые подштанники (и плевать). – Эдварда не трожь!»
Но хотя и встал, и с воинственным видом, но решимости в себе не чувствовал, а чувствовал лишь усталость.
Сел, уронил кулак на колено. Огонь в очаге мигал, мигал.
«Что с вами? – вскричала Мадлен. – Вам нездоровится? Не следует в вашем возрасте толь распаляться!»
Тут в коридоре зашуршали соломою. Ворвалась, тявкая, собачка. Вошли виконт с виконтессою. Следом шел Иван с кувшином и рассказывал:
«Насилу–то заволокли в замок. Все пиявицу искал на себе. Умора».
Женский смех в ответ прозвучал толь низко и хрипло, что сэр Ричард вздрогнул.
И руки задрожали, и ноги. Пред мысленным взором возникло дрожащее сизое поле, дрожащая белая башня. На скаку оборотился – не было сзади подруги с красным от ветра лицом. Зато собачка завозилась как назло возле ног сэра Ричарда.
Болдуин и Мадлен со свитками в руках двинулись навстречу хозяевам замка.
«Виконтесса, не откажите в удовольствии, – лебезил Болдуин. – Вы неоднократно высказывали желание иметь в библиотеке «Etymologiarum» Исидора Севильского.
Из мрака прозвучало нечленораздельное.
«А у меня, – перебила Мадлен, – подарочек тоже неслабый. Вот, милая, чмок–чмок, заполучи «De imagine mundi» Гонория Августодунского. Ты рада? У нас для тебя приготовлено еще кое–что».
Выдвинул подбородок, приготовился встать для знакомства.
«Знакомьтесь, – тараторила Мадлен. – Это Гаваудан, покуда не очень знаменитый, но жутко талантливый».
«А кто сей? – спросил хриплый голос и – о Боже милостивый! – сэр Ричард едва не упал с сундука! – пред ним стояла карлица, плосколицая, с крюковатым носом, за кончиком коего следили оба выпученных глаза. Хилые ручки из огромных воронкообразных рукавов тянулись к сэру Ричарду. Вскочил, вспомнил, что плащ на полу, нагнулся, стал шарить – проклятая собака утащила, не иначе! Стоял в неприглядном белье, без оружия…
«Кто сей?» – повторил голос. Мадлен шепотом пояснила. Лицо по мере слушания осклаблялось, блеснули при свете очага янтарные (гнилые) зубы.
«Великана победили? – неотрывно глядела на кончик носа своего. – И теперь на родину собираетесь? Carere patria intolerabile est».
Не ведал, что и ответить. Отвращение, преодолеть каковое не находил силы, не позволяло поднять взор. Мадлен подхватила под руку, усадила на сундук.
«Что она сказала? – спросил, задыхаясь. Мадлен перевела.
«Каков же муж? Где он? Почему в тени?» – размышлял в смятении.
Расселись за табуретом и распознал мужа, сей, в подростковом панцыре, кивнул учтиво.
«За что пьем? – бодро сказал Болдуин, коему Иван из уважения к авторитету налил первому. – Предлагаю за поэзию. Вы еще услышите, виконтесса, какие славные вирши плетет Гаваудан. Также сгораю от нетерпения узнать, что сочинили за последнее время вы».
«Mellius canes colluto gutture», – отвечала. Мадлен, заметив взгляд сэра Ричарда, перевела на ухо.
«Теперь, дед, твой черед, – Иван подал кружку сэру Ричарду. – Не задерживай общество».
Молча, залпом выпил.
«А я пью за сэра Ричарда! – воскликнула Мадлен. – За успехи его воинские и счастие в жизни личной!» – поставила кружку и громким шепотом сообщила виконтессе: «Сэр Ричард у нас одинокий мужчина!»
«Penelopen ipsam, persta modo, tempore vinces», – было ответом. Мадлен захохотала и не перевела.
А сэру Ричарду было уж все равно. Сидел с разинутым ртом. Срочно требовалось на свежий воздух.
«Я скоро вернусь», – пробормотал, вставая.
«Дед, это по коридору прямо», – сказал Иван.
Шатаясь, шел по коридору.
«Пора, пора в Нортумбрию, на родину пора», – бормотал.
Слева чернел проем, откуда веяло холодом, слышался шум ветра. Вошел, не раздумывая. Сей ход скоро стал лестницею. Дрожали колени. Поскользнулся – растопырил руки – уперся в стены. Рассудил двигаться на четвереньках. Перстами нежно протирал влажные ступени и лишь после полз. Сверху узнаваемо сквозило. Лестница вела на замковую стену.
Тут затылок налился прошлым и перевесил, повлекло назад. Еще пытался, как при выпадении из седла, падать грамотно, но сообразил, что не успеть, не успеть, не удалась жизнь и только мнилась исполненною смысла, а на самом деле подвиги сии не смешны ли, смешны, смешны, достойнее было бы погибнуть молодым, как Малютка Эд или этот… как его… ну ладно, забыл… чем так маяться, испытывая разочарование за разочарованием, и катился кубарем, и слышал звучный треск черепа при ударе о плоскость ступени…
И не стал взывать о помощи.
* * *
Интересно все же, какими соображениями руководствовался отец, выбирая героями новелл именно Флинса, или Тристрама, или Ричарда из миллиарда прочих? Неужели только о них удалось ему узнать нечто более или менее достоверное? Но где, в каких исторических источниках искать подтверждение?
На эти вопросы я по тем или иным причинам ответить не готов, но вот что примечательно: судьбы предков, избранных отцом для генеалогического экскурса, предопределяют, как выяснится, содержание моей поэмы.
ОТСТУПЛЕНИЕ (непредусмотренное)
Оказывается, пока я ходил в магазин за сигаретами, жена заглянула в рукопись и прочла новеллу про сэра Ричарда. Когда я вернулся, она ехидно (потому что не верит в англо–шотландское мое происхождение) поинтересовалась, каким образом продлился мой род, если сэр Ричард умер, не осуществив матримониальные свои планы.
Маша, так ведь не факт, что во всех новеллах говорится о моих прямых предках. Говорится о представителях рода, каковые не обязательно состояли в близком родстве с прямыми моими предками.
* * *
Из дневника преводчика
Окна и погасли, и потухли.
Значит, стало и темно, и поздно.
Все отринули штаны и туфли.
На жену поглядывают грозно.
Вот легли в затылок на подушку,
Как солдаты Древнего Египта.
Спи, дружок, и не буди подружку
До утра, до радио, до гимна.
* * *
ЕЩЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
Однажды дым табачный носился над письменным столом, стучал–стучал будильник, секундная стрелка вертелась как пропеллер, и сидел я, перечитывая тексты отца моего…
И вдруг меня пронзило: да неужто же я для того только и родился, чтобы перевести на русский (не бог весть какой русский, к тому же) эту вот рукопись? Неужто о себе–то, любимом, написать нечего? И если даже действительно нечего, все равно ведь хочется. (Не знаю, почему. Отстаньте.) Одним словом, обида меня взяла: чем я, спрашивается, хуже унылого сэра Эдгара, новеллы удостоенного? Тоже ведь и я представитель рода и не только потомок, но и чей–нибудь предок, – стало быть, имею право на собственное жизнеописание. А что не совершил покуда никаких подвигов (может, и не совершу), ну так пускай моя история послужит примером, как жить не следует, каким быть не надо.
Впрочем, это я, конечно, погорячился: «послужит примером». Не желаю я ни для кого служить примером, просто должен же обнаружиться какой–то смысл в многолетних моих занятиях изящной словесностью…
В общем, понятно, почему я решил заодно с текстами отца записывать на эти страницы свою поэму.
* * *
Итак, для разминки представим голубое в три этажа здание родильного дома [14]14
*Вот и заминка уже при разминке: «здание… дома»! Но читатель, помня подзаголовок поэмы, догадается же, что с русским, не родным мне языком проблемы возникнут у меня еще не раз и не два. Что поделаешь, другие языки я знаю куда хуже, а совсем не писать не могу. Да почему же? Да все потому что. Отстаньте, а?
[Закрыть]с гипсовыми амурами и водосточными трубами из чистого серебра.
Напротив здания стоит рыжеволосый мужчина в парусиновой куртке, в парусиновых штанах.
Из окна высовывается моя мама со мною на руках.
«Эмилия! – восклицает мужчина. – Неужели мальчик?»
«Похоже на то!» – восклицает она в ответ [15]15
**англичан вообще отличает осторожность в суждениях.
[Закрыть]*.
Кстати, представим и сугубо ленинградскую погодку: иглы влаги, завывание ветра, атлантического по происхождению.
Вероятно, и я завывал, виясь в маминых руках, в струях ветра.
Повторяю: долгое время только и было мне известно об отце, что он умер.
Нет, обнаружив однажды на обложках всех моих учебников чернильные тщательнейшие парусники, мама вздохнула и придумала мне, что папа был штурманом дальнего плавания.
Более ничего не желала придумывать мама, как и сколько ни упрашивал я ее на протяжении детства и отрочества.
А потом перестал упрашивать. Стало не до того. Начались прозрачные ночи и сомнамбулические прогулки по улице Фурманова – взад вперед, взад вперед….
О пламенный пах, о холодные уши и стальные мышцы. Короче, – о, юность.
А потом был абитуриентом, – мямлил, малиновый, мокрый. В английском вообще не волок. Срезался, провалился, засыпался.
У черта на куличках отбывал двухгодичную воинскую повинность – участвовал в развертывании объектов за колючей проволокой. На вышках скучали ровесники в черных тулупчиках с автоматами наперевес.
Это учительница литературы Элла Эммануиловна Аваозова на педсовете (незадолго до выпускных экзаменов) внушила маме, что после школы я просто обязан поступить на филологический факультет. Сам–то я никуда поступать не собирался, считая, что поэту иметь высшее образование как раз таки не обязательно. Однако поддался на уговоры при виде маминых слез.
А плакала мама потому, что, слушая учительницу, на один головокружительный миг как бы очнулась и вспомнила – вспомнила! – судьбу супруга своего, никакого, конечно, не штурмана дальнего плавания.
И пошла с педсовета в слезах.
Но покуда шла, снова заставила себя забыть английское свое прошлое и, спроси ее кто–нибудь в тот момент, чем она расстроена, ответила бы чистосердечно, что – лишь легкомысленным моим нежеланием получать высшее образование.
При виде ее слез я и согласился поступать на филологический.
Эх, ей бы не плакать, а рассказать мне всю правду об отце моем, чтобы не ждал я от жизни снисхождения…
Мне–то ведь будущность мнилась лестной, и были на то якобы объективные причины: с детства я публиковался в пионерской газете «Ленинские искры» (исправно живописуя красоты времен года или городские достопримечательности – от краеугольного броневика до кораблика в необитаемых небесах.)
Итак, не желая огорчать маму, согласился поступать на филфак. И был уверен в успехе.
Поэтому время, которое следовало употребить на подготовку к экзаменам, препровождал праздно – весь июль, например, только что не ночевал у Федосея Савушкина, однокашника и соперника по перу; за чаем мы читали друг другу новые стихи: свои, Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, до хрипоты курили и спорили…
Федосей никуда, по крайней мере в ближайшем будущем, поступать не собирался, и не только потому, что был освобожден от воинской повинности, просто ему было некогда, сочинял денно и нощно стихотворения и поэмы, в которых торопился осмыслить свое и ближних существование, – он даже после церемонии вручения аттестатов зрелости поспешил домой, тогда как мы до утра трезвонили гитарами возле невских блистающих волн, прикладывались по очереди к горлышку бутылки, облизывали на прощание однокашниц в кустах сирени на Марсовом поле.
Днем я навестил его, чтобы поинтересоваться творческими успехами, а заодно похвастаться своими, в упомянутых выше кустах.
Вошел и прикусил язык: Федосей действительно сидел за письменным столом, склонясь над листом бумаги, а вот на диване… на диване расположилась Елена Плетнева с волосами распущенными и трусами приспущенными.
Оказывается, сразу после церемонии вручения она со всех ног помчалась к Федосею и сделала с ним все, что хотела.
Она подтянула трусы и объявила мне, что покуда Федосей не завершит все начатые стихотворения и поэмы, нечего и думать ему о том, чтобы поступать куда бы то ни было, на фиг это вообще нужно, Федосей будет завершать, а она готовить пищу, стирать одежду, и простыни, и наволочки, и нечего думать в ближайшем будущем о рождении ребенка, она все понимает и обязуется соблюдать меры предосторожности, а зарабатывать можно шитьем на дому, шить умеет и любит, а еще она научится печатать на машинке и станет полезна Федосею помимо прочего в качестве машинистки, и это здорово, ведь личность Федосея с восьмого класса привлекала ее внимание, на уроках она украдкой, руки под крышкой парты, аплодировала его осведомленности в области истории литературы, после уроков она частенько шла следом до самого его дома, наблюдая искоса, как он шевелит губами (сочиняет на ходу), а когда начались прозрачные ночи, стало ей невмоготу, взад и вперед ходила под его окном, задрав голову и совсем не глядя под ноги, отчего отдавливала хвосты кошкам, перебегавшим тротуар, кошки выли, подвывала и она, и вот сегодня не вытерпела, по водосточной трубе достигла уровня четвертого этажа, о любимый, о красноглазый от бессонницы, влезая в окно, порвала юбку, но это пустяки, зато из разговора с Федосеем поняла, что торопливость его, обусловленная неизлечимым (почечным) заболеванием, по сути героична, да–да, попытка осмыслить свое, а также и других, кому недостает ума или смелости, существование, героична и требует недюжинных духовных усилий в условиях утечки времени, которое для неизлечимо больных утекает особенно быстро, и не всякий неизлечимо больной задумывается над смыслом своего, а тем более других, существования, неизлечимо больному и без того тошно, попытка Федосея потому и героична, что требует духовных усилий именно недюжинных, но он справится, он осмыслит, способностей ему не занимать стать…
С того дня Елена поселилась у Федосея (переорав своих и его родителей), – готовила и стирала, потом на диване перемежали они утехи изучением литературного наследия детских и отроческих лет его. Одних только поэм предстояло перепечатать поленницу.
Елена и осваивала машинку, тыкала поначалу указательными, а вскоре и остальными, любовь делала ее нечувствительной к усталости.
Она отворяла мне, растрепанная и смеющаяся, запахивала на себе распахнутое, вела по длинному коммунальному коридору в их комнатушку. Приходилось окликать Федосея три или четыре раза, прежде чем он отрывал взгляд от листа бумаги, склонясь над которым бормотал свои строчки. Елена убирала со стола машинку, отодвигала рукописи, чтобы было куда ставить чашки, уходила на кухню за чайником.
– Ну что, Федосей, писать трудно? – спрашивал я, втайне надеясь услышать: ох, не говори, совсем замучился.
– Да нет, нормально, – отвечал Федосей, глядя с рассеянной улыбкой мимо меня.
А потом приходили и другие однокашники: Виктор Аккуратов с умной миной, здоровенный Тобиас Папоротников с гитарой, Генка Флигельман с девушками, и тогда мы скидывались, бегали за бутылками в низочек на углу Фурманова и Чайковского, развлекались танцами–шманцами и шурами–мурами.
* * *
Ну, и хватит о себе пока что. Снова предками займемся. Вот имеется еще такая история про сэра Эдгара Слабоумного.
Сэр Виллиам прокашлялся и начал:
«Со дня творения сей варварский народ изнывал от зноя в пустынях, но вот некоторое время тому переместился в области попрохладнее и, как насекомые, быстро–быстро там размножился. Когда же сообразили, что числом как никто несметны, вознамерились подчинить себе Вселенную. Глумливо похваляются, что безжалостным избиением почистят грешный, грязный сей мир. Руссию и Польшу разорив, стоят уж на пороге Алеманнии. Они желтоликие, с приплюснутыми носами, и все, как один, страдают косоглазием, туловом толсты и пешие относительно неуклюжи по причине короткости ног. Зато на конях скачут баснословно резво. Чрез реки и озера переправляются на кожаных надувных лодках. Доспехи у них шиты из ослиных шкур, думаю, дубленых, и на груди у всякого пластины из твердых сплавов, а спину не велят им начальники беречь, чтобы и помыслить о бегстве не посмели. Мечами машут с частотою несусветной, луки мощностию не уступают лучшим аглицким, вдобавок, наконечники стрел обмазаны ядом…»
«Так они вероломнее сарацынов, что ли? – уныло спросил сэр Эдгар. – Я слыхал, что изобретены стрелы со смещенными наконечниками, небывало вредоносные при поражении, но применять таковые не решается ни одно христианское государство, дабы не прослыть нарушителем конвенции европейского рыцарства. Быть может, употреблением сих наконечников токмо и возможно противустоять сатанистам? Прости, Виллиам, я перебил.»
С месяц назад сэра Виллиама как представителя от пограничного региона вызвали в Лондон. На закрытом совещании при дворе обрисована была международная обстановка (апокалипсическая), собравшимся раздали свитки с наставлениями, как противодействовать тартарам на оккупированных ими территориях. На обратном пути завернул по–соседски к сэру Эдгару поделиться новостями невеселыми.
Продолжил повествование:
«Женщины тартарские тоже верхами скачут, преискуснейшие лучницы, и не щадят никого, узкими, как щелки, очами не взирая на пол, возраст или титул, и которая жесточе, та и пользуется успехом у мужей племени своего. Сии диаволицы низкорослы, широкобедры и до безобразия безгруды. Питается сей народ сырым мясом даже и собак, с жадностию разрывая руками и запихивая в рот кровоточащие куски.
За неимением животных, ежели голодны, употребляют в пищу человечину, правда, вареную. Жажду утолять способны, лакая из луж. Или отворяют вену у коня своего и высасывают столько крови, сколько надобно…»
«Что же делать? – прошептал сэр Эдгар одними устами, а перстами трепетными нацедить нацелился пива из глиняного кувшинчика, чтобы и хлебнуть с тоски, но сэр Виллиам сызнова раскашлялся (кха–кха–кха), ручищами размахался, смахнул кувшинчик со стола, натуральный медведь нортумберлендский. Сокрушив кувшинчик, улыбнулся виновато. Скакал из Лондона семь зимних дней, в один из оных и простыл на скаку.
«Уж досказывай, – угрюмо сказал сэр Эдгар. – Впрочем, тошно слушать.»
Со скрипом в вертлуге поднялся. Зрелость – не радость. Никогда крепостию телесною не выделялся, отчего и занимался непритязательно сельским хозяйством на доставшихся по наследству землях. Окрестное рыцарство на земли сии не зарилось, зная, что сам сэр Виллиам опекает безмощного соседа.
Сам сэр Виллиам был – ого, какой рыцарь. Среднего росту, однако плечист, костист, даже под кольчугою заметно, колико мускулист, на редкость бодрый старец. Спереди власы отпустил до глаз, моде придворной следуя. Ему бы, старикану суетному, пеплом главу присыпать, ведает ведь, что означает нашествие тартарское.
«Я ведь еще не был дома, – сказал сэр Виллиам. – Матильда, чаю, извелась, ожидаючи. Тряпок бабе везу воз. Поскачу, отчитаюсь, а вечерком загляну сызнова, тогда и померекаем, что делать, как быть.»
«Буду рад, – дрожащим голосом ответствовал, проводил, вялыми перебирая ногами, гостя до двери. – Нет, пожалуй, провожу тебя не только до двери, но и до границ поместья моего. Неделю не был на свежем воздухе.»
В медном зерцале на стене заметил с отвращением уж привычным: гостю по плечо, голова как одуванчик, шерстяной балахон вервием препоясан.
Спускались по винтовой каменной. Из пиршественного зала слышались клики, бряцание струн. То сын с наперсниками бился кубком о кубок. Там же, верно, и Цецилия. Не сводит с чада очарованных очес. Не в отца сынок, не оспоришь. Единственная утеха в замужестве незавидном. В свои осьмнадцать верховод юношества. С майским призывом сбирается в крестовый поход. Цецилия попустительствует вакханалиям, перемигивается с юными бражниками, то и дело удаляется с иными в закутки под предлогами, ну, например: «Томас, деточка, в коридоре светоч потух, запали, сделай милость, я покажу, где!» или «Майкл, мальчик мой, проводи в кладовую, одной боязно, там мыши!»
Когда шествовали мимо пиршественного зала, она и высунулась, краснощекая, с глазами блестящими, свеща в руке сияла.
«Сэр Виллиам, уже уезжаете? Что так быстро? Не рассказали о жизни столичной…» – пошатнулась, ноги расставила как… как… ть–пфу!
И не ведает, что конец света приблизился. Ну, а коли доведается, что тогда? Все равно не поверит. Ведь женщина.
Надеялся, что, будучи увлечена общением с молодежью, вернется она в пиршественный зал. Цецилия однако не отстала, вышла следом во двор. На морозе нимало не поеживалась в тунике с вырезом. Ухмыляясь, изрыгала в лицо сэру Виллиаму клубы винного пара. Двусмысленную свещу держала в кулачке торчком – безвидным было пламя при свете зимнего полдня.
Покуда валеты седлали коней, сэр Виллиам повествовал потешное о жизни столичной, перемежая хохот кашлем, но сэр Эдгар не слушал. Озирал на прощание тесный дворик: стены из глыб, дубовая скамеечка, тополь с желтою кроною (не облетела пока еще)…