Текст книги "Приключения англичанина"
Автор книги: Алексей Шельвах
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)
Помню плиты тротуара, череду каменистых прямоугольных плато, а в щелях между – щетки вечнозеленого мха, помню и кошек, перепархивающих мне дорогу. Это уже гораздо позже, и по вине Елены их количество изрядно поубавилось…
«Какая она фиолетовая в стеклянный период дождей!» – восклицает Федосей в одной из своих поэм, написанной, кстати, именно в то лето, когда я – я, а не он! – изнуренный бесплодными творческими усилиями, вздрагивая при виде любого желтого, хотя бы и на значительном от меня расстоянии, платья, ходил, как маятник, по этим серым, голубым, синим тротуарам под воздухом действительно каким–то подводным, фиолетовым (в сумерках)…
Ладно, пора признаваться. Ну, в общем, томление мое по Лидке Бернат не вытесняло и мечты о Елене.
И когда поздним вечером проходил я под Федосеевым окном (и вдруг оно гасло), тогда воображение мое воображало: крупным планом на кушетке бедро, из–под которого ритмично – и раз! и два! – выдвигается угол придавленной рукописи, или горделивые груди Елены во весь экран, или вовсе уже какое–то несуразное мельтешение «икр и щек, и губ, и глаз».
Ах, пустынный серый асфальт простирался предо мною, на третьем этаже сухо блестело черное окно, из которого слышались нежные стоны…
О, как же мне было стыдно. Стыдно за себя перед собой. «Никакой ты не поэт, – внушал я себе, – заурядный ты стихоплет, эротоман и нравственный монстр, готовый ради удовлетворения известных потребностей преступить законы юношеской дружбы, вот какая петрушка, вот какой ты Петрарка, а еще падал на тротуар от чувств якобы, а на самом–то деле чтобы посмешить приятелей, для чего же еще!»
Впрочем, припоминая шумные вздохи Елены и задумчивые ея же позы, я приходил к заключению, что хотя по–прежнему готова она защищать федосеевы принципы – даже с риском для жизни оппонента – и способна повторить, если понадобится, подвиг верхолазания, а ведь разочарована, разочарована в супружеской жизни.
Она же не знала, что быть подругой поэта так скучно! О да, Федосей торопился осмыслить свое и других существование, – задача несомненно героическая и благородная, – писал, писал, не разгибаясь, – но ей–то какая была радость сидеть в задымленной комнатушке с утра до ночи? Ну выбегала в гастроном за продуктами, которые покупала, кстати, на родительские денежки, ведь только еще училась машинописному ремеслу, – остальное время проводила наедине с непрерывно шепчущим что–то себе под нос и почти уже ее не замечающим…
Да уж, творил Федосей без перебоев, тогда как я в одну из тех, пулеметным моим сердцебиением простроченных, ночей обнаружил, что напрочь разучился рифмовать, и пребывал поэтому в смятении, впервые завидуя плодовитому приятелю.
Прежде я никогда ему не завидовал, потому что сам худо–бедно сочинял через день по стихотворению. Нет, бывало, что и чесал затылок в поисках рифмы позвончее, но как–то быстро выпутывался из затруднительного положения… И вдруг перестало у меня получаться.
Ах, я скрипел пером и зубами, кропил буквами чернейшими бумагу белейшую, – все напрасно! Стоило склониться над листом бумаги, и в мозгу начинал мигать красный свет. Мнилось, что если просто напишу «сирень» или «облако», то читатели (гипотетические) ничего не увидят, а вот если сравню эту самую сирень с пламенем или закрашу облако эпитетом «лиловое», тогда и возникнет на бумаге стереоскопическое изображение. Я тогда еще не понимал, что метафора не изображать должна, а преображать, и что хорошее стихотворение именно поэтому нельзя считать достоверным описанием чего бы то ни было. Ну да, я полагал, что если с предельной точностью опишу встречу возле Чертова скверика, то легче мне будет постигнуть логическую ее неизбежность.
И тут вспоминалась строчка Вознесенского: «сирень пылает ацетиленом». Или строчка Пастернака: «лиловое зданье из воска»… Перечеркивал написанное!
Снова слонялся возле дома номер десять – все надеялся, что из какого–нибудь окна высунется Лидка Бернат, как высовывались другие девчонки, когда мы с Генкой, бывало, проходили мимо, – если проживали они на втором или третьем этажах, высовывались чуть ли не по пояс и назначали ему день и час свиданий, тогда как обитательницам пятого и шестого оставалось лишь заламывать руки, потому что их истошные крики он не слышал.
Но Лидка ни разу не высунулась…
– Она что, – спросил я дружка своего многоопытного, – шибко гордая?
– Окна ее квартиры выходят во двор, – ответил Генка. – Иди домой и готовься к экзаменам. Вот загребут в армию – будешь знать.
Не дыша входил я в длинную, как тоннель, подворотню, продвигался на ощупь и попадал во двор с единственной парадной в левом дальнем углу. На цыпочках поднимался по узкой, с высокими ступенями, лестнице и замирал перед дверью в ее квартиру, так и не придумав предлог, чтобы нажать на кнопку звонка. Заслышав шорохи за дверью, бесшумным кубарем скатывался вниз и с ощущением, что за мной, усмехаясь, наблюдают изо всех окон, пересекал двор не–то–роп–ли–во… Эх, всякий раз подводили нервишки – позорно шмыгал в тоннель…
Однажды, уже выскочив на улицу, едва не сбил ее с ног – она возвращалась из булочной с батоном в руке.
– Привет, – сказал я.
Она взглянула на меня не узнавая.
Я напомнил:
– Меня зовут Леша… Помнишь, нас Генка познакомил?..
– Когда это? – спросила она. – Какой Генка? Ах, Генка! Ну и что, все пишешь стихи?
– Все пишу, – угрюмо пробормотал я ей вслед, щурясь от бледного солнца, которое после черной подворотни казалось ослепительным.
Где–то в начале повествования я упомянул, что к вступительным экзаменам в Университет не готовился. Справедливости ради следует все же уточнить, что не готовился не только по причине сомнамбулического времяпрепровождения (возле дома Лидки Бернат или в комнатушке Савушкиных, или на территории лодочной станции), но потому главным образом, что сильно переоценивал свои способности.
Увы, чересчур самонадеянно я мнил, что наваляю левой ногой отличное сочинение, отвечу на л ю б о й вопрос по русскому и литературе, а что касается английского – кривая вывезет!
И вдруг – тройка за сочинение! Потрясенный, пошел сдавать английский. Ну, а сколько баллов я мог получить, если помнил только две фразы: «My name is Lyosha» и «I live in Leningrad»?
Мама очень за меня переживала. Елена, кстати, тоже.
Но, кажется, больше всех огорчилась учительница литературы Элла Эммануиловна Аваозова, которая вечером того же дня узнала о случившемся.
Узнала от Генки, и дело было так: он шел ко мне (чтобы выразить «соболезнование») и неподалеку от моего дома, на другой стороне улицы, заметил одинокую женскую фигурку.
– Флигельман! – услышал Генка знакомый голос.
Подошел, недоумевая – Э.Э. жила в районе новостроек, добиралась до школы с двумя пересадками и делать ей здесь в столь поздний час было решительно нечего.
– Это правда?.. – тихо спросила Элла Эммануиловна, и когда он подтвердил, пошатнулась и вынуждена была прислониться к стене (совсем как я при знакомстве с Л.Б.).
Преподавательница русского языка и литературы, тридцатипятилетняя замужняя Элла Эммануиловна Аваозова, переступив порог нашего десятого «а», сразу стала относиться ко мне с повышенной требовательностью.
Вызвав меня к доске, она с каменным лицом начинала слушать мои неординарные суждения. Постепенно на скулах ее проступал румянец, в глазах отражались противоречивые чувства: негодование и восторг.
Взяв себя в руки, Э.Э. объявляла: «Жуткая отсебятина. Ставлю вам единицу. Неужели недосуг было проработать заданный материал?»
При этом совершенно иное читалось в ее взгляде. Читалось: «С кем же вдвоем, ну неужели в одиночестве прогуливаетесь вы сомнамбулически? И почему, почему вам ни разу не пришло в голову попытаться пригласить меня?.. Вы же любите поэзию Андрея Вознесенского… Помните такие стихи: «Борька – Любку, Чубук – двух Мил, а он – учителку полюбил»? И дальше: «О спасибо моя учительница за твою доброту лучистую как сквозь первый ночной снежок я затверживал твой урок…»
Черты лица птичьи, шея длинная, лоб, когда начинала она разговаривать со мной, покрывался испариной и блестел, как большой бильярдный шар. Волосы, туго стянутые на затылке, тоже блестели, красные, как медная проволока.
А еще у нее были аметистовые глаза и безупречные, ну, может быть, несколько сухощавые ноги, и мощные бедра, и немалая грудь.
Одевалась изысканно – муж был военный летчик. Соблюдая дистанцию, пресекала не только двусмысленные, но и вообще какие бы то ни было реплики с места. Девчонок она раздражала со страшной силой, они утверждали, что «Эллочка» неоднократно подтягивала кожу на лице.
И вот эта цаца, эта бесстрастная фря преображалась, читая мои школьные сочинения, она оценивала их всегда по высшему баллу, но на полях пространно и темпераментно (с красными восклицательными знаками) возражала мне, провоцировала на спор, а однажды закончила комментарии предложением «побеседовать на переменке о современной поэзии» – бисерными такими, алыми от смущения, буковками.
Именно так и выразилась: «на переменке».
Я начал прогуливать уроки литературы. Близился конец последней четверти, а в классном журнале напротив моей фамилии так ничего и не было. Меня могли не допустить к выпускным экзаменам. Небезразличная к моей будущности Э.Э. вызвала маму на педсовет. Мне вменялось в вину, помимо низкой успеваемости, также и «вызывающая манера держать себя» на уроках, и было рекомендовано извиниться перед оскорбленной в лучших чувствах преподавательницей.
Подумать только. Да ничем не была Э.Э. оскорблена, уж я–то понимал природу этих ее «лучших» чувств.
На следующий день коллеги оскорбленной преподавательницы деликатно оставили нас в учительской наедине друг с другом.
Ну что же, надо извиниться – извинимся. Глядя в пол, я бубнил, что исправлюсь и подтянусь, – она слушала, не перебивая, потом я, забывшись, поднял голову, и мы встретились взглядами, – стол директрисы разделял нас, как меч Изольду и Тристана, – тотчас мы сызнова потупили взоры, вернее, стали рассматривать предметы на столе: глиняную вазочку с торчащими из нее карандашами и авторучками, перекидной календарь на черной пластмассовой подставке, пресс–папье, стальной дырокол, белый телефонный аппарат, кипу папок, цепочку скрепок… обоюдное наше молчание становилось для нас обоюдно же и невыносимым. Вдруг она еле слышно попросила принести ей что–нибудь из новых моих стихотворений…
Поспешно пообещав исполнить просьбу, выскочил я, отдуваясь, из учительской.
И в четверти, и за год, и в аттестате она поставила мне пятерки, но так и не дождалась благодарности, хотя и требовалось–то всего ничего – дать ей почитать тетрадку с моими отроческими опусами.
* * *
Из дневника переводчика
Памяти бригады
I shot the Albatross
Coleridge
Придя с мороза в помещенье цеха,
искала кошка теплый закуток,
и пьяный кто–то (может, я) для смеха
метнул в беднягу меткий молоток.
Конечно, кошка кое–как умчалась.
Ушибленную тварь всем стало жаль.
Но перед каждым и деталь вращалась,
ответственная, срочная деталь.
Ответственные, срочные, – вращались.
Лиловыми носами токаря
в поверхностях зеркальных отражались,
самим себе чего–то говоря.
Да, выглядели мы не слишком бодро,
и спецодежду леденил озноб вчера, по собственному недосмотру,
убит был Иванов болванкой в лоб.
Айда в пельменную после работы, там только материться не велят, нальем вина в стакан из–под компота
и вспомним Иванова глупый взгляд.
Впервые не от скуки, а от муки
нетрезвый недоумевает ум –то языки зачешутся, то руки…
И обернулись граждане на шум.
Тут появились милиционеры
в тулупах черных на меху седом,
предприняли предписанные меры
с немалым, но и с не большим трудом.
На следующий день на производстве
партейные товарищи в цеху
нас обвиняли в скотстве, то есть сходстве
со свиньями. Мы каялись: «Угу».
Конечно, мы не подавали виду.
но и самих себя не обмануть:
нам кошка, кошка мстила за обиду!
Мы усекли случившегося суть.
* * *
До конца жизни Тимоти Барнет говорил с акцентом и путал порядок слов в не терпящих вольностей английских предложениях.
Настоящего его имени не знала даже жена.
Он родился в деревушке на берегу моря. Достигнув отрочества, естественно заскучал в глухомани. Отправился на заработки в Гданьск. Завербовался юнгою на торговое судно, с коего, не стерпев унижения дисциплиной, сбежал через месяц. С тех пор долго промышлял морским разбоем, был сперва рядовым пацаном, – пальцы врастопырку, пистоль за поясом, – потом штурман заметил, что малый на лету схватывает азы навигации, и принялся его натаскивать. Ученье пошло впрок – когда штурмана смыло волной, Тимоти оказался единственным на корабле, кто умел прокладывать курс. В дальнейшем, исполняя должность старшего помощника, бороздил Атлантику под началом многих преславных негодяев.
В пятьдесят лет прекратил пиратскую деятельность. С рундучком в руке, полным золотых и серебряных монет, вразвалку сошел на берег. Выбрал местом жительства укромный шотландский городок Форсинар, где стал держать трактир «Вересковый мед». Вступил в народную милицию и женился на дочери пастора Леннокса, засидевшейся в девках и посему безропотной Рэчел.
К тому времени в Шотландии вновь усилилось национально–освободительное движение, во главе которого встали как раз форсинарские пуритане, причем не какие–нибудь безответственные горлопаны, а люди все солидные, – в частности, члены муниципалитета. Пастор Леннокс именовал их боголюбимцами, коим суждено явить пред очами человечества последние чудеса, но случится сие, предупреждал, лишь при условии, ежели преисполнятся духом истинного вероучения, не имеющего ничего общего с религией англичан, известных конформистов.
Озвучивать сей вздор в стенах собора он покамест не решался, проповедовал в трактире Барнета, а тот не возражал, напротив, был только рад наплыву богатеньких посетителей, каждый из которых усиживал за вечер четверть галлона дорогущего виски из каменной бутылки и поглощал какое–нибудь изысканное блюдо, ну например, бараний желудок, начиненный рублеными легкими, печенкой, салом, овсяной мукой, луком и перцем, что не всякому жителю Форсинара было по карману.
Но не только о деньгах думал Тимоти Барнет, предоставляя националистам помещение для митингов. Он правильно рассудил, что если каким–либо образом правоохранительные органы прознают о его криминальном прошлом, дело возбуждать никто не станет, иначе по результатам следствия придется констатировать, что виднейшие люди в городе – завсегдатаи «Верескового меда»! Рассудил–то он правильно, но ведь и претило же ему искать покровительства у кого бы то ни было, все же полжизни привык сознавать себя вторым после капитана человеком на укомплектованных дьяволами пиратских кораблях, посему постарался создать благоприятное о себе впечатление незаурядным поступком, благо, и случай представился: однажды, возвращаясь из Абердина, где закупил для урочного патриотического сборища ящик копченых угрей, подвергся на большой дороге нападению рецидивиста и сумел его задержать, за что был вознагражден из городской казны и удостоен звания сержанта народной милиции. Дабы окружающие окончательно уверились в его благонамеренности, женился на дочери пастора, хоть и невнятен был ему высокопарный слог сомнительных проповедей, да и методы, которыми Леннокс намеревался бороться за возрождение нации, казались чрезмерно жестокими.
Пастор призывал, например, отлавливать пианиц и бродяг и в колодках отправлять оных на заготовки торфа; формировать отряды добровольцев, дабы инспектировали по субботам частные дома на предмет несоблюдения поста, и провинившихся – опять же на болота. Уличенного в прелюбодеянии ставить к столбу перед ратушей, в посконной рубахе, а злостных нарушителей нравственности – казнить через повешение (как в старые добрые времена). И всенепременно запретить балы и маскарады, закрыть кофейни и театр, а юнцов, заведения сии посещающих, стричь, патлатых, наголо. Накричавшись, выкушивал обязательную четверть за счет благодарной паствы, – дочь Рэчел и слуга Аллан увозили его поздним вечером, поместив поперек шетлендского пони.
И вот с первого же взгляда положил Тимоти глаз на заботливую сию девицу (Рэчел), она же, приметив его к ней расположение, стала наведываться в трактир не только с целью сопроводить домой охмелевшего родителя, но и днем, под предлогом приобретения продуктов питания.
Вскорости обвенчались, и переехала к нему жить.
Минуло энное количество лет, национальное самосознание продолжало развиваться, а освободительное движение – усиливаться. В трактире Барнета собирались уже не только алдерманы, о нет, пастору теперь внимали и горожане попроще, ремесленники, мелкие торговцы, рыбаки–моряки, молодые офицеры городского гарнизона, представители творческой интеллигенции, сквайры из близлежащих боро и даже делегаты от горных регионов, в клетчатых пледах, с волынками в обнимку. Все были настроены крайне решительно и стыдили друг друга, мол, давно уже пора начинать делать хоть что–нибудь, допустим, ходить по городам и весям и разъяснять малограмотным, что все зло в этой жизни от англичан, кои суть чужаки, пришлецы, потомки одного из колен Израилевых, а ведь известно, сколь нетерпимы сыны племени сего к свободе вероисповедания и, главное, еще в древности составили всемирный заговор, имеющий целью поработить остальные народы.
Так–то судили и рядили патриоты, и толь ярились, изъявляя непримиримость к врагу рода человеческого (Израилю), что пастор Леннокс, хоть и с одобрением на оных взирал, но и грозил им пальцем, обещая установить систему штрафов за сквернословие в публичных местах.
Запретить маскарады, закрыть кофейни и театр однако не получилось, воспротивились делегаты от горных регионов, жалко им было тратить командировочное время на политзанятия, для того, што ли, приехали в большой город (по их представлениям Форсинар был большим городом), хотелось им, конешно, где–нибудь оттянуться и расслабиться.
И все ж таки при магистрате был создан комитет, членам коего вменялось в обязанность литовать репертуар, то бишь отбирать для постановки произведения идеологически (да, можно уже употребить в данном контексте и такое слово) выверенные. Ну и литовали (лютовали). Исчезли со сцены комедии итальянские–французские, ставились таперича исключительно исторические хроники, обязательно на гэльском: о зверствах англичан в Шотландии. На подмостках грудились трупы, актеры всякий раз заканчивали представление слоганом: «Это не должно повториться!»
Националисты пробовали силы и в других видах искусств, – некий композитор музыки, завсегдатай «Верескового меда», и некий его собутыльник–виршеплет сочинили ораторию, посвященную памяти будущих жертв борьбы за правое дело.
А некий прозаист накропал роман из доисторического прошлого, – действие разворачивалось на цветущих равнинах Арктогеи, где статные белокурые скотты сражались за свои исконные территории с низкорослыми чернявыми номадами. Денег на издание автор не нашел, посему пересказывал любопытствующим содержание романа в трактире Барнета, ну, а где же еще, за кружкой доброго эля (вернее, за кружку).
Тимоти, слыша эти и подобные этим бредни, только головой качал. Он, конечно, не был таким ученым, как иные его посетители, зато повидал мир и привык оценивать людей по их поведению в экстремальных ситуациях (шторм, абордаж, бунт), а не по этническим признакам. Шовинисты его раздражали, особливо чиновники из городской администрации, ни разу в жизни не нюхавшие пороху, однако в споры с ними не вступал, здравый смысл подсказывал помалкивать. Да и некогда было ему вдумываться в ахинею, которую несли, занят был упрочиваньем материального благосостояния, ведь Рэчел родила ему дочку Беату, и следовало позаботиться о будущности малютки. Ему по–прежнему удавалось радовать состоятельных патриотов шедеврами суровой национальной кухни. К тому же всегда мог предложить крамольные трюфли, или чашечку кофею, или снабдить виргинским табачком, из–за чего пастор Леннокс, когда пребывал в трезвом состоянии, бранил его за беспринципность. Тимоти отвечал невозмутимо, что гастрономические сии изыски нужны для ради конспирации, дабы иному проанглийски настроенному посетителю не показался тенденциозным подбор блюд, но все это до поры и до времени, а уж когда, наконец, восстанем и победим, вот тогда никаких уступок гурманствующим космополитам! Токмо овсянка! И ничего окромя!
Леннокс ворчал недоверчиво, но виски оказывало действие, и соглашался отведать чего–нибудь эдакого, пусть даже и заморского.
Интересно, что среди домочадцев пастор не находил понимания. Дочь сызмала ненавидела его, поскольку на глазах у нее ежедневным тиранством свел в могилу кроткую жену свою. Долго скрывала Рэчел истинные чувства к папаше, являя по видимости пример дочернего послушания, но как только вышла за Тимоти, так и пременилась разительно. В перепалках отца с мужем всегда вставала на сторону последнего. «Глохни, старый дуралей!» – орала на Леннокса. Прилюдно выражала недовольство, сколь прожорливым выказывает себя казалось бы ветхий днями. «Чтоб ты подавился, дармоед!» – говорила, ставя перед ним тарелку. В пренебрежении к деду воспитывала и златокудрую Беатку. Наущала девочку обращаться к нему не иначе как «сталый дулалей» и по сто раз на дню спрашивать: «Куда девал нашу бабушку?»
Тимоти, как, наверное, уже понятно, тоже не испытывал симпатии к тестю, однако старался с ним ладить – слишком много полезных людей из магистрата сидело по вечерам в трактире и внимало Ленноксу. Да и недосуг было – устраивал быт. Отремонтировал капитально и меблировал роскошно служебные и жилые помещения, насадил вокруг трактира вишневые, грушевые и даже персиковые древеса вкупе с кустами крыжовника и смородины – райские сии кущи плодоносили весьма изобильно и в положенный срок, поскольку у старого пирата неожиданно открылись способности к садоводству. С удовольствием копался в земле, рыхлил грядки, поставив перед собой задачу взрастить на скудной шотландской почве голландские тюльпаны, настурции, лаванду. Впрочем, нанял себе в помощь садовника. Вообще, появился у него штат прислуги: повара, судомойки, конюх, кучер, и ездил он теперь не верхом, а в карете с остекленными окошками (как немногие в городе), что свидетельствовало уже о всеочевидном достатке. И еще была у него слабость – кошки. Чертова дюжина кошек и котов носилась по комнатам, путалась под ногами, а гостей Тимоти встречал обычно с лопоухой, пепельной масти, любимицей своей Патрицией на руках, тогда как еще один фаворит по имени Джек, черный и желтоглазый, располагался, подобно пиратскому попугаю, на плече у него.
Вот как раз из–за кошек впервые решился Тимоти на открытую конфронтацию с Ленноксом. Однажды патриоты колонною прошли по городу, воздымая на шестах тряпичные куклы, изображающие виднейших английских государственных мужей, военачальников, деятелей науки и искусства, причем внутри кукол жалобно выли кошки. На Главной площади намеревались манифестанты спалить сей символический пантеон английской славы вкупе с несчастными тварями, что должно было, якобы, произвести на горожан приятное впечатление. Тимоти Барнет, прослышав о готовящемся безобразии, примчался на площадь и умелыми аплеушинами разогнал политических вакханалов. Когда же Леннокс поставил ему в укор срыв мероприятия, приподнял его за шиворот и рявкнул: «Precz z moich oczu, kawalek gуwna!» Леннокс ничего из сказанного не понял, но с тех пор затаил на Тимоти злобу. Через верных людей пробил информацию относительно биографии зятя и на внеочередном собрании обвинил его в принадлежности к одной из преступных группировок, контролирующих морские пути в Атлантике. Тимоти иронически оглядел окружающих и спокойно ответил, что Леннокс лжет. Внезапно в его руке появился огромный, с огромным же раструбом, пистоль. Патриоты отпрянули. Леннокс, не видя от оных поддержки, буркнул, что вышла ошибка. Разумеется, не успокоился бы и продолжил расследование, но тут Рэчел вцепилась ему в бакенбарды (потаскала бы с удовольствием за волосья, но оплешивел давно уж) и пообещала лишить возможности питаться за счет заведения, ежели не уймется. Леннокс скрипнул зубами и унялся.
Между тем Беатке шел уже осьмнадцатый год. Девица была великолепно сложена, имела приятную наружность. Воспитание получила, – по форсинарским меркам, – очень даже гармоническое: репетиторы научили ее читать, писать, музицировать за клавикордами. Больше всего однако нравилось ей примеривать новые парики и смотреть, как жеребцы в конюшне наскакивают на кобылок. А еще любила дразнить дебильного дедушку: когда входил в трактир, спешила навстречу, расфуфыренная на лондонский манер, и, сделав нарочитый реверанс, подставляла для поцелуя напудренную, в черных крапинах мушек, ланиту. Леннокс шипел и плевался. Беатка хохотала. За спиной у пастора патриоты из тех, кто помоложе, прыскали в кулак. Мнила себя, и не без оснований, первой красавицей в городе. Действительно, многие были не прочь предложить ей руку и сердце, но побаивались мрачного Тимоти, памятуя, сколь решительно хватается он за свой страшный пистоль.
В числе претендентов настойчивее других припадал к ея стопам молодой хозяин поместья Шелл–Рок. Однажды приехал сэр Александр в город, – имея целью выиграть тяжбу за вересковую пустошь с неуступчивым соседом Баклю, хотел нанять стряпчего. Нанял и собрался домой, но, ввиду ненастного вечера, вынужден был искать пристанище. Спешился у дверей трактира «Вересковый мед». Вошед, поразился происходящему: почтенного вида джентльмены чуть ли не обнимались с горцами в килтах, а офицеры в расстегнутых мундирах вели задушевные беседы с какими–то худосочными шпаками. Плешивый старец–священник задорно провозгласил тост за «скорейшее возрождение Каледонии» – лязгнули друг о друга оловянные кружки, взвизгнули волынки, после чего все дружно затянули какую–то гэльскую балладу.
Трактирщик криво усмехался, явно не разделяя оптимизм присутствовавших. Хоть и был в летах, мог себе это позволить, ибо превосходил любого из них ростом и крепостию сложения. Черный кот у него на плече при звуках волынки предерзко мяукал.
Сэр Александр, будучи старшим сыном, все свои силы и время отдавал заботам о поместье, возрождение Каледонии нисколько его не заботило, посему весьма смутился, услышав лозунги, кои выкрикивали разгоряченные элем и виски патриоты. Попятился к выходу и даже выскочил на крыльцо, но, обнаружив, что дождь усилился, вернулся в трактир и обратился к хозяину с просьбой о ночлеге (а что еще оставалось делать?). Почти не надеялся договориться, поскольку худо знал гэльский и пришлось ему изъясняться на английском, что в данной ситуации могло быть воспринято как вызов. Получил однако вполне любезный и, главное, положительный ответ.
И вот, взойдя вслед за Тимоти по резной дубовой лестнице на второй этаж, юноша повстречал в коридоре девушку неземной красоты, которая улыбнулась ему толь прельстительно, что он в миг воспылал.
Всю ночь из головы не шел образ прекрасной дочери трактирщика. Утром стал искать (и нашел) повод представиться ей, пригласил на конную загородную прогулку. Приглашение приняла, родители тоже не возражали, да и попробовали бы только – не привыкла, чтобы ей перечили.
С того дня установились между молодыми людьми отношения – сэр Александр дарил Беате букеты цветов, ленты, даже какие–то драгоценности, вывозил ее в свет, пусть и форсинарский (другого–то не было), а ежели никуда ехать обоим не хотелось, музицировали в четыре руки и пели на два голоса, он читал ей вирши собственного сочинения, к ней, понятное дело, обращенные, она принимала сии свидетельства сердечной склонности как должное, поскольку была избалована вниманием кавалеров. Через три недели признался ей в любви. Обнадежила обещанием подумать.
Надо сказать, что сэр Александр был весьма застенчив, и хотя чувства свои к Беате нимало от родителей ея не скрывал, но и не желал, чтобы широкая общественность преждевременно узнала истинную причину столь длительного его проживания в трактире. Объяснял окружающим, что пробудилось в нем национальное самосознание, недаром в жилах его течет, помимо английской, еще и шотландская кровь, посему желает услышать как можно больше о перспективах освободительного движения.
Эх, бывало, сидит он за кружкой эля и слушает (изображая живейший интерес) разглагольствования националистов, слушает час, другой, третий, скука смертная, да и противно порой, но терпит… а терпит лишь потому, что ждет, когда же Беата будет готова к выезду в маскарад, и бросает украдкой нетерпеливые взоры в сторону лестницы, ведущей на второй этаж. И вот, наконец, на верхней ступеньке появляется она в атласном (розовом, или голубом, или фиолетовом) платье с фижмами, и тогда ни о каком самосознании уже и речи быть не может …
Ах, он и думать забыл о тяжбе за вересковую пустошь, не вспоминал и про младшего брата Перегрина, курсанта лондонской военно–морской академии, коему обязался ежемесячно посылать денежное вспомоществование (на одну стипендию сумей–ка в столице прожить). Да и престарелых папеньку с маменькой не удосуживался поставить в известность, где он, в какой стороне обретается вот уж более месяца. Зато передал Ленноксу изрядную сумму на нужды патриотов. Старец–идеалист вместо того, чтобы рассыпаться в благодарностях, торжествующе поднял над головою перст – вот, дескать, шотландская кровь дает о себе знать, англичане–то корыстолюбивые на такое не способны. Деньги у него тут же отобрала Рэчел (в счет выпитого и съеденного за многие годы), ну и наплевать – уж так был доволен, что «залучил» в свой стан взаправдашнего лорда, к тому же совсем еще молоденького. О преемственности поколений давно задумывался. Ветераны–то постепенно спивались, а молодые хоть и были готовы бить морды всем, на кого им покажут, но участвовать в семинарах ленились, рекомендуемую литературу не читали и представляли собой, если без обиняков, полуграмотное быдло. И вдруг откуда ни возьмись – сэр Александр, юный, самостоятельно мыслящий, щедрый!
Тимоти, познакомившись с юношей поближе, недоумевал: нормальный, вроде, парень, что у него может быть общего с этими полудурками? Недоумевал, а когда догадался, в чем дело, так и растрогался. Надо же, какая любовь. Парень ему нравился – скромный, почти не пьет, в сельском своем хозяйстве преуспел, о родителях и младшем брате печется. То есть сейчас, будучи малость не в себе, он о них не печется, Беатка ему, ясное дело, голову задурила, но как только, даст бог, поженятся, все встанет на свои места.