Текст книги "Поединок. Выпуск 9"
Автор книги: Алексей Толстой
Соавторы: Эдуард Хруцкий,Леонид Словин,Борис Лавренев,Юрий Кларов,Сергей Колбасьев,Виктор Пшеничников,Евгений Марысаев,Владимир Акимов,Софья Митрохина,Александр Сабов
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Седьмой час утра. В четвертом классе среди наваленных друг на друга сельскохозяйственных машин, ящиков с персидским экспортом, цементных бочек, связок лаптей спят женщины, дети, старые мужики, – узлы, сундуки, пилы, топоры: это сезонные рабочие и хлебные мешочники. Под полом трясутся дизеля. Из люка несет селедочным рассолом.
Хмурый буфетчик уже открыл дверь в буфетную, где на винных полках – бутылки лимонада и бутафория, надпись – «папирос нет», и на отечном лице буфетчика (грязная блуза, беременный живот, в волосах – перхоть, в карманчике – чернильный карандаш), – на лице его чудится надпись: «и вообще, ничего нет и не будет, господа-товарищи»… Он отпускает чай.
Официант, тоже низенький, неопределимого возраста касимовский татарин, с подносами в руках, ловко перешагивает через ноги, головы, детские грязные ручки с разжатыми во сне кулачками, – уносится наверх.
В двери третьего класса видны сквозные койки в два этажа, – рваные пятки спящих студентов, дамочкины свыше надобности оголенные ножки, взлохмаченные седые волосы уездного агронома, бледное лицо ленинградской студентки, тщетно разыскивающей пенсне под подушкой. Двое военных – в широчайших галифе и босиком – едва продрали глаза и уже закусывают. Кричит грудной, и от детонации заливается где-то за койками другой ребенок. К умывальнику стоит очередь.
Профессор Родионов проснулся чуть свет от неопределенного чувства, будто накануне сделал какую-то гадость. За двенадцать лет революции он отвык от самоанализа – от занятия праздного, в некоторых случаях и антигосударственного. Два года тому назад он без намека на анализ разошелся с Ниной Николаевной. Жизнь с Шурочкой была сплошным накоплением фактов; он не пытался даже внести в них хотя бы какую-нибудь классификацию.
И вот на утренней заре проснулся он от неприятного сердцебиения. Сквозь жалюзи тянуло речной прохладой. За матовым стеклом двери горела в коридоре лампочка, слабый свет ложился на Шурочкино молодое лицо с открытым ртом.
Профессор глядел на нее, приподнявшись на локте, и еще определеннее почувствовал, что погряз в чем-то неподходящем. «Лицо очевидной дуры», – подумал (точно формула выскочила), и с застоявшейся силой в нем закопошился самоанализ.
Он торопливо оделся и вышел на палубу, мокрую от росы. Разливалась оранжевая заря. На берегах – еще сумрак. Звезды маленькие. Тоска. Профессор чувствовал несчастье и заброшенность. Сел и самогрызся.
«Где-то здесь, рядом, отрезанные от него самая близкая на свете душа – Нина Николаевна – и Зиночка… Бедные, гордые, независимые, невинные… А этот? Я-то? Обмусоленный Шурочкой… Пропахший «букетом моей бабушки»… Интенсивный петух! Бррр! Бррр!»
– Брр, брр, – довольно громко повторил профессор. Солнце поднялось над Заволжьем; на заливных лугах легли сизые полосы. – Бррр… Бесстыдник, интенсивный петух! Бррр…
За спиной его голая Шурочкина рука отодвинула жалюзи; заспанное лицо ее сощурилось от света. Зевнула:
– Чего ты бормочешь, Валька? (Он не повернулся, не ответил, только страшно расширил глаза.) – Она высунула из окна всю руку, дернула профессора за плечо. – Чего спозаранку встал? Идем досыпать. – Потянула его за щеку. – Ну, поцелуй меня, Валя…
Он вскочил. Встал у борта, – коротко, как топором:
– Нет!
– Живот, что ли, болит?
– Нет. Знай: я еще до рассвета убежал. С меня хватит…
– Чего! – Она удивилась. Но аппарат для думанья был у нее несовершенный. Зевнула. – А ну тебя… Неврастеник…
Шурочка вытянула нижнюю губу. Закрыла жалюзи. К профессору подходил Хопкинсон, – выспавшийся, элегантный, в белоснежном воротничке. Высоко поднимая ноги в огромных башмаках, благосклонный ко всем проявлениям природы, – протянул Родионову обе руки:
– Прекрасное утро. Я в восторге. А вы – как спали, профессор?
– Так себе… Кстати, мистер Хопкинсон, вы не видели, где устроилась вчерашняя дама с дочкой?
– О, литль беби? Я как раз ходил и думал о них… Большое счастье быть отцом такой очаровательной девочки, – дарлинг…
Родионов взял негра под руку, нажимая на нее – прошел четыре шага. С трудом:
– Друг мой… Так сложна жизнь… Словом, эта девочка – моя дочь.
Негр откинулся, у него заплясали руки и ноги. Но он был деликатным человеком:
– Простите, ради бога… Я очень глуп… Заговорить о такой деликатной истории… Простите меня, профессор…
Он закланялся, сгибаясь в пояснице. Профессору было мучительно стыдно.
– Вам, иностранцам, многое непонятно в нашей жизни… Впрочем, я и сам ничего не понимаю… Вы видите перед собой уставшего, истерзанного, раздавленного человека, – если только это что-либо оправдывает… Я не желаю оправдываться! Я сам исковеркал свою жизнь… В сорок лет потянуло на молодое тело… Бррр! И то, что я сейчас – с Шурой в каюте первого класса, пропахшей «букетом моей бабушки»… И то, что у Шуры на лице ни одной морщины… Понимаете, – ни одной, как у поросенка… Гнусно… Два года напряженной половой жизни… Бррр. Бррр. Стыдно!.. Вы этого тоже никогда не поймете… Можете перестать подавать мне руку… (Отбежал, вернулся.) А эти две – Нина Николаевна и Ляля… Сама чистота… Бедные, гордые и невинные… И мне стыдно подойти к дочери… (Пальцем в грудь.) Сволочь… В конце концов – ограничивайтесь со мной одними служебными отношениями…
Он убежал. Разумеется, негр ничего не понял, – так, как будто его швырнули в соломотряс и перетряхнули все внутренности. Стоял выпучившись. Головастые чайки почти касались его крыльями, выпрашивая крошек.
Когда он, высоко поднимая ноги, все же двинулся по палубе, в двух соседних окошках отодвинулись жалюзи. Высунулись Ливеровский и Эсфирь Ребус, мечтательно положившая голые локти на подоконник.
– Это все упрощает дело, миссис Ребус…
– Оскорбительно, что наше доброе солнце также светит этой паршивой стране, – ответила она.
– Я говорю – профессор играет нам на руку.
– Какая связь у профессора с Хопкинсоном?..
– Ну, как же: ведь это профессор Родионов вывез его из Америки.
– А-а…
– Профессор – агроном. Большой спец.
– А я думала, что это – выпущенный на свободу сумасшедший…
– Аа-а…
– Все русские такие…
– Аа-а…
– Мои сведения: у него большие знания, прекрасный работник, считается энтузиастом. Беспартийный. Его очень ценят. Но в личной жизни – окончательно запутался между двумя бабами. Эта его теперешняя, – Шурка, – безработная девчонка с биржи труда… Бросил из-за нее жену с ребенком, – вы их видели, они в четвертом классе… А теперь, кажется, не знает, как ему от этой Шурки отделаться…
– Какая грязь! По вашим сведениям – негр открыл ему секреты?
– Хопкинсон жил всю зиму на квартире Родионова, работал в его лаборатории… Все было очень засекречено.
– Нужно точно узнать – известны ли грязному профессору открытия Хопкинсона…
– Слушаюсь…
– Мы должны уничтожить все следы… Сюда идет человек с закрытым глазом. Он мне не нравится.
Действительно, лениво подходил Гусев. Руки в карманах галифе, верхняя часть туловища – голая, на ногах – туфли. Эсфирь Ребус захлопнула жалюзи. Ливеровский закурил трубку. Гусев сел под его окном. Спросил, не повертывая головы:
– Задача была: угробить их совсем или только чтобы они не поехали с этим пароходом? (Ливеровский за его спиной, не выпуская трубки, ухмыльнулся двумя золотыми зубами.) Вы один сбросили эти ящики или был сообщник?
Ливеровский молча вынул из пиджака бумажку и поднес к глазам Гусева. Тот взял, прочел:
– «Иосиф Ливеровский. Вицеконсул республики Мигуелла-де-ля-Перца»… Так… Это где это?
– Республика Мигуэлла-де-ля-Перца, коей я имею счастье состоять гражданином и вицеконсулом, – помещается в Южной Америке между Парагваем и Уругваем.
– Понятно, – сказал Гусев. – Сами-то – русский?
– Конечно.
– У Деникина воевали?
– Разумеется.
– Теперь на шпионской работе?
– Это зависит от точки зрения.
– Угробить вас можно?
– Коротки руки.
– Ну, а две оторванные пуговицы от вашего пиджака. (Гусев внезапно повернулся.) Пуговочки от этого вашего пиджака (показывает) я нашел вчера между ящиками…
– Пуговицы? – удивленно проговорил Ливеровский, оглядывая себя. – Все целы… Терпеть не могу роговых пуговиц… Видите, из альбумина…
– Так… Когда переставили пуговички-то?
– Да вчера же вечером и переставил.
Разговор был полностью исчерпан. Гусев поднялся:
– Пойдем позавтракаем. – Швырнул пуговицы в Волгу, ушел.
Ливеровский рассмеялся и захлопнул жалюзи. Появились москвичи. Все – в белых штанах, в морских картузах. Хиврин говорил:
– Я еду осматривать заводы, строительство… У меня задуман большой роман, даже есть название – «Темпы»… Три издательства ссорятся из-за этой вещи…
Пасынок профессора Самойловича, выставив с борта на солнце плоский, как из картона, нос, проговорил насморочно:
– В Сталинграде в заводских кооперативах можно без карточек получить сколько угодно паюсной икры…
– А как с сахаром? – спросил Гольдберг.
– По командировочным можно урвать до пуда…
– Тогда, пожалуй, я слезу в Сталинграде, – сказал Хиврин. – Я хотел осмотреть издали наше строительство, чтобы получить более широкое – так сказать, синтетическое – впечатление.
Парфенов, еще более румяный и веселый, подошел к москвичам, указал рукой на берег:
– Видели? В прошлом году здесь было болото. А гляди, что наворотили! На версту: железо, бетон, стекло… Из-под земли выросло… Резиновый комбинат… А вон за буграми – дымит гигантское на все небо – вторая в Эсесер по мощности торфяная станция… И – то же самое – два года назад: болото, кулики, комарье… Вот как…
Тем временем профессор Родионов пробирался по четвертому классу в поисках Нины Николаевны. Она умыла Зинаиду, вернулась на корму и заплетала девочке косу. Зинаида вертела головой, следя за чайками.
– Зинаида, стой смирно…
– Мама, птицы.
– Вижу, вижу… Не верти же головой, господи…
– Птицы, мама…
На корме, под висящей лодкой, среди тряпья, медных тазов, кастрюль, сидели цыгане, похожие на переодетых египтян. На покрышке трюма – русские: пятидесятилетний мужик со звериным длинным носом, утопшим в непрочесанных усах, без шапки, на босых ногах – головки от валенок. Рядом – дочь, мягкая девка в ситцевой кофте, линялая полушалка откинута на шею. Ей не то жарко, не то беспокойно: поминутно вынимает из соломенного цвета волос ярко-зеленую гребенку, чесанет и опять засунет. По другую сторону отца – человек в хороших сапогах, в сетке вместо рубахи, чисто выбритый, все лицо сощурено, локти на раздвинутых коленях, – видимо, ему не доставляет удовольствия нетерпеливое движение берегов: едет по делу. Поодаль – четвертый мужик, с болезненно-голубоватым лицом и лишаями на лбу. Лениво надрезает ржавым ножиком заплесневелый хлеб, жует, с трудом проглатывая. Наверху, на палубе первого класса, стоят американцы – Лимм и Педоти, с биноклями и путеводителями.
– Я спрашиваю – для чего русским такие неизмеримые богатства? – говорит Педоти. – Кусок черного хлеба и глоток воды их, видимо, вполне удовлетворяют… Несправедливо, чтобы дикий, безнравственный и неприятный народ владел подобными запасами энергии.
– Вы правы, мистер Педоти: несправедливо и опасно…
– И у нас легкомысленно не хотят понять все размеры этой опасности…
Профессор Родионов появился на корме. Нина Николаевна оглянулась на него, чуть-чуть нахмурилась.
– Вот где ты, – сказал он.
– Да как видишь… (Взяла дочь за плечи и решительно повернула к нему.) Зина, это – папа, ты не забыла его, надеюсь?
– Ляля, здравствуй. – Он присел перед дочерью; она насупилась, отодвинулась к матери в колени. – Деточка милая, ты помнишь папу? – Заморгал. Нина Николаевна, отвернув голову, глядела на облако. Начала моргать и Зинаида, опустились углы губ. Тогда Нина Николаевна сказала:
– Зинаида, пойди с папой на палубу…
– Ляличка, пойдем кормить птичек, чаечек…
Нина Николаевна пододвинула девочку к отцу; Зинаида задышала. Он взял ее на руки, поцеловал и, оглянувшись на мать:
– А ты, Нина, не пройдешь наверх?
– Нет…
– По-моему, нам нужно очень, очень как-то поговорить…
Она отвернулась. Профессор ушел с Зинаидой на руках.
Заросший мужик со звериным носом, ни на кого не глядя, сказал натужным голосом:
– Пятьдесят лет работаю… Я не трудящийся? Это – как это, по-вашему? (Человек в сетке и хороших сапогах, крутанув головой, усмехнулся.) По какой меня причине голоса лишают?
– А по той причине, что ты – кулак.
– А это что? (Показывает ему руки.) Мозоли, дружок…
– Креститься мне на твои мозоли?
– Перехрестишься, – трудовые…
– Врешь, – кулацкие…
– Тьфу! – плюнул заросший мужик. – Дятел-толкач… Разве такие кулаки-то?
– Вот то-то, что такие…
– Книжник ты, сукин ты сын!
Тогда дочь его, мягкая девка, сморщась, ущипнула отца за плечо:
– Да что ты, тятенька? Я тебе говорю – молчи…
– Нет, не такие кулаки-то… Я из навоза пятьдесят лет не вылезаю… Хлеб мой, небось, жрешь, не дависся…
– Это вопрос, – взглянув на него холодно, ответил человек в сетке. – Может, я и давлюсь твоим хлебом…
– Врешь!.. Дунька, врет… – И бородищей прямо в лицо колхознику: – Объясни мне эту политику…
– Голоса тебе сроду не дадим, потому что ты – отсталое хозяйство и ты – кулак, как класс… Батраков сколько держал?..
– Ну, держал… А тебе какое дело… Что ты мне в душу лезешь!
Дунька, сморщась, опять ущипнула отца за плечо:
– Да что ты, в самом деле? Я тебе говорю – молчи… – И человеку в сетке: – Чего ты с ним разговариваешь – он выпимши…
На верхней палубе появилась Шура. Навстречу ей вывернулся Ливеровский. Приподнял шляпу:
– Мы, кажется, ехали в одном вагоне.
– Чего? (Споткнулась, но вид Ливеровского был настолько предупредителен, что Шура приняла знакомство.) Я вас тоже видела…
– Знаете, – отдыхает глаз – глядеть на такую счастливую парочку.
– Чего?
– Я завистлив… Хожу все утро и завидую вашему мужу…
– Ах, вы про нас… Ну, многое вы знаете…
– Оставьте. Хотя удовлетворить хорошенькую женщину – не легкая задача… Правда.
– Чего? (Подавила смех.) Какая же я хорошенькая?
– Ну, ну… Отлично знаете себе цену.
– Вы кто – кинематографический артист?
Они прошли. Заросший мужик на корме опять заскрипел:
– Ты еще не работал. Ты на бумаге работал. Ты меня не переспоришь…
– Да тятенька же! – Дунька чеснулась зеленой гребенкой.
Человек в сетке ответил:
– Леший…
– Я – леший?
– Лешего социализму учить, так и тебя… Мы вас сломим…
– Антиресно!
– Да, – Дунька щипнула отца, да не выговорила, от волнения высморкалась в конец полушалки…
Заросший мужик:
– Хозяином был – хозяином и останусь. Свое добро не отдам, сожгу…
– Невежа, – с отвращением проговорил человек в сетке. – Колхоз по всей науке – высшая форма хозяйства. Упирайся, нет ли, – все равно ты мужик мертвый…
– Так ты и скажи, – силой меня в колхоз… Мы тебе поработаем, – все дочиста переломаем, все передеремся… Уравняли!.. Я, знаешь, какой работник, – за свое добро горло перегрызу… А другой – лодырь, пьяница, вор… Ему лень на себе блоху поймать… И – ему даром мое добро отдай! Да я всех коров зарежу, лошадям ноги переломаю.
Дунька изо всей силы толкнула отца и – колхознику:
– Не видишь – он сумасшедший, не говори ты с ним…
Четвертый собеседник, болезненный мужик с лишаями на лбу, проговорил примирительно:
– Это правда: наука помогает…
– В чем она тебе помогает? – закричал заросший мужик.
– Она себя оправдывает.
– Наука?
– Мы все стали глубокомысленные. Взялись за работу сообща. По предписанию науки.
– Дурак сопатый…
– Это верно, за мной это утвердилось. С малолетства на хозяев работал, и работал плохо – с точки зрения, как у меня кила… Так и слыл – плохой человек. А наука меня от дела не гонит, я теперь у дела хлеб ем, – езжу на тракторе… А без науки, по природе только кошка действует…
Заросший мужик плюнул. Опять замолчали. На верхней палубе проходит Родионов с Зинаидой.
– Папа, птицы! – говорит она.
– Чайки принадлежат к семейству пингвинов. Зиночка, они питаются рыбой и другими ингредиентами… Мясо их жестко…
– Папа, они голодные.
– Пойдем, попросим хлебца, будем им кидать… Деточка моя, ты очень любишь маму? Мама – изумительная, цельная, редкая женщина…
Зинаида, насупясь:
– Мама не женщина…
– Разумеется, она – прежде всего – мама… Так вот, что я хотел вас спросить?.. В отношении ко мне сглажена несколько горечь? Постарайтесь вспомнить, – в ее разговорах обо мне – быть может, проскальзывала родственность?
– Папа, не понимаю – чего ты? – протянула Зинаида.
– Боже мой, прости, моя крошка…
Снова, оживленные, появляются Шура и Ливеровский.
Они еще не дошли до кормы и не видят профессора. Шура говорит:
– Многие котируют меня как необразованную, но я далеко не то, что выгляжу… И ваша агитация про любовь меня смешит. Наука открыла, что так называемая любовь – только голый животный магнетизм.
– Так вот – ваш животный магнетизм и сводит меня с ума.
– Это мне многие говорят.
– Например – негр…
– Ну, вы, просто, знаете, того-с… (Покрутила пальцем у головы.)
– Черт возьми, – прищурясь, говорит Ливеровский, – вот на такую женщину не пожалеть никаких средств.
– К сожалению, у нас в этом смысле не развернуться. Наше правительство просто нарочно раздражает публику… Пудру, например, продают – пахнет керосином.
– Что ж, он к вам каждый день шатается?
– Опять он про Хопкинсона! Слушайте, – обыкновенно я принесу им чай в кабинет, и они там – бу-бу-бу… А сама либо звоню по телефону, – у меня страсть разговаривать по телефону… Или я читаю иногда… Вы не поверите – я увлекаюсь марксизмом.
– Уверен, что негр втирает очки вашему профессору.
– И – ошиблись. Они разбирают одну рукопись. Хопкинсон написал ее так, чтобы никто не понял, – шибром. Но слушайте – это государственный секрет! Обещайте – никому…
– Хорошо, – Ливеровский придвинулся, раздув ноздри. – При одном условии (свинцово глядит ей в глаза, Шура раскрыла рот).
– Чего?
– Приходите в мою каюту…
Шура слабо толкнула его ладонью:
– Что же это такое… Ой!
Споткнувшись, пошла на корму. Увидала профессора, опять открыла рот:
– Ой!
– Ты уже встала, собака? – Профессор слегка загородил собой Зинаиду. – Мы проезжаем довольно красивыми местами. (Заметив, что Шура уставилась на Зину, нахмурился.) Не присоединишься ли к нам?
– Что это за девочка? – уязвленно спросила Шура.
Профессор строго кашлянул:
– Гм… Эта девочка – дочь…
– Чья, интересно?
– Гм… Моя… (И – строго глядя на головастую чайку.) Так вот, Зина, предложение…
У Шуры все личико стало, как у высунувшейся мыши:
– Ты с ума сошел, Валерьян! Где ты подобрал девчонку?
– …предложение, – тверже повторил профессор, – пройти на носовую часть парохода…
Он повернулся. Ливеровский любезно приподнимал шляпу:
– Доброе утро, профессор, я уже имел счастье познакомиться с вашей супругой… Иосиф Ливеровский, вицеконсул республики Мигуэлла-де-ля-Перца…
– Очень приятно, – сказал профессор, – вы попали в довольно неподходящую минуту… Вопросы агрикультуры, которые вас несомненно интересуют, несколько заслонены от меня беспорядком в личной жизни… Но я надеюсь быстро разобраться… (Поклонился.) До свиданья…
Обняв Зинаиду, строгий, научный, он пошел на носовую часть парохода. Ливеровский с кривой усмешкой:
– Девчонка едет в четвертом классе с матерью. Я ее видел, – очень сохранившаяся женщина.
Шура проглотила нервный комочек. Самообладание вернулось к ней. Передернула плечиками:
– С чем вас и поздравляю: эту Нинку вся Москва знает, – сплошная запудренная морщина. Сохранившаяся! Мне все теперь ясно, – да, да, они заранее сговорились. Вот, сволочь, устроили мне прогулку по Волге…
Ливеровский потянулся взять ее за спину:
– Красивая, гибкая, злая…
Шура вывернулась, как из трамвайной толкучки:
– Оставьте пошлости!
Но он – настойчиво:
– Хотите – помогу? (Она дышала ноздрями.) Все просто и мило: профессора от свежего воздуха целиком и полностью потянуло на лирику. Зрелище неопрятное, – сочувствую вам. Профессора нужно вернуть с лирических высот на землю. Есть план.
– Какой?
– Эта самая рукопись, что вы рассказывали…
– Которая у Валерьяна в портфеле?..
– Принесите ее мне… (Шура молчит.) Спрячем. (С неожиданным раздражением.) Ну, профессор будет метаться по пароходу в панике – и ему не до Зинки с Нинкой. Поняли?
Шурины глаза неожиданно раскрылись от восхищения:
– Поняла.
– Несите…
Тогда из окна обеденного салона медленно высунулась голова Гусева. Жуя осетрину, проговорил:
– Александра Алексеевна, увидите профессора – не забудьте сказать, что портфель его у меня…
Он показал портфель – из кожи под крокодила:
– И ключ от вашей каюты у меня…
Показал также и ключ. Шурка молча схватила его. Убежала. Ливеровский в это время закуривал. Бросил спичку за борт:
– Завтракаете?
– Завтракаю, – любезно ответил Гусев. – Присоединяйтесь.
– Ничего осетринка-то?
– Пованивает, но есть можно.
– Что еще скажете хорошенького? – спросил Ливеровский.
– А ведь в портфеле-то у него не рукопись, а копия.
– Да, я тоже так думаю, – Ливеровский равнодушно отвернулся.
На палубе появилась Эсфирь Ребус – свежая, улыбающаяся, в изящном платье из белого полотна. Она улыбалась не людям, даже не текущим мимо берегам, а чему-то неизмеримо высшему. Ливеровский сказал ей тихо:
– Влипли. Легавый настороже. Портфель у него.
– В таком случае и легавый отправится туда же…
Спокойствие ее было классическое. Она даже не остановилась. Ливеровский бормотал:
– Миссис Ребус, нам не справиться с троими…
– Если у нас не хватит сил, мы поднимем массы…
Глаза ее сияли навстречу Хопкинсону. Он двигался к ней, как щепка к водовороту. Его огромные башмаки отлетали от палубы, высоко подбрасывались коленки, в руках плясали бинокль и путеводитель. Белели воротничок, зубы и глазные яблоки. Что-то, видимо, было странное в улыбке миссис Ребус, в невероятно сдержанном волнении Хопкинсона, – иностранцы, стоявшие у борта, повернули головы:
– Мистер Лимм, мне сдается, что это тот самый негр, наделавший столько отвратительного шума в Америке…
– Бог с вами, мистер Педоти, его же линчевали, насколько мне помнится.
– Суд Линча был совершен над его братом…
– Вы правы, я совсем забыл эту грязную историю.
– Мне очень не нравится присутствие здесь Хопкинсона…
Миссис Ребус и Хопкинсон сошлись и стали у перил так, будто судьба их наконец свела. Эсфирь улыбалась чайкам. Хопкинсон поднес к глазам бинокль, рука его дрожала. Ливеровский перестал дышать, следя за этой встречей главных персонажей…
– Алле хоп, – хрустально-птичьим голосом произнесла миссис Ребус, бросая крошку хлеба чайкам. Ливеровский заметил, что из окна салона по пояс высовывается Гусев, также весьма заинтересованный встречей. Ливеровский подскользнул к нему:
– Будьте столь любезны, передайте карточку завтрака.
– А я уже кончаю.
– По рюмочке пропустим?
– Уговор.
– Есть.
– Ничего не подсыпать в рюмку.
– Товарищ дорогой! – Ливеровский весь удивился. – Вы невозможно информированы об иностранцах. Мы же прежде всего культурны. Подсыпать яду в рюмки… Бульварщина!.. Где вы этого начитались?
Он заскочил в салон и сел у окна напротив Гусева.
– Алле хоп! – Эсфирь кидала крошки птицам. – Кроме этих птиц, вам что-нибудь нравится здесь? Что? (Негр перекатил к ней глаза, губы его сжались резиновыми складками.) Вы говорите по-английски? – Она чуть сдвинула брови. – Что?
– Многого здесь я еще не понимаю, миссис, но я хочу любить эту страну. И я полюблю эту необыкновенную страну.
– Мне нравится ваш ответ, – она подняла брови и задумчиво: – Так должен ответить хороший человек… Алле хоп! (Бросила крошку птицам.) А я дурной человек. Я – злая…
Негр положил руки на перила, шея его понемногу уходила в плечи. Не знал, что ответить. Это ей, видимо, понравилось:
– Странно, что привело вас в Советскую Россию? Мой вопрос несколько профессиональный: я журналистка. Вы можете называть меня Эсфирь. (Он торопливо, неловко поклонился.) По собственному желанию сюда не приезжают. Сюда спасаются от беды. Это страна голодных мечтателей. Я приглядываюсь к лицам… (Жалобно.) О… Они свирепы, бесчеловечны, эти варварские лица безумцев… Здесь едят человеческое мясо и социализируют женщин…
– Неправда! – резко сказал негр. Тогда она ответила так, будто коснулась его сострадательной рукой:
– Я бы хотела верить вместе с вами…
Он изумленно повернулся. Ее улыбка была нежна и невинна. Теплый ветер растрепал ее шелковистые волосы. Хопкинсон несколько подался назад:
– Миссис Эсфирь, я не понимаю – почему именно меня вы избрали собеседником? Мне это тяжело.
Казалось – после такой грубости разговор кончен и навсегда. Хопкинсон закрыл глаза.
Но обольстительная американка придвинулась к нему и голосом нежным, как хрустальный колокольчик:
– Разве я намереваюсь оскорбить вас?
Тогда он сказал с ужасным волнением, – даже пена проступила на углах губ:
– Я Абраам Хопкинсон.
– Я знаю.
– Мой брат, Элия, был линчеван в штате Южная Каролина из-за белой женщины… Она была похожа на вас…
– О, боже… (И – шепотом.) Алле хоп… Как это случилось?
Он подозрительно покосился, по ее глаза выражали только участие и печаль…
– Они оба служили в универсальном магазине… Мой брат не виноват в том, что у него под черной кожей человеческое сердце… Он любил эту девушку, не надеясь ни на что… Страшась себя – потому что страх передан нам черными матерями… Однажды он увидел ее в парке и сел на другой конец скамьи… Его ослепило счастье глядеть на эту обольстительную особу. Любовь нужно высказать, иначе она задушит… Было, должно быть, очень смешно, когда он стал излагать девушке негрские чувства, – в парке, где полно гуляющих… Он поставил девушку в глупое положение – шокинг! Она очень рассердилась. Их окружила толпа. Несколько тысяч белых бешено закричали: «Линч!» Брат, весь истерзанный, но еще живой, был повешен на ветке дуба. В присутствии полисмена составлен акт о попытке насилия над белой женщиной и о законном возмездии… (Миссис Ребус молчала, носик ее обострился, губы – полоской)… Теперь вы понимаете, почему я такой плохой собеседник для вас, миссис Эсфирь…
– Нет, не понимаю… Не вся Америка принимала участие…
– Нет – вся! Прокурор и сенат отклонили мою жалобу, – суд Линча – законный суд! Мои письма не поместила ни одна газета… Тогда я сам выступил с обвинением американского народа. За пять тысяч долларов статья была напечатана… На меня кинулась американская пресса, как стая шакалов… Я был лишен кафедры, выгнан из всех научных учреждений… Ку-Клукс-Клан приговорил меня к смерти. Несколько сот негров в разных городах жестоко поплатились за мои слова о справедливости… Я поклялся отомстить… Миссис Эсфирь, сюда я приехал для мщения… Но здесь мои маленькие чувства стали казаться не заслуживающими большого почтения… Здесь мои знания я решил употребить на более полезное дело… Пусть американцы спят спокойно, – я перестал о них думать…
Он засмеялся. Миссис Ребус молчала, опустив глаза.
– Пройдемся, – вдруг сказала она, – мне стало тяжело от вашего рассказа…
– Я немножко удивился, – проговорил он, совсем сбитый с толку. – Я был уверен, что вы не захотите даже дослушать…
– Женщины – странные существа, это правда…
И они медленно пошли по палубе. В окне салона Гусев говорил Ливеровскому:
– Шаг за шагом влипнете, безусловно.
– Ни одного неосторожного шага, ни одного доказательства, товарищ Гусев.
– Случай с портфелем?
– Отрекусь. О портфеле первый раз слышу.
– Свидетельница.
– Грош цена: допросите Александру Алексеевну, она понесет такую бурду, – с ума сойдете…
– Все-таки – придется вам перейти к уголовщине.
– Придется…
– И закопаетесь.
– Никак нет. Вам неизвестно главное – наша цель.
– Узнаю.
– Не успеете.
– Сегодня ночью? – перегнувшись через стол к его лицу, спросил Гусев.
– Скажу «да» – не поверите; скажу «нет» – тоже не поверите…
– Правильно. Так как же, стоит посадить на пароход наряд милиции?
– Искренно говоря – нет: тогда мы отложим дело, свернемся.
– Выпьем! (Чокается.)
Мистер Лимм, стоя спиной к перилам, кивнул на окно салона и сказал Педоти:
– Любопытно, что они пьют?
– Что-то белое и едкое.
– И ведь с аппетитом, мистер Педоти.
Педоти вздохнул. Из другого окна салона, где за столом завтракали москвичи, высунулся писатель Хиврин и помахал рукой иностранцам:
– Водка, водка… Присаживайтесь к нам, мистеры…
– Ну их к черту! – Гольдберг схватил руку Хиврина. – Честное слово, опасно, товарищи…
– Со мной не бойся… Я должен изучать европейцев: часть моего романа происходит в Европе… (Другой рукой схватил за спину пасынка профессора Самойловича.) Казалупов, скажи им по-английски…
– Алле, тринкен, тринкен, – опять зовет Хиврин. – Водка!
Лимм и Педоти переглянулись:
– Мне кажется – неудобно, нужно пойти, мистер Педоти.
– Сегодня воскресенье, я бы не хотел начинать мою поездку с безнравственного поступка.
– Но у них пятидневка, воскресенье отменено.
– А… Гм…
На палубе появилась Нина Николаевна. Видимо, она пришла за Зинаидой. Педоти и Лимм, приподняв шляпы, дали ей дорогу и пошли в салон. Нина Николаевна позвала:
– Зина…
Сейчас же в окне отодвинулись жалюзи, и выглянула Шура. Женщины некоторое время глядели друг на друга…
– Здравствуйте, Александра Алексеевна…
– Здрасте, Нина Николаевна…
– Ищу Зинаиду…
– С отцом прохаживается… Вы скоро слезаете?
– Мы едем до Астрахани…
– Интересно! – Шура сразу чем-то отдаленным стала похожа на козу. Нина Николаевна – спокойно:
– Александра Алексеевна, я не покушаюсь на ваше счастье. Мне больше, чем вам, тяжела эта встреча…
– Чего?
Нина Николаевна ушла. Снова, обогнув пароход, появились миссис Ребус и Хопкинсон, строго поблескивающий очками.
Он говорил:
– Почему только человек с белой кожей должен считать себя хозяином мира? Желтых, красных, черных – численно больше. В нас точно такой же процесс пищеварения, нам так же повинуются машины… Белые – хозяева, мы – рабы. Белые овладели энергией, изобрели машины, построили семнадцатидюймовые пушки и завладели рынками… Мы говорим – спасибо и берем свою часть…
– Мистер Хопкинсон, вы – ребенок, которого учат разбойничать.
– Учат справедливости…
– За эти две недели в ушах трещит от неразрешимых вопросов… Вон те (указывает на корму) едят черный хлеб с луком и решают мировые проблемы; у самих нет сапог и не заштопаны лохмотья… Разве возможна жизнь без комфорта? Зачем тогда жить? И высший комфорт, который мы позволяем себе, – это наши предрассудки. Они охраняют нас от грязи и злословия, как зонт от дождя… А вы вздумали посягнуть на наши предрассудки. Зачем?.. Если бы вы стали утверждать, что по воскресеньям не нужно ходить к обедне и петь гимнов, или что Дарвин прав, ведя род человека от оранг-утанга, – на вас бы обрушились с такой же энергией… Вы мечтаете о мщении, а у нас горько сожалеют о вашем отъезде… Уверяю вас, Америка слишком высоко ценит ваш гений, чтобы не загладить какой угодно ценой эту размолвку…
– Я немножко не понимаю, – сказал Хопкинсон, – менее всего понимаю вас…