Текст книги "Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня"
Автор книги: Алексей Корнеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
СТЕПАН АГАПОВ
***
Стынущим взглядом провожал Степан колхозную машину: увозили остатнее добро Петруниных. Шофер Серега Анисов, краснолицый крепыш и насмешник, высунулся из кабины, помахал ему на прощанье:
– Эй, дядя Степан, поедем, пока не поздно! Заметет тебя снегом или волки съедят, пропадешь!
У Степана рука не поднялась помахать отъезжающим, бормотнул отчужденно:
– Ладно, проживу как-нито.
Коренастый, словно обрубок, в расхожей ватной стеганке, он стоял на пригорке, будто в землю врос, смотрел за поле холмистое, где исчезла машина, и суровел. Там, за полем и низиной, да еще за ними бугор одолеть, – там и есть теперь главная колхозная усадьба. Туда, в большое село Доброполье и потянулись Петрунины – кума, она же двоюродная сестра Нюша да мать ее старуха, тетка Настасья. Там и Серега Анисов шоферит, и Рыжов Александр – в председателях ходит. И все остальные из Агаповых двориков кто куда: одни на усадьбу центральную, другие на станцию, третьи в города ударились.
Вечер надвигался по-осеннему серый и знобкий. Кругом пустынно хмурились поля, в туманной мгле терялся горизонт, и не на чем остановиться взгляду. Где-то дальше, невидные за пашнями-холмами, живут еще деревни, как жили его дворики. Да только и до них небось дойдет такой же черед.
Заглохли Агаповы дворики с той поры, как пошли объединяться мелкие колхозы. Летом вольготно тут было и работы всем хватало. Зимой же приходилось дома сидеть или в Доброполье отправляться за три версты: там и правление, и фермы, и дел для всех, хоть отбавляй. Хотел было Степан туда переселиться, да передумал: а вдруг, мол, опомнятся люди, вернутся из городов – и снова воскреснут Агаповы дворики…
У Степана скривились губы, защемило в груди. Страшнее зверя лютого показалось ему одиночество. Где дымили недавно по утрам, отдавая жилым духом, избы, где стояли дворовые постройки и густели сады, там бугорки остались погребные, редкие лозины да кустики сирени, вишенника, бузины. Всего четыре дома на месте Агаповых двориков: три пустых да его, Степана, от ополья крайний.
Как бы поняв настроение хозяина, затянул вдруг низким, подземельным взвывом Дикарь – лютая темно-серая овчарка. Набрехавшись вволю при виде машины, он сидел теперь у конуры перед крыльцом, наблюдая за хозяином, и умные глаза его тоскливо влажнели. «В сенцы придется забрать кобеля, – подумал Степан. – Ненароком волк бродячий наскочит, что мне тогда без собаки? Сам завоешь навроде волка»…
Он прошелся по пригорку, оглядывая безлюдные, в бурьянной щетине, подворья, и жутко сделалось от этой гробовой пустынности. Как перст остался он, Степан Агапов, на всю округу.
Как в поле воин
Во дворе заблеяли овцы, и Степан спохватился: время задавать корм.
Желтым пузырем маячил перед глазами фонарь «летучая мышь», слабо освещал просторный, с темными и как бы затаившимися углами двор. Хозяин расчетливо наделял сеном корову, бычка-летошника, бестолково-суетливых овец.
– Под ноги-то не теряйте, – поучал их наставительно. – До весны ить полгода цельных, не хватит – што тогда мне с вами, ревьмя реветь?
Правда, сена он приготовил немало: все бугры пообкосил, все ближние ополья. И соломы перед домом – ометушко дай боже, в пять машин не увезешь. Но мало ли что может приключиться, вдруг да растянется зима до благовещенья, а то и до пасхи – где тогда кормецу-то возьмешь?
Он снял с гвоздя фонарь и задумался. Полон двор скотины, только бы радоваться. Да каково одному-то управляться, все в одни руки? Хорошо, не привык сиднем сидеть, а то бы давно отказался от таких хлопот…
Вечером сидеть одному показалось еще тошнее. Он подпустил вовсю фитиль десятилинейки и взялся было за книгу: присоветовала на днях библиотекарша, когда ходил он на центральную усадьбу. Интересная, мол, книга – про шпионов да разведчиков. Называется «По тонкому льду», а толстая – пожалуй, и за зиму не одолеешь. Полистал, полистал и снова задумался, будто затмение нашло.
Поднявшись из-за стола, заковылял взад-вперед по избе, разглядывая, словно впервые видел, домашнюю утварь. Останавливаясь перед каждой вещью, разговаривал с ней, как с живым собеседником. Вот гардероб с зеркалом – покойная Пелагея настояла купить. Это когда дочка с сыном подрастали, о них и заботилась наперед.
– Ну, кому ты теперича нужен-то? – вопрошал Степан, оглаживая полированные боковины гардероба. – Молодые поразлетелись кто куда, сама на тот свет отправилась, а мне зачем эти моды-комоды? Есть пинжачишко, по праздникам надевать, есть одежонка расхожая – и хватит с меня…
Вот кровать с блестящими никелированными шишками, с пышной периной да крутой подушкой из гусиного пера: как заправила ее дочка два года назад, так и стоит нетронутая… Диван под серым от пыли чехлом…
– Ех, мать твою бог любил, богородица ревновала, – бормотнул любимое свое присловье. – Кабы знато, поразлетятся-то все, – не старался бы зазря…
Он поддернул гирьку ходиков – чугунную сосновую шишку, постоял-постоял, задумавшись, и встрепенулся: надо бы письмецо сыну отписать, отозваться на его посылку. Охотником до «писулек» он не был, посылал их сыну или дочери два-три раза в год, когда случалась неотложная нужда. И потому долго и трудно сидел над бумагой, выводя каракули, царапая тетрадные листы поржавелым «рондышком». Жидкие, разбавленные в который раз чернила, налитые в непроливайку, брызгали, разводили на бумаге хвостатые подтеки и кляксы, и пока корпел он, сочинял письмо, весь перепачкался, как незадачливый первоклассник, не раз отирал потеющий лоб…
«Добрый день возможно вечер.
Здравствуйте дорогие мои детки сынок Славик, сношенька Ниночка, а также внучки мои ненаглядные Саничка и Таничка. Ниско кланиюсь вам и шлю поклон от сибе лично, также от хресной вашей, моей кумушки Нюши да от тетки Настасьи, нонче увезли они свое последнее добришко и также картошку из погреба, а я им помогал.
Посылаю вам свой сердешный поклон и всякие добрые пожелания вашей молодой цветущей жизни и здоровия на долгие годы, не болеть. Ето основное.
А теперича перехожу к общему описанию своей сиротцкой биограхвии, каков мой быт и каковы дела протекают на нонешный день. Собшаю вам, што мы все живы и здоровы, то исть я и скотинка также наша. При сырой погоде болела у мине инвалидная нога, коленка то исть, а теперича ништо, прошла навроде. Надысь также приболел наш бычок, так и пришлося шастать на хверму Доброполевскую к витенарке. Дала она какова-то там средствия, и бычок теперича при полном здравии. Задно и телушку свою посмотрел, на хверме колхозной стоит. Гладкая она стала, ажник боднула мине, не узнала стал быть хозяина свово. А протчая наша личная скотинка жива и здорова, только шамать успевай подавай. Окроме двух овечек, каковых продал я в закуп и баранчика, какова сам доедаю, да старого Петю петуха, попал он в мою личную лапшу на Покров. А што, думаю сибе, сам выхаживаю и мучаюсь навроде ишака, сам хоть и курятинки отведаю. И на вашу долю хватит, ежели приедете в гости на Октябрискую. Три петушка молодых дожидаютца вас да валушек зимовой на цельный пудок потянет. А ежели понуждаетеся, можно и боровка заколоть, пуда на три вырос. Или пускай до весны сибе растет, авось картох ноне зиму невпроворот.
Одним словом, всем нам полное довольствие, скотине корму, а мине разной продукции. Всем без обиды, тепло и радосно на серце. А главное и основное, я свой домок на зиму крепко обигорил. Пришлося даже на крышу залезать, чуть не сорвался, а трубу печную перемазал всеж таки, теперича не дымит.
В колхозе у нас также порядок полный, што на хвермах и што во всем быту. Дома в Доброполье строют новые, на вид крепкие и кирпишные. Куме моей и вашей хресной как доярке обещают новый, а покуда она старый прикупила, а кирпич свой в колхоз здала. За сах. свеклу колхозники большую деньгу огребли, скоро им сахару дадут. А надо мной тут кой хто надсмехается, навроде я единоличная личность, откололся ото всего колхоза. Ну ладноть, я уж терплю. Авось да поживу ишо на родном любимом местушке, погляжу на море и погоду.
Теперича ишо, чудок не позабыл. Посылочку от вас получил, толька не знаю зачем шиколадками мине баловать навроде дитятки. Лутче Саничке покупайте да маленькой Таничке, им ета штука пользительна, говорят от шиколаду и ото всево сладкова голова работает способней. И письмо ваше получил с картинкой от Санички. Ишь он как малюет, небось ученым либо чиртежником станет, вот и давайте ему побольше шиколаду. Вы там из магазина, на чистую копейку, а я тут на всем на своем. Сами сибе материально не морите, не посылайте мне боле ничево. Окроме фитилей на ланпу дистилинейку и на кирогазку также, потому сижу я как вам известно, на киросине, никто мине одному не подведет суда електричества.
А шерсти вы просили прислать посылочкой, на разные там чулочки и варежки для моих любимых внучков, таковой бы я вам прислал, да дюже пышная, как ее пошлешь-то. Видно етот вопрос вами упущен и его теперича не возвернешь, окроме вашева личнова приезда.
Погода у нас почесть как зимой, сиверко такой завертывает то с дожжем, то со снегом. Одним словом, не за горами зимушка. Оно бы и ништо, только за водой мне неспособно будет ходить да в сельмаг Доброполевский, за три версты. А так не занесет авось, покудова живой.
Скоро Октябриская, поздравляю вас со всем народным праздником. И ждать буду вашего прибытия, милости просим. Затем пишите почаще. Теперича дело к зиме, ночи стали длинные, порой становитца скушно, а получишь письмецо, дело веселее. Отзывайтеся, и я вам буду почаще отписывать. Пускай и не ходит ко мне почтальёнка, все отказалися от родных моих двориков, а я всеж таки сам буду ходить на почту, заодно и в сельмаг за разными товарами.
Писал 21 числа Октибря месяца, девятый час вечера. А завтри пошастаю до самова Доброполья пешим ходом при моей покалеченной фронтовой ноге.
Ежели што не так отписал, не обижайтеся. По части грамотки вы сами знаете, не больно я вострый.
Затем до свиданьица. Остаюсь во здравии ваш покорный Степан Семеныч Агапов».
Наутро управился Степан по хозяйству, вышел из дома – в руке посошок, за спиной рюкзак полинялый, в кармане авоська на случай, если не войдут в рюкзак покупки. Глянул в сторону невидного за холмами Доброполья, нацелился, как землемер, и заковылял через поле в низину, где протекал ручей болотный, заросший порыжелой резикой [1]1
Так называют в народе осоку, и верно: ухватишься невзначай за узкий ее листок – порежет, будто острым ножом.
[Закрыть]. Тут он приостановился, выбирая, где бы перейти и не залить за голенища сапог. Обошел повыше, где ручей совсем обрывался, уступая место бочажкам от весенней водополицы, и зашагал по жесткому, шурхающему под сапогами клеверищу.
Дни стояли пасмурные, однако сухие, и шагалось Степану легко, как бы по скошенному лугу. Лишь изредка, когда подвертывалась, попадая в ямки, правая покалеченная нога, чертыхался: «Ех, мать твою бог любил, богородица ревновала»…
Доброполье завиднелось сразу же, как только поднялся он на горбину высокого холма. Растянутое по скатам бугров, вдоль глубокой низины с узенькой речушкой, село топорщилось голыми макушами лозин, пестрело шиферными крышами, обращенными к Степану задворками.
Колхозная контора виднелась издали красным флагом, приподнятым на тонком шесте. А выше старого, давно обжитого порядка, отступив от задворков в поле, обозначился колхозный центр: магазин с широченными, во всю стену стеклами, первые новые дома, разбросанные тут и там навалом кирпичи, доски, бревна. «Стройку, видать, затеяли немалую, – подумал Степан, деловито обозревая ее с пригорка. – Стал быть, не зря народ-то к центру тянется…»
Первым делом направился он к почте – побеленному домику о трех окнах, обсаженному невысокими березками.
Начальница, не обратив внимания на вошедшего, тюкала и тюкала штемпелем по разложенным на столе конвертам. Знакомая же почтальонка сочувственно откликнулась:
– Ни письма тебе, дядя Степан, ни телеграммы. Отделился ты от всех, и тебя забыли.
Степан обиженно крякнул и смолчал, протянув письмо и поздравительную открытку дочери.
– Пришлют тебе ответ, кто в такую даль понесет? – спросила почтальонка.
– Сам приду, не впервой.
– Ох, дядя Степан, морочишь ты всем голову! – всплеснула та руками. – Люди переехали, а ты все выжидаешь. Ну что у тебя там, в чистом поле? Ни радио, ни электричества. Ни одной живой души…
– Авось не пропанем, – отговорился Степан и поскорее выметнулся на улицу.
В сельмаге среди толпившихся покупателей оказался и свой, Серега Анисов.
– Ну как, дядя Степан, не надумал драпать из нашей Чукотки? – ощерился тот, подмигивая стоявшему рядом молодому трактористу. – А то вот, пока кореш рядом, погрузим твое хозяйство – и враз сюда.
– Молодежь, мать твою бог любил…
– Тихо, в общественных местах не ругаются.
– Нешто я ругаюсь? Раз мать твою бог любил, стал быть, первый сорт она у тебя. Не то што ты.
Серега снова ощерился. Другие весело переглянулись, заулыбались, оглядывая чудаковатого мужичка.
– Только бы вам надсмехаться.
– Какой тут смех, дядя Степан! Просто болеем за твою такую жизнь. Заметет тебя снегом, не миновать заметет. Или волки съедят…
Степан отмахнулся и, дождавшись очереди, принялся называть покупки:
– Селедок пяток, пожирнее каких… Сахару два кило… Баранок связку… Та-ак… Масла постного бутылку… Чаю индийского пачку… Мыла два куска, простого… Та-ак, стал быть… А теперича бутылку красного… вон того, портвейного…
– Брал бы уж беленькую, – усмехнулся Серега.
– Не сумлевайся, возьмем, ежли надобно, и беленькую…
Он неторопливо рассчитался с продавщицей, долго укладывал все в рюкзак и, пристроив его на спину, шагнул к порогу.
– Придавит он тебя, дядя Степан, – посочувствовал Серега.
– Ништо, своя ноша не тянет.
Однако рюкзак в самом деле оказался тяжелехоньким. «Пожалуй, на пуд потянет», – подумал Степан, останавливаясь и неловко его поправляя.
Попутно из сельмага он завернул к знакомой избенке о двух окнах, куда переехали Петрунины. Дома застал лишь тетку Настасью, а Нюша, видно, не пришла еще с фермы.
Настасье за семьдесят, но старуха она еще бойкая, так и суетится вкруг стола, потчует гостя. Степан хватил ломтик-другой ветчины – авось, мол, не голоден, – однако от чая не отказался. Неспешно покусывая пиленый сладкий кубик, также неспешно повел он свой разговор.
– Обвыклись на новом-то месте? – спросил.
– И-и, Степанушка, а долго ли, – словоохотливо отозвалась Настасья. – Нюша-то моя на постоянке теперича, дояркой работает. Хорошую деньгу получает, обижаться не на што. А я вот по дому копаюсь.
– Ну, и что тут хорошего, в этой халупе? – оглядывает он с кислой ухмылкой тесное и невзрачное жилище.
– Да што ж нам, век, што ли, тут быть! – обиженно проговорила Настасья. – Видел, какие дома-то строит колхоз? Ну вот, и нам такой посулили.
– Посулить недолго, а когда вот дадут.
– Не сразу, говорят, Москва-то строилась, дождемся небось.
Степан допивает чай, благодарит хозяйку, но домой не торопится. Думает, как бы подговорить ее за сваху.
– А мне вот теперича, одному-то, совсем неспособно, – вздыхает он, вытирая бисер со лба.
– И так уж дивуюсь, как ты там, в чистом полюшке, – поддакивает Настасья.
– Да как оно выходит-то… Жили люди, и я жил. А как разъехались, тут оно и засвербило…
– Уходил бы ты оттуда. У нас бы пока остановился, не то избенку прикупил бы какую. А то и правда бобыль бобылем.
– Да вот думаю хозяйку себе подыскать.
– А пойдет ли туда какая? Што в лес к волкам, то и к тебе туда…
– Кабы Нюша-то твоя не родней мне была, может, и сговорились бы. Такая уж она труженица у тебя, заботная. Вот бы мне такую подходящую…
Настасья помолчала, перебирая в уме знакомых ей женщин, наконец припомнила.
– Да есть тут одна, как раз под твои-то года. И хозяйка што надобно.
– Ето кто же такая?
– А Паранька Кондратьева.
– Дак у нее ить мать старая… и отец лежит без ног. Рази бросит она родителев? А мине к ним пойдить совсем неспособно, тяжела обуза.
– Тогда и не придумаю, ково уж тебе присоветовать. Пошукать бы надобно… по другим-то деревням.
– Постарайся уж по-свойски-то, – попросил Степан, поднимаясь из-за стола.
– Ладно, попытаюсь как-нибудь…
Идет Степан, покряхтывая, сгибаясь под тяжестью рюкзака. Посмотреть со стороны – ишак ишаком. Он и сам понимает: негоже вроде при его-то летах да покалеченной ноге таскаться с этаким грузом. Но и покинуть родное гнездо тяжелее: сам ведь строил, крепил его из года в год…
С высокого поля, как из ладони, открылся вид на знакомые до последнего кустика подворья. Внизу, по склону оврага – низкорослый дубняк в желто-бурой листве. Выше дубков на пригорках, разделенных лощиной, – кусты садовые, лозины вразброс, четыре домишка поодаль друг от друга. Окна в трех забиты, один только смотрит в поле темными, как глаза тоскливые, стеклами.
– Все поразъехались, – подумал вслух Степан. – А я вот живу и жить буду. Смейтеся, люди, надсмехайтеся…
И с этими мыслями ходчее, насколько мог, зашагал под гору. Зрела теперь у него, бодрила неотвязная задума —
Нужна хозяйка
Сколько пришлось хлопотать Настасье по свашьему делу, про то одна она знает. Подходящие вроде попадались женщины, а как услышат про Агаповы дворики – на смех подымают: куда это, мол, в чистое-то поле подаваться, волкам на съедение?..
В шутку ли, всерьез ли посоветовали ей Лизавету Курилову из Улесья: бабочка-де охотно пошла бы, только намекни. Настасья сразу жениха за бока – не зевай, пока ярмарка…
Перед полуднем, отмерив три километра по полю да столько же, наверное, по улесьевским буграм, Степан оказался наконец возле кирпичного дома, разделенного на две половины высоким крыльцом. Остановился, опасаясь, как бы не выскочила собака, потом неторопливо, по-хозяйски оглядывая чистые ступеньки, поднялся, постучал. На крыльцо вышла приветливая с виду хозяйка: очень уж добрыми были у нее улыбчивые синие глаза.
– Вы будете Лизавета Курилова? – спросил Степан, старательно отирая о мешковину кирзовые сапоги.
– Я, милый, матерью ей буду.
– Н-ну? – не поверил Степан. – Сколь же вам лет?
– Годков-то мне? – улыбнулась хозяйка. – На семой, милый, на семой десяточек.
– Не дал бы столько, вот вам хрест, не дал бы.
Хозяйка польщенно улыбнулась.
– Как величать-то вас? – спросил Степан, переступая порог.
– Михайловна, милый, Прасковья Михайловна.
Усадив гостя на кухонке, досконально расспросила, чей он такой и зачем припожаловал.
– Отца-то я помню твово, ну как же, – оживилась хозяйка. – Бывал он в нашей деревне по молодости, на «улицу» похаживал. Потом-то уж, как постарели, забывать стали друг друга…
Степан не торопясь рассказал о себе, вызнал кое-что и про ту, ради которой явился сюда, в Улесье. Оказалось, живет Лизавета под одной крышей с матерью, в приделе о двух окнах.
– Одна? – полюбопытствовал Степан.
– Есть у нее сынок, учится в ин… ин… тирнате, что ли… не выговоришь, пралик те возьми. Последний годок учится.
Поговорив еще недолго, хозяйка отвела гостя к дочери: как раз та вернулась с работы, собиралась обедать.
– Потолкуйте тут вдвоем, – сказала и догадливо вышла.
Лизавета засуетилась, приглашая гостя к столу. Тот взглянул на крашеный пол, устланный ковровой дорожкой, на пыльные свои сапоги – застеснялся.
– Да что вы, проходите же! – и потянула его за рукав. – Не во дворец пришли, бояться чего-то…
Осмотревшись, он подумал, что бабочка, должно, из аккуратных. Стол накрыт красивой, в крупных яблоках скатертью, и другой – кухонный, клеенкой накрытый – такой же чистый, ни одной посудины на нем. Стулья новые вокруг, желтым лаком блестят. В углу от окна примостился телевизор под вышитой салфеткой…
– Садитесь, садитесь, – улыбнулась Лизавета. – Говорят, хорош тот гость, какой к обеду поспел.
– Ну? – оживился Степан. – Дак што, ежли так…
Лизавета между тем проворно собрала на стол, поставила бутылку вермута. «Запасливая какая», – подумал с одобрением Степан. И когда выпили по стопке, по другой, у него сам собою развязался язык. Пожаловался он, как неудобно сложилась у него семейная судьба, как плохо одному без хозяйки управляться по дому.
– Хозяйку-то недолго завесть, – догадливо отозвалась Лизавета. – Мало ли на свете вдовушек!
– Дак живу-то я где? Не всякая небось согласится-то ко мне. – Побарабанив по столу заскорузлыми пальцами, Степан осмелился напрямик: – Пришла бы ты, Лизавета, ко мне да посмотрела, как живу-то.
– Когда уж тут, – отступилась она, – все дела да дела. Днями на работе пропадаешь, а вечером… куда мне, одной…
– Дак я сам прибуду, – вызвался Степан. – В субботу бы к вечеру, вместе и сходим, а?
Лизавета пожала плечами, впалые щеки ее зарозовели, и Степан обрадовался.
– Ну, ладно, пойду, стал быть, – поднялся он с облегчением. – Дел у меня тоже – поворачивайся знай. Сидишь себе как привязанный, а все ж таки не высидеть одному…
Домой Степан возвращался, ободренный удачной, как ему казалось, беседой. Молодецки и весело шагал он через пустынные, слегка припорошенные снежком, поля. Шагал и мысленно загадывал: «Первым делом в сельмаг теперича, беленькой бутылочку да красненькой, как она женщина. Потом подарочек какой-нито, пусть помнит Агапова Степана… Ну, а ежели согласна будет остаться в родных моих двориках, тогда, как полагается, и вечерок сообразим. В наши-то годы оно и ни к чему такое вроде, да уж на радостях можно…»
Будто во сне перед глазами, даже и не верится Степану…
Сидит за столом Лизавета и посмеивается, раскраснелась с дороги и с первой стопки.
– Медку-то отведай, пользительная штука, – придвигает он тарелку с красноватым душистым гречишником. – Невелика хоть пасека, четыре семейки всего, а мне-то хватает. Да и сынка ишо родного снабжаю. Медок-то у мине свой, не то что поддельный…
В голове у Степана хмельной веселый туман, смотрит на Лизавету – не насмотрится. Метнулся к шифоньеру, протянул гостье перевязанный наискось розовой лентой подарок. Бордовый с переливами шерстяной отрез так и заструился ручьем, зашелестел в руках.
– Ой, чтой-то, Степан Семеныч!
– На память в уважение. Как говорят, дают – бери, бьют – беги.
Приложила Лизавета отрез к груди, повернулась раз-другой перед зеркалом, восхищенно цокнула губами:
– Больно дорогой подарочек-то!
– Не дороже денег.
Метнулся он от стола, принялся хвастать перед гостьей своим достоянием. Распахнул дверцы шифоньера: смотри-де, хватит на нашу жизнь и останется.
Райскую картину рисовал своей гостье. Какое, дескать, тут приволье! Корову ли, телка или овечек выгнать – кругом травы по колено. И усадьба рядом, и сад есть, и пчел разводи сколько хочешь.
– Ех, Лизавета, кабы сынка-то твово завлечь суда, а? После школы-то? Вот бы зажили втроем, вот бы зажи-или!
– Где уж молодежь уговорить! – махнула та рукой. – Кончит школу – разве останется он в этакой глуши? А там и в армию срок…
– Да-а, нонешняя молодежь… Я сам хотел сынка с дочкой удержать, да где там – укатили. А кабы завлечь-то их суда? Ех, и жизня пошла бы у нас!..
Он говорил и говорил, пока не стали слипаться у гостьи глаза, пока и сам еле поднялся из-за стола. Помнил он только, как добрался до постели и, засыпая, все, щупал худое тело Лизаветы, что-то бормотал ей на ухо, в чем-то клялся…
На другой день Лизавета шустро принялась наводить порядок в чужом доме. (Было воскресенье, и в Улесье она не торопилась, сказала вчера матери, что вернется к вечеру.) Добела выскоблила пол, перемыла посуду, перестирала занавески. Посвежело в избе, светлее будто стало.
– Женщина – она и сразу видать, хозяйка, – не удержался Степан от похвалы.
Прибравшись по дому, надумала сходить в Доброполье – родню свою навестить, заодно и посмотреть, как там живут на центральной-то усадьбе.
– Во, как раз и в сельмаг зайдешь, – обрадовался Степан, для которого было обузой ходить туда, за целых три версты.
Проводил он гостью и вздохнул облегченно: «Ну вот, кажись, и пошло у нас на лад, будет с кем коротать бобылий свой век. Двое, говорится, – не один, лошадь отымут – хомут не отдадим»…
Он даже затянул по-своему, себе под нос памятные с фронтовой поры слова:
Ты ждешь, Лизавета,
От друга приве-ета…
В этот день Степан трудился с особенным рвением, хотя и можно бы повольничать, как в праздник. То подлаживал дверцу в закутке, наводил порядок во дворе, то воды принялся запасать. И спохватился уже в сумерках: Лизавета как ушла, так и не появлялась. «Что бы такое? – затревожился он, почувствовав неладное. – Я хромой, косолапый, и то бы уж приплелся. Не заблудилась ли ненароком?» И, подумав так, отправился ее встречать.
Спустился в низину, поднялся на взгорок. Впереди что-то зачернело. Степан прибавил шагу. Подошел ближе и видит: на земле, прямо на снегу лежит Лизавета, а рядом с ней сумка-продуктовка.
– Лиза, Лизавета! – принялся он тормошить ее, перепугавшись. – Да што ето с тобою?
Наклонился поближе и тут только понял: да ведь она же в стельку пьяная! «Баба – так она и есть баба. Выпьет на копейку, а раскрылетится хуже курицы мокрой».
– Ех, мать твою бог любил, богородица ревновала! – забормотал, не зная что делать: ругать ее или подымать. – Лизавета, да вставай же! Или в поле хочешь окочуриться? Подымайся же, мать твою бог любил!..
Он хотел уже плюнуть да уйти, но тут же ударило в голову: «Замерзнет ишо ненароком, отвечать придется». Кое-как все-таки растолкал ее, приподнял с земли. Опираясь на его плечо, Лизавета побрела, еле переставляя ноги.
– Ну и ну! – укорял ее Степан. – Как же это тебя, бабочка, угораздило-то?
– Ох-х… и п-пияныя я-а, – только и бормотала она.
И так всю дорогу: заплеталась, лопотала что-то бессвязное, жаловалась, а кому и на кого – никак не мог понять Степан. «Хуже нету пьяной бабы», – злился он, поддерживая свою спутницу, которая качалась, как былинка под ветром.
Утром, постанывая и пошатываясь, с водянистыми мешочками под глазами, Лизавета виновато отворачивала взгляд, не знала, что сказать в оправдание.
– Ну и хороша же ты была вчерась! – не удержался Степан. – Не пошел бы навстречу, замерзла бы в поле.
Призналась Лизавета, что зашла к своим, давно не виделись, вот и выпили на радостях. Хорошо, дескать, в колхозном-то центре, не то что тут, в поле, где и одичать недолго без людей. Самое, дескать, милое дело – переехать отсюда. Хоть в Улесье, а хоть в Доброполье.
– Нет уж, никуда я не поеду, – ответил Степан на такие слова. – В Доброполье пока домов подходящих нету, а Улесье, как и дворики мои, того гляди порассыпется. Стал быть, погляжу я на море-погоду.
Лизавета только плечами дернула:
– Ну, как этот тут без людей? Ни электричества тебе, ни магазина рядом. Поле – так оно и будет поле. Не смогу я так, Степан Семеныч, не обессудь уж меня…
– Дело хозяйское, – сердито отозвался Степан. А сам подумал: «Как сходила в Доброполье, так враз переменилась. Отговорили бабочку, не иначе»…
Разбитый и мрачный возвращался Степан, проводив до Улесья гостью. Вокруг лежали пустые и тоскливые по-осеннему холмы. Сыпал сухой мелкий снег, и окрестности от этого мутились как в сумерки. Жутко показалось ему видеть эти немые, холодные, отходящие в долгую зиму поля. Споткнись вот тут, на отшибе от людей, – и пропал тогда, заметет, как брошенную в огороде кочерыжку. При этой мысли от затылка до пят прохватило его мурашками, замерещилась, подступила