Текст книги "Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня"
Автор книги: Алексей Корнеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
«Сидим в блиндаже, немец засыпает нас свинцовым градом. Скоро в атаку…»
И все, больше ни единой весточки, где он и что с ним…
18 марта.Ездил сегодня с тетей Аксютой в свою деревню. Приехали за нами Андрей и тетя Паша Чумаковы, сказали, что умер наш мальчик Коля, а хоронить некому: отца его, моего отчима, мобилизовали в строительно-восстановительный батальон. Стрелять не подошел – так годился трудовому фронту.
Приехали мы, а Коля наш вроде куколки белой, маленький-премаленький лежит в углу под божницей, лампадка над ним еле теплится, а дедушка Матвей Кузнецов Псалтырь читает. Мать не то наплакалась уже, не то совсем онемела: глядит на него безотрывно, даже внимания на нас не обратила.
– Ну хватит, сестрица, насмотрелась, и хватит, – взяла ее тетя Аксюта за плечи. – Стало быть, на роду ему так написано – прожить одну только зиму. Безгрешный он, младенец, отмучился и тебя отмучил. Господь дал, господь взял.
Говорит так тетя Аксюта, а у самой слезы. Тут и мы разревелись, и тетя Аксинья Кузнецова с тетей Варей – пришли посмотреть.
– Довольно, довольно вам, бабы, тоски-то нагонять! – прикрикнула тетя Паша Чумакова. – По такой-то жизни и вовремя он убрался. Сама больная, еле жива, что ж ему, бедняжке, мучиться. Давайте собирать его да в Измайлово отправляться пора.
Кто-то уже сделал кое-как оструганный гробик (покрасить было нечем), и мы поехали на одних санях: я, тетя Аксюта, Андрей с тетей Пашей, а дедушка Матвей лошадью правит. Мать как ни рвалась с нами ехать, бабы не пустили ее.
– Ну вот, и приехали, – прозвучал голос дедушки Матвея.
Я посмотрел – лошадь остановилась за школой, где не пришлось мне доучиваться, на возвышенном Измайловском погосте. Могилку уже кто-то вырыл, нашлись люди добрые. Тетя Паша, не мешкая, открыла крышку, мы поцеловали не то мальчика, не то холодную куколку, и белый гробик опустился в неглубокую яму, на твердое глинистое дно…
27 марта.Крестного моего мобилизовали. Наверно, как и отчима, в стройбат. Тетя Аксюта, Катя и Витя ездили в военкомат, проводили его. Только проводы, а когда же будем встречать с победой?
А сегодня отправились на фронт знакомые бойцы. Когда веселый Оганесян и суровый с виду Киселев получили винтовки и все прочее, что положено фронтовикам, когда распростились с нами, оставив кто сухарь, кто сахару кусок, так сердце захолодало: скоро ли кончится эта война?
2 апреля.Ездила тетя Аксюта на станцию, видела там наших деревенских и узнала новость: вернулся дедушка Иван Баранов. Дальше Белева угнали его немцы с обозом, да исхитрился он как-то, удрал от них и прятался в чужой деревне. И хорошо, что не растерялся, а то бы, может, до Германии погнали.
8 апреля.Заметно потеплело, в полдни стал оседать и мокнуть снег, а по дорогам образовались глубокие просовы. На крутых буграх затемнели уже лысинки, журчат, подстраиваясь под трели жаворонков, не совсем еще смелые, незамутненные ручьи. Внизу, на уцелевших лозинах нашей усадьбы, на бугорских и луканиных березах лохматыми шапками чернеют гнезда грачей, и горластый их крик перекатывается по буграм и низинам с утра до вечера, веселит людей, отвыкнувших от него за долгую зиму.
Моя елизаветинская жизнь кончилась. Я поспешил убраться оттуда до половодья, и теперь, будто год не видел своей деревни, наверстываю за зиму, бегаю с ребятами в насквозь промокших старых валенках. Первым делом мы обследовали места, где отступали немцы с обозом. И не зря. Возле речки, у Грунчева переезда, мне попался немецко-русский карманный словарик, и я обрадовался, подумав, как пригодится эта находка, когда снова пойду в школу. А потом и книгу немецкую нашел, документ их какой-то, складные маленькие ножницы.
Кто-то пустил слушок, что Витька, двоюродный мой брат, нашел трофейные немецкие часы. Слух этот докатился до штаба воинской части, которая стоит у нас и в Арсеньеве. Туда и позвали Витьку на допрос: верно ли, что часы он нашел, а может, мину заводную? Витьку допрашивали долго, вызывали свидетелей, молодой лейтенант горячился, все пытался довести до конца это дело. Но так и не довел: откуда же у Витьки часы, если кто-то выдумал шутку? А вот ракету мы нашли – это правда. Жаль, что ракетницы нет, а то бы попробовали выстрелить.
12 апреля.Неожиданно на короткую побывку явился отчим, принес в кармане пяток сухарей да мыла полкуска.
– Кабы сольцы-то немножко, – вздохнула мать, принимая небогатый гостинец. – Так и едим несоленое, никакого аппетиту.
– Где же ее взять? – развел он руками.
Потом рассказал, что из Старых Лесок стройбат его перевели в Молочные дворы, за десять километров от нас, и что наши готовятся к наступлению, подходят танки, пушки, и под Белевом немцу теперь не удержаться.
– Ну, слава богу, может, недолго осталось терпеть, – просветлела мать от этих слов.
Отчим ушел обратно перед самым половодьем, надеясь прийти в другой раз, если отпустят посуху на денек: авось, мол, недалеко тут, от Молочных дворов, два часа ходьбы. Дедушка Матвей, его отец, переписал откуда-то «Живые помощи» и снабдил этой молитвой. «Господняя бумага», как называли ее в народе, пошла по людям перед приходом немцев, и теперь, кажется, она была во всех домах. Потому что вроде спасала она от вражеской бомбы и пули, от смерти на войне и где угодно.
– Думаешь, поможет? – спросил отчим, принимая молитву.
– А ты верь, верь, – наказывал дедушка Матвей. – Читай ее почаще да бога вспоминай.
Отчим усмехнулся, однако сложил листок, сунул его в боковой карман и с тем распрощался. Не сказал он только, что и стройбатовец на таком же полозу, как фронтовик: куда понадобится, туда и пошлют, и от смерти его, если быть тому, никто не отведет.
14 апреля.На улице тепло, хотя и пасмурно. Вчера тронулась вода из лощин, а нынче уже заметно прибыла. Давно уж ей пора, запаздывает весна.
После полудня в доме тети Насти Панюшкиной, где поместилось правление колхоза, сошлись на собрание обе наши деревни. Тесно было и темно от дыма, хотя редко у кого имеется махорка, не говоря уж о папиросах (курят теперь черт-те что: и труху сенную, и листья лозиновые, и всякий мусор). Новый председатель колхоза дядя Федор Козлов еле был виден в дыму, и глухой его голос, казалось, тонул в нем, как в вате. Он говорил, что сдвинули наши немца, здорово от Москвы турнули, но враг пока силен, снарядов и пушек наготовил ой-ей сколько, и борьба с ним будет не на живот, а на смерть. И потому все должны соединиться в одно дыхание, тыл должен помогать Красной Армии, ничего не жалея. А теперь вот заем у нас Родина просит, на наши сбережения надо пушек побольше наделать, танков с самолетами, да поскорее покончить с врагом.
– Что ты там, Федор Сергев, развез на десять верст? – прервал его бригадир дядя Василий Луканин. – Ты дело говори, понимаешь, хлебом или деньгами помочь?
Дедушка Матвей Кузнецов, как секретарь собрания, навострился над протоколом: писать Луканина в прениях или так он язык развязал.
– Продолжай, продолжай, Василь Никифоров, – уступчиво сел Козлов на свое место.
– А что тут, понимаешь, продолжать, – поднялся под потолок Луканин, оглядывая собрание. – Подписывай, кто сколько в силах, и весь тут разговор, понимаешь. У меня немцы корову последнюю отобрали, и то, ежели надобно, могу овцу пожертвовать.
– Мы говорим про заем. Деньгами сколько можешь? – снова поднялся из-за стола председатель.
– Продам овцу, понимаешь, вот и деньги. Пиши три сотни.
– Ну что ж, записывай, – повернулся Козлов к счетоводу.
Так и началось с Луканина, дом за домом. Кто двести пятьдесят рублей, кто двести или полтораста. И до нас дошел черед.
– Кузнецова Марья Григорьевна? – окликнул председатель.
– Да что вы ее трогаете, – вступилась тетя Аксинья Кузнецова. – Живет в чужом углу, что с нее взять!
Я стоял у самой двери, скрытый головами и спинами передних, но вдруг у меня вырвалось само собою:
– Сто пишите, сто!
– Это кто же там голос подает? – воззрился Козлов.
– Малый ее сказал, – пояснили. – Хозяин молодой.
– От горшка два вершка.
Кто-то толкнул меня слегка, кто-то шикнул: «Где ты их возьмешь, деньги-то?», но председатель тут как тут:
– А может, они взаймы у кого-нибудь попросят.
– Хватит болтать-то зам! – снова оборвала его тетя Аксинья. – Им бы самим дать взаймы, а вы – может, да поможет…
– А я работать пойду, – снова выкрикнул я, но не так уже громко, потому что и сам оробел, не представляя, какой из меня работник.
Я выскочил из правления, прибежал домой и похвастался матери. Услышав про заем, она только ахнула:
– А где же, малый, возьмем-то мы эту сотню? Душегрейку последнюю продать – и то никто не купит.
– В пастухи пойду, заработаю, – уверил я мать. – Займи у кого-нибудь, а потом отдадим.
– Ладно уж, раз все – так все, – согласилась она.
21 апреля.Первая военная весна припоздала, зато и разыгралась вовсю. На пятый день так прибыло воды, что глянули утром, а моста на речке как не бывало – до бревнышка снесло.
С нетерпением дожидаюсь, когда пройдет половодье, пообсохнет земля и выгонят деревенскую скотину. Но пастухов, оказывается, у нас наняли – двух эвакуированных из Ульяновского района, ребят по семнадцатому году. Выходит, не доверили мне. Остается надеяться на авось, на соседние деревни. Мать прослышала, что нет еще пастухов в Ушакове, а бабушка Улита пообещала узнать об этом в Гамове.
А пока Луканин пошел нам навстречу: разрешил собирать зерно возле риги, где оставалось оно неподметенным после зимней молотьбы. Мать то веником его сметает, то ползает на коленях, сгребая вместе с талым снегом. Я помогаю ей, потому что до сих пор она как следует не выздоровела. Мокрое зерно ношу к колхозной конюшне и рассыпаю по железной крыше, где солнце припекает так, что крыша нагревается вроде печки. Собрали уже пудов на десять, из которых после сушки должно выйти не меньше половины. Это все-таки хлеб, а то живем сейчас впроголодь: едим одну похлебку несоленую да картошками прикусываем тоже несолеными. Поешь, а через час опять охота. Даже капусты квашеной нет – стыдно стало матери просить ее у людей.
Скорее бы в пастухи!
24 апреля.Быстро, на глазах освобождается земля от последнего снега, торопится наверстать опоздание. И хотя солнце то светит, то скрывается, а все-таки пригревает, и ребята уже затеяли лапту посреди деревни, где просохло. Лучше всех играют Андрей Чумаков, Ванька Тимофеев да сестра его Нинка, Витька Гаврилов, Катя и Лена Антиповы, Маруська Бугорская в Шурка Черникова. А то в «войну» затеют. Но тут что-то плохо получается: никто не хочет, чтобы назвали его немцем, а все идут на сторону красных. Так и срывается военная игра.
25 апреля.С легким сердцем вышел я сегодня из дому и направился в Ушаково. Крик грачей, звон жаворонков, солнце, обливающее теплом раздетую, распахнутую навстречу ветру землю, – все это будоражило, пело во мне, отдаваясь звоном и гамом, хотелось взлететь выше жаворонка, кричать горластей грача. Меня не пугало, что скоро, через неделю, может, кину я кнут через плечо – длинный-предлинный, с тонким волосяным хвостиком, от которого хлопок бывает что твой ружейный выстрел, – да пойду за стадом по лугам, по полям.
Я даже забыл про то, как, бывало, в детстве проклинал тот день, когда наступал черед стеречь свою скотину. Утром подымут тебя вместе с солнцем, идешь босиком да только ноги подбираешь от ледяной росы. В жаркие полдни, когда коровы «зыкались», бегать приходилось до упаду, по-собачьи высунув язык. А если дождь обрушивался, то насквозь мокрехоньки оказывались пастухи, не говоря уж про осенние холодные дни, когда и вовсе дрыгали, как трясогузки. Но то было один-два дня. А каково же так от весны до зимы, изо дня в день, без всяких выходных? Но все это я забыл, представляя сейчас пастуха если не веселой птахой, порхающей над зеленым лугом, так, по крайней мере, человеком счастливым. Это потому, что можно заработать к осени пудов двадцать-тридцать хлеба да картошки воза три или четыре, и все тогда будут сыты – и младшие сестры с братом, и я с матерью. А что сейчас? Ни хлеба вволю, ни даже картошки. А уж мяса или там масла, яиц, сахара, – этой роскоши вот уже полгода не пробуем…
Придя в Ушаково и переступив порог правления, я обратился к председателю, и мои крылатые воображения насчет пастушеского счастья тотчас же улетучились, а небо словно заволокло осенней хмурью.
– Нет, мальчик, своих мы наняли пастухов. Свои-то надежнее. Сходи куда-нибудь в другую деревню, – посоветовал председатель. И, взглянув на меня из-под густых и темных бровей, спросил из любопытства: – А сколько же лет тебе?
Я прибавил, мол, пятнадцать, но тот недоверчиво мотнул головой и как бы про себя сказал:
– Одиннадцать, двенадцать можно бы дать… Не знаю, кто и возьмет такого, если только подданником [3]3
Подданником называют помощника пастуха, обычно подростка.
[Закрыть].
Из правления я вышел словно пришибленный. «Разве тот пастух, кто ростом только вымахнул?» – хотелось мне доказать. А кому докажешь-то, если и в нашей деревне, и в Ушакове наняли, каких понадежней…
27 апреля.Сегодня опять налетели немецкие коршуны. Заслышав знакомый гул моторов, мы опрометью кинулись на зоринский бугор, откуда виднее была станция. Вон они, целый десяток. Развернулись, все ниже и ниже. Видно, ободренные слабым отражением зениток, немцы задумали повторить недавнюю бомбежку. Первые три самолета стали уже заходить в пике. Это были, наверно, хвастливые асы. Но тут случилась неожиданность: никогда мы не видели, на что способна наша станция, ни разу еще не стреляли так дружно зенитки. Только и слышалось «тук-тук-тук», только и взрывались в голубой вышине белые клубки, буквально осыпая вражеские бомбовозы. Три первых самолета, сбросив куда попало по одной только бомбе, тотчас же отвалили в сторону, а все остальные не осмелились даже пикировать – повернули назад. И тут за одним самолетом потянулась черная нитка, загустела-загустела, утолщаясь, затмила небо дымной полосой.
– Сбили, сбили!
– Ур-ра-а! – закричали мы хором, прыгая от радости.
И пустились с бугра, чтобы известить всех про такую новость, похвалиться нашими зенитками. Вот молодцы!
30 апреля.Пока еще не выгнали скотину на луга, пока не началась работа на полях, я помогал матери сушить рожь, собирал на колхозном поле прошлогоднюю мороженую картошку, из которой мать пекла блины – кавардашками у нас их называют.
Сегодня подозвал меня Луканин, взглянул так строго, иссиня-колкими глазами и сказал:
– Работать, мальчик, работать, понимаешь, пора. Запрягай-ка лошадок да с богом пахать. Мужиков теперь, понимаешь, раз-два, и обчелся, вся надежда на таких вот, как ты.
Не пахал я ни разу, даже и лошадей не пробовал запрягать. Но лучше уж потом опозориться, чем признаться бригадиру. И я мотнул головой в знак согласия.
– Та-ак, понимаешь, лошадей бы тебе подобрать, – и Луканин приподнял кепку, поскреб сверкнувшую испариной лысину.
Я наладился за ним в конюшню, шел позади и соображал, каких же он мне подсунет лошадей – смирных или брыкучих, ленивых или горячих?
– А как ты, понимаешь, насчет лошадок-то? – спросил он пытливо. – Катался хоть на них или хвоста боишься?
– Ката-ался, – нерешительно проговорил я в ответ.
Но Луканина не обманешь, небось с одного взгляда видит, с кем имеет дело.
– Ладно, я тебе, понимаешь, самых смирных на первый раз. А потом, как попривыкнешь, посмотрим.
И он действительно выбрал мне самых смирных, если не самых ленивых: старую кобылу Зорьку да Полкана, долговязого и с ребрами навыкате тихохода, на котором соглашались работать разве только самые боязливые.
Едва донесся от кузницы сигнал на работу – призывный звон буфера («Ба-ам! Ба-ам!»), как я уже был в конюшне. Мне уже известно, что конюхом работает дядя Пантюша Бузов. Добрый он был, дядя Пантюша, ни своих ребят не обижал, ни чужих. Заметив меня в проходе, он крикнул из полутемок:
– Ты чего там, мальчик?
– Пахать меня назначили, – отозвался я, подвигаясь дальше по проходу.
– Паха-ать? Ну что же, пахать – это дело… – Он повозился что-то в стойле и прикрикнул строго на лошадь: – Н-но, закормил тебя хозяин, а теперь нос воротишь? Ешь, что дают!
Я глянул в первое стойло, набитое соломой впритруску с сеном, и понял, что лошадям этот корм не совсем по нутру: сена бы им вволю да овсеца перед такой работой. Пока они стояли по дворам, каждый, наверно, баловал свою лошадь. Но вот собрали их в конюшню, а корму жиденько: после немцев пришлось собирать его по домам вязанками.
– Ничего, перебьемся как-нибудь, скоро травка пойдет, – приговаривал дядя Пантюша, переходя из стойла в стойло, покрикивая на иных норовистых да по-хозяйски засматривая в кормушки. – Пахать, говоришь, назначили? – переспросил он, обратив на меня цыганские глаза (смуглым лицом да черным волосом он и правда похож на цыгана). – Ну что же, пахать – дело хорошее. А приходилось тебе на лошадях-то работать?
– Не, дядь Пантюш, катался только.
– Ну раз катался, значит, и пахать научишься. Медведя, мальчик, учат. Только каких бы вот тебе лошадок определить?..
– А мне уже сказал дядя Василий, – поспешил я, боясь, что даст он каких-нибудь с норовом.
– Луканин, говоришь, сказал? Каких же это?
– Да Зорьку с Полканом.
Дядя Пантюша согласно мотнул головой и заметил:
– Ничего, можно на таких пахать, авось не на рысях. Только последним становись, впереди эти лошади не любят ходить.
Один за другим стали собираться в конюшню ребята, обратывали и выводили лошадей. Дядя Пантюша дал мне две потрепанных веревочных оброти, кивнул на стойла, где стояли Полкан и Зорька, но тут же догадливо спохватился.
– Давай их выведу, а то небось не обротаешь.
И он подвел ко мне Полкана, потом Зорьку, протянул поводья:
– На, держи, сейчас хомуты подберу.
Я вывел за ворота своих лошадей, которые, как нарочно, упирались, будто на бойню их тащили. Пока туда-сюда повернулся, а иные ребята уже понадели хомуты и, вскочив на лошадей, помчались к кузнице, где стояли плуги. Я с завистью проводил глазами Ваську да Леньку Бугорских, Федора Настенькина, а сам все никак не управлюсь. Только возьму хомут, подыму его, норовя надеть на голову Полкана, а тот как мотнет вверх длинной своей мордой – попробуй-ка достань, когда на цыпочках не дотянешься. Шея у него как у жирафа, ну разве совладаешь с таким?
– Ох-ха-ха! – покатывались надо мной ребята. – Смотри, как надевает-то он!
– Ха-ха-ха-ха!
С меня уже пот градом, вот-вот брызнут слезы, а ребятам потеха. Им что, не первый раз запрягать, а я совсем отвык от лошадей, как уехал из деревни, верхом только пробовал.
То ли от хохота ребячьего, то ли поняв, с кем имеет дело, уперся мой Полкан – с места не стронешь. Только подвел я его к телеге, вскочил, намереваясь накинуть хомут, а тот как мотнул опять головой, так я с телеги долой вместе с хомутом.
– Оха-ха-ха-ха! – покатились ребята.
– Да ты хомут-то не так надеваешь! – смеются.
Не знаю, сколько бы продолжалась такая сцена, если бы не дядя Пантюша. Заслышав хохот, он выглянул из ворот и все, конечно, понял. Пристыдил ребят – нет бы, дескать, помочь, а то над товарищем измываться. И, показывая, как надеть хомут вверх клещами и как потом его перевертывать, когда уже голова лошадиная просунется, выручил меня да еще на Полкана подсадил.
– Посмелее, мальчик, посмелее будь, – наказал. – Не обращай на всех внимание…
А холка-то у Полкана ой-ой какая, будто на доску я сел неструганую, ребром поставленную. И бока-то у него как еловые, сухою кожей лишь обтянуты. Не конь, а мощи, скелет деревянный. Показалось мне, будто на забор я взобрался: высокий забор, качается туда-сюда, и прыгнуть с него страшно, и сидеть-то нет мочи.
На переезде через речку, ниже снесенного половодьем моста, мой коняга тотчас же голову вниз и принялся пить, поводя губами. Пил он долго и с видимым наслаждением. Раз поднял голову, подумал, оглядываясь по сторонам, снова нагнулся, попил. Еще раз подумал, смачно шлепая губами, и опять же нагнулся, втягивая, как насосом, в себя воду. Даже Зорьке, которую придерживал я за повод, надоело стоять в воде, принялась она тереться скулами о шею своего напарника.
– Да но же, черт неповоротный! – старался я оторвать от воды Полкана, колотя его по ребрам то пятками, то рябиновым кнутовищем. – Н-но, тигра полосатая, пантера рябая, танка немецкая! – наделял его самыми оскорбительными прозвищами.
Хоть бы что моему мерину, словно не спина у него и не ребра, а броня, как у танка, – хоть снарядом пробивай. Напился вдоволь, переступил с ноги на ногу по каменистому речному дну и тогда только тронулся с места.
Наконец-то Полкан одолел бугор и остановился возле кузницы. Я сползал с него, как с колокольни, боясь покалечиться и, когда соскочил, шагнул в открытые ворота кузницы, дядя Федор Митрофаныч встретил меня сердитым и колким, на что он был горазд, словцом:
– А я смотрю и гадаю: кто ж такой едет-то из-под горы? Не зять ли, думаю, от тещи после блинов? – И, оглядев меня, пристыженного, с опущенной головой, скомандовал строго: – Ну что же стоишь-то, все ить уехали! Цепляй скорее плуг да догоняй.
– Да-а, я не умею, – вырвалось у меня признание.
– От пахари-то, от напашут-то нынче! – покачал головой Митрофаныч. Однако подошел к моим лошадям, попятил их задом к плугу. – Вот валек-то, смотри, – принялся объяснять, хмуря мохнатые, козырьком надвинутые брови. – Расправить постромки, надеть на валек – и вся недолга. Такая уж тут хитрая наука!..
И когда управился легко и проворно, снова заставил меня покраснеть:
– В твои-то годы мы сохами пахали. А соха-то не то что плуг, подержи-ка ее на руках.
Я буркнул «Спасибо, дядя Федь», дернул за вожжи, лошади круто взяли влево, и плуг перевернулся вверх колесами.
– От горе луковое! – воскликнул Митрофаныч. – Да рази так-то повертывают, а? Ноги ить лошадям попорешь! От работнички пошли, от пахари! – Он снова подошел, повернул лошадей, как положено, и наказал, провожая: – Смотри, лошадей не попорть, потом не рассчитаешься. От пахари!..
…Первое время я ничего не замечал вокруг себя, потому что все мое внимание остановилось на плуге, на том, как, беспрерывно поскрипывая, катятся его железные колеса, слегка покачивается рама да врезаются в мягкую землю два блестящих лемеха, отваливают вправо черные, будто маслом помазанные, пласты. Потом, по мере того как плуг мой пошел ровнее, я стал посматривать на других. Вот идут гуськом впереди запряженные чарами лошади, покрикивают, похлестывают кнутами ребята, и растут за ними, ширятся вывернутые наизнанку пласты, кружатся и горланят над черной их полосой такие же черные птицы, – выискивают на пашне себе пропитание. А над нами разливается вольно безоблачная синева, по-весеннему греет солнце, и дымится пашня под солнцем, дрожит прозрачной зыбью. А пройдет еще три-четыре дня, и засеют нашу пашню семенами, а там зазеленеет она – и пойдет и пойдет подыматься на этом месте хлеб. Люди нам скажут спасибо, бригадир запишет трудодни, а осенью получим, выходит, свой хлеб. Подумав так, я вдруг забыл про все свои злоключения, и легко мне сделалось, будто взрослым я стал, настоящим пахарем.
И тут заметил я, как старые ботинки мои раскрыли «рты» (взамен моих потерянных отчим оставил свои, потрепанные). И жаль мне их стало – развалятся последние, в чем тогда ходить? Разувшись, я так и пошел за плугом мягкой бороздой, от которой отдавало полуподвальным холодом и зябли ноги. Потом уже, как обвыкся, притерпелось…
– Сто-ой! – послышался крик переднего, Васьки Бугорского.
– Переку-ур! – подхватили другие.
Утром ребята покидали свои пиджаки в общую кучу, поодаль от крайней борозды, и условились: как дойдет до этой кучи наша пахота, так и перекур. Остановив лошадей, мы разобрали свои пиджаки и уселись на край борозды. Ребята закуривают, но табаку настоящего наскребли на две закрутки и потому пустили их по кругу: затянись разок, другой – соседу передай. Протягивают и мне, а когда я отказываюсь, ребята подшучивают:
– Как уехал из деревни, так сразу нос задрал.
– Интеллигенция, ну как же.
– То-то лошадей он боится, как в Москве пожил.
– Ха-ха-ха!
Я ответил, что не в Москве, а за Москвою жил, потом в Огаревке, но тут вступился за меня Васька Бугорский:
– Довольно нападать-то на моего соседа.
– Ды-ды-дда… хы-х-хватит, – поддержал его Ленька Баранов.
Ленька и Васька постарше других, и потому меня оставили в покое. Но до поры до времени.
Когда мы кончили пахать, я снова замешкался, пытаясь взобраться на Полкана, – подвел его к плугу, ухватился за гриву да сорвался. И ребята снова захохотали, а громче всех арсеньевские: Петька Родионов, Глухов Иван, Мишка Антипов.
– Ладно, ладно вам, – махнул на них Васька Бугорский. И повернулся ко мне: – Смотри, как надо садиться-то.
Кинул конец повода через голову лошади, одной рукой ухватился за холку, ногу на повод, раз – и верхом уже сидит, как лихой кавалерист. Попробовал и я так же, да снова сорвался под дружный смех ребят. И тогда подошел ко мне Ленька Баранов, молча подсадил на Полкана.
Ребята пустили лошадей вскачь, за ними поспешил было и мой Полкан. Но он, казалось, только и был создан для того, чтобы тянуть плуг или шастать вразвалку. А как бежал сейчас, лучше бы шел прежним своим ходом. Не бежал, а подвигался какими-то рывками, так что спина его то проваливалась, будто в яму, то вздымалась кверху, и я, подпрыгивая, падал на его твердую, прямо-таки дубовую холку именно в тот момент, когда она подскакивала. Тщетно я натягивал повод, пытаясь остановить это скачущее деревянное чудовище. Не помогало и то, что я хватался, придерживаясь за гриву, – мерин бежал и бежал, качаясь, как старая колымага. Я хлопался и хлопался задом о холку, как о доску, и от этих ударов у меня екало под ложечкой, больно отдавалось во всем теле. Я вспомнил, как год назад, когда жил еще в подмосковном поселке, увидел на берегу озера перевернутую вверх дном ребрастую лодку, сел на нее верхом, воображая под собою конька-горбунка, – именно такую вот лодку с острым килем, перевернутым вверх, и напомнила мне эта кляча. Я готов был соскочить на ходу да пойти пешком, но разве спрыгнешь с этакой каланчи? О, хоть бы скорее деревня, скорее бы конец!..
– Ну как, понимаешь, лошадки? – встретил меня Луканин.
Превозмогая себя, я только буркнул в ответ:
– Лучше бы не садиться на такого.
– А я и не родился, скажи, верховым, правда, Полканчик? – сощурился Луканин, похлопывая мерина по гулкому, как пустой рундук, ребристому боку. И добавил наставительно: – Этому мерину, если кормить его как следует, – цены ему нету, понимаешь, один за полуторку потянет…
Домой я не шел, а еле плелся. Потом уж ни сесть, ни лечь, и за столом никакого аппетита. Мать только головой качала, заметив мой страдающий вид, даже и не спрашивала, что там было со мною, на пахоте.
Так и окончилось мое первое крещение в колхозники, и я как бы оказался на пороге нового дома. Ни вывески, ни двери не было на этом доме, но и так понятно, что входят в него те, кому надо взрослеть.
Пахать я уже привык, а вот в повозку лошадь запрягать – тут приходится помучиться. Возовой хомут тяжелее пахотного, пока наденешь его – пот прошибет. А там седелку с подпругой надо так надеть, чтобы холку лошади не побить. Да шлею хорошенько расправить. Но еще труднее – сладить дугу с оглоблями, особенно если гужи попадутся закаленелые: растягиваешь да стягиваешь их изо всех силенок, а они все как железные. Но вот наконец напялишь гужи на дугу и оглобли, остается хомут стянуть, засупонить. Самый решающий, самый трудный момент. Тут нужны три качества запрягающего: рост, сноровка и сила. А у меня ни того, ни сего. Надо бы ногой упереться в хомут, чтобы супонь затянуть, да нога-то не достает, и в руках тоже сил не хватает.
– Эх, мама, зачем ты меня родила?.. Не способен ты, мальчик, к работе крестьянской, – замечал мне Луканин. – Да рази так-то засупонивают? Так, понимаешь, или хомут порвет лошадь, или, под гору поедешь, с головой она выскочит. Встань на бугорок-то, на кочку какую, да покрепше упрись. Посмелее, понимаешь, пошароваристее будь-то.
А то оглянет мою упряжку, когда, кажется, все на месте, да опять найдет какой-нибудь грех.
– А что ж у тебя дуга-то, понимаешь, наскосяк?
Смотришь – и правда: одна оглобля на четверть от гужа, другая на две выпирает, оттого-то и дуга наперекос. Опять давай возиться с гужами, исправлять свою оплошку.
– Чересседельник-то не на эту сторону. Бабы, понимаешь, только так завязывают. Хлобыщет-то, хлобыщет как! Лошадь, понимаешь, испортишь…
С чересседельником тоже морока. Опутав им петлею одну оглоблю, надо просунуть его через дужку седелки и, подтянув до нужной меры (а как ее определить – эту меру?), завязать так, чтобы на ходу не развязался и в то же время, в случае экстренной необходимости (к примеру, воз перевернется), дернуть за кончик петли да развязать с одного раза, в один момент.
Не раз я пробовал запрягать самостоятельно, а все не выходило как следует. То хомут или чересседельник не затянешь, то оглобли выпустишь так, что лошадь достает копытами до передка телеги. Опя-ять распрягай!..
«А что, обязан я так мучиться? – спросишь иной раз, разозлись на себя и на все. – Почему бы не пойти сейчас в школу, чем копаться с телегой да с плугом? Почему?..» Но тут же и опомнишься, скажешь сам себе: «А почему другие, твои ровесники, также пашут да пот проливают? А почему Горка, мой братец двоюродный, или Павел да Васька Антиповы, которые девок небось не целовали, сражаются с врагом, лицом к лицу со смертью? Почему?..» И тут же затихал в безволии, не мог перечить ни сам себе, ни старшим, меня посылающим на дело нужное. И так все ясно почему…
16 мая.Пахали сегодня на дальнем клину, на рубеже с селезневским полем, что между Средним лугом и Ключиками. Дали по пять гонов, спустились в Ключики, напились из колдобины холодной воды (ключи тут бьют из-под земли, поэтому и луг так назвали). Потом уселись на зеленую травку. Хорошо стало в лугу: трава вовсю пошла, одуванчики зажелтели, жаворонки трезвонят. Ребята постарше подремать прилегли – прогуляли с девками допоздна, вот и не выспались. А нам приказали:
– Вы смотрите тут, чтобы лошади не разбрелись.
Володька Варфоломеев, мой ровесник, озорной и веселый, глядя на них, и себе привалился головой на кочку. А жаворонки над нами заливаются, вроде музыки усыпляют, и солнышко припекает, и земля-то мягкая, как одеяло. Ну как тут не поваляться? Так и заснули незаметно, вповалку.
Неизвестно, сколько бы мы проспали, если бы не грянуло над нами вроде бомбежки. Спросонья вскочили мы – и врассыпную: кто в ближний овраг, кто в противотанковый ров или в окопы, кто-то в трясину рванул, – так и зачмокали ноги. А вслед нам неслось громовое, несусветное, трехэтажное: