355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Корнеев » Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня » Текст книги (страница 11)
Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:15

Текст книги "Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня"


Автор книги: Алексей Корнеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)

Какому быть концу?

Белый, как снег, потолок, белые стены. Раздражающе пахнет лекарствами. В правом углу возле двери постанывает тощий старик с вырезанной грыжей. В левом, напротив, сидит, примостившись к тумбочке, читает книгу молодой сосед с забинтованной, подтянутой к плечу рукой. Степан завидует парню: со дня на день тот покинет палату, выйдет на свободу. А ему сколько ждать, уложенному намертво на койку? «Тюрьма-матушка, как есть тюрьма», – думает он мучительно, ожесточаясь на себя и на весь непривычный мир с белыми стенами, с острым запахом лекарств.

Степан отупело переводит глаза на задранную к высокой станине ногу свою – забинтованную, неповоротливую, как бревно, от наложенного гипса, от прицепленного к ступне оттягивающего груза. Лоб у него морщится, губы перекашивает усмешкой. Все испытания, казалось, поднесла ему злая судьбина…

В раскрытых дверях показывается доктор – пожилой, с белобровым, женственно пухлым лицом. Занося ногу в палату, он спрашивает на ходу глуховатым, со скрипом голосом:

– Ну как, мужички-разбойнички, живется-можется, О чем душа тревожится?

От ласково-насмешливых его вопросов всем становится веселее, и даже старик в углу смолкает, забывая на время про боль.

Парня доктор отечески похлопал по плечу, над стариком «поколдовал» и, обернувшись к сестре, которая тенью следовала за ним, наказал ей что-то на своем языке. Перед Степаном остановился, слегка пощупал ногу, провел по плечу и ребрам, тоже забинтованным:

– Хвалю твою закалочку, мужичок-крепачок! Запоздай ты на день, простился бы с этим светом. А теперь, братец, терпи, самое трудное позади.

– Ладно, не в привычку нам терпеть-то, – принял шутку Степан. – Войну под пулями прошли – уцелели. А тут уж выживем как-нито.

– Ну, ну, молодчина. К весне ты как воробей запрыгаешь.

– К весне-е? – испуганно переспросил Степан.

– А что, раньше захотел? Горячий ты, братец!

– Што ты, дохтор, новый год ить только! До весны-то можно раз пять помереть да воскреснуть.

– Теперь, считай, воскрес, не дадим помереть.

– Хоть бы ногу опустили, – попросил Степан, пытаясь шевельнуться.

– Ну, ну, смотри у меня! – погрозил доктор и направился из палаты.

Выписали его в самую ростепель, когда наполовину зачернели поля, набухли водой лощины, а в больничном старом парке громобоем орали грачи. Славик прикатил по телеграмме утром – не успел отец отзавтракать.

– Уф-ф, мать твою бог любил! – выдохнул Степан, выйдя наконец на волю, в своей домашней стеганке, освобожденный от пропахшего лекарствами больничного халата. – Уф-ф, и надоело, сынок! Так надоело, што язык не повернется как сказать. Надо ить такое наказание – полгода почесть продержали! Што больница, што тюрьма, хоть и не сидел я там… не дай бог…

Бледнолицый, с наивно жадным взглядом, шагал Степан не торопясь, ковыляя по сухой асфальтовой дорожке от больницы, и все не мог насытиться весенним духом. Оглядывал районный центр со всей его пестротою, с домами и малыми и большими – в четыре-пять этажей, с лужами воды по обочинам. Слушал звон весны да ахал восторженно при виде всего. Славик бережно поддерживал его одной рукою, а другой нес чемоданчик. Шел и думал, как бы все-таки сагитировать отца к себе на жительство. Перво-наперво надо в гости его затащить, а там уж будет видно.

– Цельную зимушку ить дома-то я не был! – завздыхал Степан.

– Ладно, батяня, что тебе там делать? С хозяйством все в порядке, тетя Нюша приглядывает. А дом твой – кому он нужен, в чистом-то поле? Да и ехать туда не на чем, в такое половодье.

– Молоко небось кажный день на станцию возят. На тракторе доеду.

– Ну да, так и пущу я тебя! Из больницы да сразу в поле куда-то! Ни разу у меня не был, на новоселье даже не приехал. Посмотришь хоть, как живу в новом доме.

– Ну ладно, ладно, ежели так, – уступил Степан. – Погляжу, как ты там оккупировался…

Чувствует Степан: доволен сынок, что отец к нему припожаловал, и невестка с внучатами тоже. Может, и рады поселить его навсегда в этом чистеньком, отполированном улье. Да только не по себе тут ему, закоренелому деревенщику, вдали от своего, давно и прочно обжитого. Не по себе, как рыбе, выкинутой из глубины на берег: вот тебе и травка мягкая зеленая, и солнышко светит, и пташки поют, а рыбе томко, рыба задыхается…

Он подходит к балконной двери, громко щелкает металлической задвижкой, и вслед за этим в комнату врываются гудение машин, громкие крики ребятни, воробьиное чиликанье. Так и охватывает Степана этой яркостью, теплом и духом весны, – хоть сейчас бы полететь в невидные отсюда родные края. К балкону, к такой высоте Степан не привык. Одной ногою он ступает на бетонную площадку, другая остается на порожке, – все ему думается, не выдержит тяжести эта каменная плита, вот-вот сорвется. От этой мысли холодеет у него кровь, мурашки осыпают спину, он крепче хватается за ручку двери и отступает к порожку: лучше из комнаты, из окна смотреть.

У соседнего дома, за оградкой из низенького штакетника суетится высокий пожилой мужчина, ковыряет лопатой землю. Не утерпел Степан, наблюдая за его занятием, увидел в нем себе подобного. «Пойду-ка поболтаю с мужиком».

С виду мужчина постарше Степана. Из-под очков посмотрел добродушно, с той снисходительной усмешкой, как смотрят люди умные, интеллигентные.

– Садочком занимаетесь? – поинтересовался Степан, оглядывая ровные рядки молодых деревцев, затоптанные с осени грядки с былинками прошлогодних цветов да мелких кустарников.

– Занима-аюсь, – степенно отозвался «садовод».

– Да-а, хорошее дело. А перед нашим-то домом все деревья пообломали.

– А что же вы не смотрите?

– Дак я приезжий, из деревни я, – поспешно отозвался Степан. – К сыну в гости приехал.

Разговорились мало-помалу. Степан все нахваливал свою родину, дескать, привольнее ее нет больше места на земле. Любое деревце, любое растение прет там, как на дрожжах, воткнешь палку – оглобля вырастет. Не то что вот тут, среди каменьев да асфальта.

– Поедем к нам в деревню, а? – предложил он попросту.

– Да куда уж мне, на старости лет, – усмехнулся «садовод».

– А я поеду, – горделиво-весело проговорил Степан. – Оставляет меня тут сынок, живи, говорит. А мине не по ндраву такая жизнь.

Поговорив еще недолго, он простился с новым своим знакомым. «И правда надо ехать, – подумал. – В гостях хорошо, а дома лучше…»

Весна для всех – весна.

Мальцу она приносит веселые забавы, юноше – крылатую любовь, старика – омоложает.

Таким омоложенным и видел себя Степан, направляясь ясным апрельским утром к забытым людьми и богом Агаповым дворикам. От Доброполья, от дома Петруниных шел он мимо речки по лугу. Дорога уже отвердела, местами только, в глубоких колеях и колдобинах поблескивали иссыхающие лужицы. На опольной бровке по-над лугом свалянной овечьей шерстью желтела прошлогодняя травка, и Степану захотелось вдруг, как в детстве далеком, разуться да пробежаться, ощущая босыми ногами прохладу и сырость земли. Он распахнул ватную стеганку и шел, торопясь, насколько мог, будто полвека не видел родного подворья.

В низине, где протекала речушка, серыми лохмотьями висел на голых кустах натасканный половодьем мусор, но уже посвистывали там пичуги, кружились, пронзительно чивикая, чибисы. А над пашней курился легкий дымок, и земля, изгоняя из себя простуду, дышала по-весеннему молодо, обдавая парным теплом.

– Ишь, как земелюшка-то оживает, – рассуждал на ходу Степан. – А птахи-то, птахи как разливаются! Гнездушки, видать, облюбовывают.

И так ему стало просторно-весело при виде этой знакомой картины, при мысли, что жив он, здоров и вот опять шагает к своему гнезду, – такая пришла к нему легкость, что в груди защекотало.

Остановился он перед узким коленцем ручья, где раньше переходил по камням. Вода тут не совсем еще опала, и камней не было видно. Миновал просохшей бровкой овражек, увидел в вершине луга мелкую водотечину и тут перебрел ее, слегка только замочив сапоги.

Первое, что бросилось в глаза Степану, когда поднялся он на знакомый пригорок, – непривычная, дикая пустынность. Бугорки и ямы на бывших подворьях, жиденькие кустики вишенок, остатние избы с заколоченными окнами. Даже и грачей на лозине не видно – тоже не могут без людей…

Обошел Степан свой дом – все было на месте, хотя никто за ним не присматривал. И замок висел поржавелый, нетронутый, и окна целы до последнего стеклышка.

В доме пахнуло на него холодной сыростью, тоскливым неуютом. И стены будто помрачнели, и потолок казался ниже. Не по себе вдруг сделалось ему, скорей на улицу выметываться.

Взгляд его остановился на бугорках и ямах – остатней памяти былого жительства Петруниных, Куракиных, Рыжовых, всех известных ему поселенцев… Тут, на грудах каменной трухи да перепрелого от давности мусора показались уже солнцу зеленые ушки крапивы. И мысли Степана обратились на это простое, как бы по-новому глянувшее на него явление. Подумалось о крапиве: вот ведь растение, где человек, там и она. Не сдается упрямица, пока не запашут ее, не сровняют с землей. Будто сходство с собою увидел он в этом невзрачном, обласканном солнцем растеньице…

Наслышался Степан, побывав на людях, великое переселение идет по всей земле российской. Стираются под корень старые деревни, растут поселки, города большие и малые. Может, так и надо, раз люди к тому потянулись, и ему, видать, никуда от этого не деться. Придется к народу ближе, хоть и до слез жалко свои дворики кровные: и простору в них больше, и воздух свой, особый. И если нельзя их вернуть, какими они были, вдохнуть в них все прежнее, то уж память по ним не оставить – грех ему, Степану Агапову, непростительный.

Пригрезилась на месте подворьев, на месте бурьянных куртинок громадная, обставленная липами пасека. Прохаживается будто он, Степан Агапов, колхозный пчеловод меж ульев, а пчелы так и вьются туча тучей над липами, и липы в желтом восковом цвету, мед кругом живой разливается. И не голые пригорки, а сплошное цветение, сплошной пчелиный город видится Степану сквозь нахлынувший на глаза туман… Потому и шел он сюда, пьянея от радости, дивился, как только не осенила его раньше простая затея: завести на этом месте большую пасеку, обсадить все пригорки липами. Чтобы в самые жары, на макушке лета, когда прольется, как молоко из-под коровы, парной теплынный дождик, расцвели бы те липы осыпучим цветом, и полился бы ручьями светлый-пресветлый, как погожий денек, целебный «липец», душистый липовый медок… Не скоро они вырастут, знает о том Степан. Может, и не увидеть их ему своими глазами, не отведать того «липеца», прохаживаясь от улья к улью, с белой, как бы посоленной головой. Ну, а все ж таки посадит он деревца, что бы там ни было. Поговорил он уже об этом с председателем, и тот одобрил такую затею. Для начала прикупит колхоз десятка три ульев да свои отдаст Степан для пользы общей. А там, глядишь, и пойдет дело на радость людям. Не будет Агаповых двориков – будет Агапова пасека.

– Ох, и разукрашу я землю свою, провалиться, разукрашу!.. Человеку, ежели отходит, и то ставят какую-нито память, хоть крест деревянный. А тут ить поселение было… И чтоб стереть его безо всякова следу? Н-ну, нет, братушки, мы ишо повою-ем!..

Так размышлял Степан, вышагивая по пригорку, вымеряя место для будущей пасеки. Пойдет, пойдет – остановится, прикинет, как землемер. Сперва липки вот тут посадить, на пригорке, где дом его. А за колодезем, за дубками вдоль ручья – там ивы побольше, чтоб цвели медоносы ранние. На ближних полях гречки понасеять… А пчельник-то – вот он, дом его порожний, хоть сейчас занимай…

Шагал он, оглядывая бугры, по которым уже брызнула первая, едва приметная зеленинка, и жадно раздувались его ноздри, упиваясь духом парной земли. Дойдя до лощины, Степан невольно остановился, любуясь поблескивающими на солнце ручейками. Тихо было вокруг, только жаворонки сыпали с высоты перезвоны, вода лопотала им в тон. И в этой благостной, напоенной солнцем, звоном птиц и ручьев тишине хорошо думалось. О весне думалось и о жизни. Не хотелось ему видеть ни старости за спиной, ни одиночества на своей земле.

ОБОРВАННАЯ ПЕСНЯ

…Да тут нагрянула война

И все перевернула.

Николай Старшинов

Год 1941-й

1 июня.Вот и кончились занятия в школе, в нашем пятом классе. За отличные и хорошие отметки крестная купила мне балалайку. А если и семилетку так кончу, то купит, сказала, гитару, а может, и гармошку. Буду стараться!

Балалайка новенькая, блестит, как солнце. Ну что в ней, кажется, особого? Треугольник из тонких, как фанерка, досточек, к нему приделана деревянная шейка – длинная, как у гуся, а на шейке головка с колками для натягивания струн. Внутри треугольника пустота. Вроде ничего такого хитрого. А как ударишь по струнам – так и зазвенят, знай перебирай.

Сегодня воскресенье, всем выходной, и Казя, хозяйкин сын, показал мне, как настраивать балалайку, как играть по самоучителю. Оказывается, и музыку можно читать так же, как, например, книги. Только не по буквам, а по особым знакам – по нотам.

Смешно с непривычки вытягивать «до-о-о» или «ре-е-е», «ми-и-и», особенно последнее «си-и-и», от которого у меня обрывалось дыхание и выходило что-то вроде мышиного писка. Чтобы научиться музыке, говорил мне Казя, нужно иметь не только слух, но и особое старание. Непонятно сначала и трудно, зато интересно.

Недели через две крестная обещала отвезти меня в Москву, оттуда поеду к матери на все лето, и за каникулы надо научиться играть на балалайке. Я уже списал в тетрадь любимые песни, а еще сочиняю свои. Вот и буду распевать их под балалайку.

Хорошее это время – летние каникулы!

8 июня.Я выхожу из дома, раскладываю в саду самоучитель и начинаю зубрить музыку. Камаринскую, барыню, русскую, «Светит месяц» совсем уже выучил, могу играть с закрытыми глазами. Дедушка не хвалит меня за балалайку, говорит – надоело слушать.

Играл я весь день, пока не поотбил пальцы. Потом они отвердели немного, терпимо вроде стало. А в первые дни пальцы на левой руке, которыми струны прижимал, до костей болели, а на правой от ударов по струнам до крови задирались. Но так, говорят, должно быть с каждым, кто задумал учиться играть на балалайке или гитаре. Вот на скрипке – другое дело, там знай пиликай, води смычком по струнам.

Дом, где мы стоим на квартире, первый от угла на улице Пушкина, и мимо то и дело проходят люди. Иногда они останавливаются перед садом и слушают мою игру. Из-за вишен и малины не видно им, кто там бренчит на балалайке, а мне интересно. Я даже размечтался. Вот кончу семилетку, выучусь играть на гармошке, соберется вся наша улица, как на Первое мая, – и пойдет тогда пляска-хоровод.

Мои мечты перебил знакомый голос, который напоминал начальные звуки музыкальной азбуки, вроде передразнивал меня «до-о», «ре-е». Я сразу догадался, что пришел Саша, жених моей крестной. С виду мне Саша не очень-то нравится: брови у него насуплены, как лапы у елки, волосы на голове черные и ежиком вперед, будто хочет он кого-то боднуть. А крестная без памяти от него: как только он приходит, так и ног не чует под собой, не ходит, а прямо танцует. Вот позвал он ее купаться на озеро, а крестная рада-радешенька. За ними и Казя собрался, и меня пригласили за компанию.

Здешнее озеро мне понравилось: широкое – не переплыть, а в длину растянулось – и берега не видно. Летом на озере красота. Тут и купальня для всех, и в лодках катаются, и рыбу удочками ловят.

Подошли мы к берегу, а людей кругом – ни сесть, ни встать. Отошли подальше, где меньше было народу, разделись на зеленой травке.

Я невольно любуюсь стройным Казиным телом. Он успел уже загореть и весь казался, особенно лицо в конопушках, вылитым, как статуя, из бронзы. Какой он ловкий и гибкий, как легко и беззвучно нырнул, вонзился в глубину – ну прямо рыба рыбой! Казе восемнадцать лет, он сдает экзамены за десятый и готовится учиться на инженера. И я завидую ему, когда он выскакивает по утрам из дома – как вот сейчас, в одних трусиках – и ну давай прыгать да крутиться на турнике, подкидывать гирю тяжелую, а затем обливаться холодной водой.

Саша чуть пониже Кази, но в плечах широкий, как богатырь. Он смело входит в воду, не брызгается и не озорует, как делает Казя, а спокойно по-мужски заходит в глубину и вдруг опускается с головой. Долго-долго, без единого пузырька плывет он где-то под водою и наконец показывается возле другого берега, голова его похожа издали на черный мячик. Оттуда, от другого берега, он кричит:

– Люсета-а, плыви сюда!

Это он крестную так зовет, хотя другие называют ее Люсей, а дедушка и вовсе по привычке, как, бывало, в деревне, – Лизка да Лизка.

– Ой, боюсь! – смеется крестная, купаясь возле берега.

Саша подплывает к ней, берет, как маленькую, за руку:

– Да не бойся же, не бойся. Вытяну, если станешь тонуть.

В ярко-голубом, будто сотканном из васильков, купальнике, веселая и хохочущая, крестная кажется против Саши маленькой красивой игрушкой. Особенно хороша у нее улыбка, от которой на щеках играют ямочки, в карих глазах прыгают зайчики, а вздернутый кончик носа, похожий на орешек, весь трепещет. Я даже ревную, когда смотрю на нее и сравниваю с женихом. Мне думается, к ней больше подходит Казя, хоть он и моложе ее на целых десять лет. Казя веселый да красивый, и крестная такая же. Но пока я так думал, крестная ойкнула и поплыла синей рыбкой, брызгаясь ладонями в Сашу. И он поплыл рядом, как неотступный спаситель.

Тут я невольно вспомнил свою одноклассницу. Странным для меня, деревенского мальчика, который первый раз попал в городскую школу, показалось имя этой девочки – Ага. Мысленно я передразнивал ее, меняя ударение: «Ага – Ага». Но вслух ей сказать такое не осмеливался, потому что девочка понравилась мне с первого урока. Ага сидела впереди меня, затылком перед моими глазами, и я видел близко ее тонкую белую шейку, окруженную белым воротничком по синему платью, видел две толстых и длинных косы шоколадного цвета. Именно эти косы и смущали меня – хотелось потрогать их, погладить. Ага была небольшого роста и худенькая, с острым носиком и умным взглядом голубовато-серых глаз. И я представил ее сейчас, подумал, что будь она моей невестой, я тоже поплыл бы с ней рядом, оберегая, как Саша крестную. А сейчас некого мне охранять. Я только вздохнул, ступил возле берега в воду и увидел, как в чистом зеркале, белобрысого мальчишку с круглым лицом и коротким ершистым чубчиком.

Не хотелось мне уходить в этот вечер с озера. Солнце уже садилось, от огромного здания ГРЭС легла через озеро такая же громадная тень, и на гладкой, как стекло, поверхности четко вырисовывались все семь труб электростанции. Они курили, как гигантские сигары, светло-коричневым торфяным дымом, высоко-высоко поднимался он в золотистое погожее небо. От озера несло дыханием пресной йодистой воды, запахом прибрежных водорослей и живой рыбы. Я плелся позади всех и думал о крестной: вот уеду к матери на лето, женится на ней Саша, увезет куда-нибудь – и не будет у меня любимой крестной, а у дедушки – верной его дочери…

12 июня.Вчера меня проводили на все лето к матери. Дедушка кольнул меня на прощание усами, наказал не баловаться да передать поклоны матери, отчиму Демиду и всем остальным. Казя пожал мне руку, как большому, похлопал по плечу: сильна у него рука, недаром гирями занимается. А Софья Осиповна, наша квартирная хозяйка – Казина мать – веселая и краснощекая, будто в бане напарилась, посмеялась надо мной:

– Ты там на балалайке-то поменьше играй, а то завлекешь какую, так и не приедешь обратно.

– Мал он еще, Софья Осиповна, девочек-то завлекать, – улыбнулась крестная. – Другое дело – пусть книжек побольше читает. – И с тем повела меня к поезду.

Отсюда до нашей деревни, как сказала крестная, триста шестьдесят километров, и надо ехать туда с двумя пересадками – в Павлово-Посаде и в Москве. Из деревни приехали мы, то есть я и дедушка, отец моей матери, год назад. Это потому, что не с кем нам там было оставаться: мать с отчимом и с тремя младшими ребятами устроились в шахтерском поселке где-то возле Щекина, а дедушка решил поехать к другой своей дочери – крестной моей, и меня она взяла, чтобы легче было моей матери прокормить остальных.

От Электропередачи до Павлово-Посада мы ехали вдвоем. За окнами с обеих сторон все тянулись леса и леса, местность была ровная, как стол, и оттого сырая, заболоченная. Прошлой осенью и нынче весной ходил я с крестной и дедушкой в ближний лес. Сначала прошли торфяные площадки, где залитые водой, а где уставленные штабелями сухого торфа, за ними сразу начинался лес. Такой лесище, что и заблудиться можно враз, как в тайге. А ягод сколько всяких! И клюква на болотах, и брусника с голубикой, и ежевика кислая. А грибов хоть косою коси. Даже весною растут тут грибы – сморчки какие-то, некрасивые с виду, а поджарить в сметане – за уши не оттянешь. Плохо только, комаров много в этих лесах. Как сядешь или остановишься, так тучей на тебя налетают. Не то что в нашей деревне, где кругом бугры да овраги, где поля до самого горизонта и ни один комарик тебя не укусит.

А вообще, понравилось мне в Электропередаче. И поселок большой, и школа хорошая, двухэтажная.

– Ну как, соскучился по матери-то? – спрашивает меня крестная. – Ничего, побудешь там лето, а к осени опять приедешь. У матери ведь трое кроме тебя, легко ли всех прокормить да вырастить? Так и будешь у нас, пока не кончишь школу.

Разговорилась крестная под стук колес, все наказывала:

– Видишь, как Казя старается? Ну вот и ты так давай. Способности у тебя к ученью есть и к музыке тоже. Кончишь десятилетку, а там в музыкальное училище поступишь или в консерваторию.

Незаметно проехали восемнадцать километров – и вот уже Павлово-Посад. Крестная долго вела меня незнакомыми улицами, пока не оказалась у длинного белого барака. После полутемного коридора мы очутились в большой светлой комнате с железными койками, покрытыми свернутыми аккуратно одеялами, и тумбочками возле каждой. Это было общежитие, где жила тетя Нюра, младшая сестра крестной и моей матери. Как и крестная, она давно уже, девчонкой, можно сказать, уехала из деревни и вот работает в Павлово-Посаде на ткацкой фабрике. В комнате ее не оказалось, и нам пришлось дожидаться, когда придет она с работы.

– Вот тебе, племянничка привезла, – сказала крестная, когда явилась тетя Нюра. – Сегодня уж поздно в Москву, пусть у тебя переночует, а завтра проводишь. Я бы сама доехала, да не успею на работу.

– А где же ночевать-то ему? – пожала плечами тетя Нюра. – Ты видишь, какая я худенькая… вдвоем-то не поместимся, – и рассмеялась.

Тетя Нюра и правда располнела на городских харчах, пожалуй, за две таких, как крестная. Хоть и сестры они, а друг на друга не похожи. Тетя Нюра белолицая, сероглазая, движения у нее замедленные. А крестная как ртуть перед нею, так и суетится, так и кидает смешливыми карими глазами. Всех подруг ее рассмеяла.

– Нюр, а соседка-то твоя вряд ли сегодня приедет, – догадалась одна из них. – Вот и положишь на ее койку племянничка.

– Ка-ак, мальчишку в женском общежитии? – воскликнула другая. – А если подсматривать будет за нами?

– За тобой уж давно подсмотрели.

Все захохотали, а тетя Нюра прикрикнула:

– Хватит вам, бесстыдницы!

Спал я беспокойно. Кто-то зажигал свет, кто-то наклонялся надо мной и отшатывался с фырканьем. Тетя Нюра просыпалась, отгоняла любопытных:

– Хватит вам, гулены, мальчишку-то не будите.

Мне грезилось, будто подходит владелица койки, на которой я спал, сдергивает с меня одеяло, и я оказываюсь на полу. Но видение исчезало, затуманивалось другими, и плыли передо мною зеленые леса и синие озера, стучали колеса вагона, и поезд мчал меня по полям и лугам в деревню, зарываясь колесами в траву – все глубже и мягче, пока не зарылся совсем…

Утром просыпаюсь – в общежитии никого. Я встал, оделся, от нечего делать записал в дневник, что было со мной вчера. Но тут перед окном прошла тетя Нюра. Сейчас поедем в Москву к дяде Герасе.

15 июня.Дядя Герася Гаврилов, брат моей матери уехал в Москву из деревни перед самой коллективизацией. Сперва он жил один в общежитии, потом получил комнату и перевез тетю Варю, свою жену, с ребятами.

Комната у дяди Гераси одна, и оттого, что детей много, кажется такой тесной, что негде повернуться. Теперь у дяди Гераси с тетей Варей шестеро. Старший, Горка, кончил семилетку и работал уже на заводе. Ростом он вымахнул чуть не под потолок, так что отец, дядя Герася до плеча ему только. Голос у Горки – не бас, а басище, гудит, как труба. А волосы у него черные как смоль, и крестная, бывало, смеялась над ним: «Чем ты только волосы мажешь?» А еще говорила, что он счастливый будет, потому что похож на мать. За Горкой идет Маруська, моя ровесница – беленькая, веселая и красивая, потом Витька – потемнее, пятилетний Вовка – светловолосый, черноглазый Коля, которому три года, и Валя – самая последняя, недавно родилась.

Дядя Герася сперва работал грузчиком, потом в милиции, а теперь он шофер. Сила у него такая, что можно только позавидовать. Однажды, когда он работал грузчиком в ресторане, поспорил с приятелями и занес тушу быка на второй этаж, прямо повару на кухню. Подвесили ношу, а в ней семнадцать пудов!

Мы приехали в Москву перед вечером, как раз и дядя Герася с работы пришел. Рукава у него засучены выше локтей, ворот нараспашку, густые темные волосы откинуты назад, а серые глаза посмеиваются.

– Ну, здравствуй, здравствуй, племянничек, – сказал он, протягивая руку. И только чуть-чуть пошевелил своими, пальцами, как у меня рука посинела.

– Ай больно! – усмехнулся дядя Герася. – Так я ведь не пожал еще, я просто так. А то вот Москву могу показать, – и с этими словами легонько, будто перышко, поднял меня за голову, поднес к высокому окну: – Н-ну, что там, видишь нашу Хорошевку?

Дома, машины, люди на улице завертелись у меня перед глазами, и слезы брызнули сами собой.

– Да что ж ты так его! – подскочила, выручая меня, тетя Нюра.

– А ничего, пускай Москву посмотрит, – рассмеялся дядя Герася.

Потом мы уселись кое-как, всей гурьбою за стол и принялись есть окрошку из городского пресно-сладкого кваса. Дядя Герася ел основательно и долго, как едят только здоровые люди – оттого у них особая сила.

Ночевать расположились кто на койках по двое, по трое, а кто на полу, на старых пальтушках.

– Полтора метра на душу, не считая пресвятого младенца Валентины, – заметил дядя Герася. – Такая-то у нас квартирка. – И добавил беспечально: – Н-ничего, в тесноте не в обиде. Мы люди не гордые, потерпим, пока Москву не перестроят…

Наутро, когда ушел он с Горкой на работу, мы втроем – Маруська, Витька и я – отправились смотреть Хорошевское шоссе и ближние улицы. Глазели на большие дома и машины, катались на трамвае и в метро, пили московский сладкий квас, побаловались и мороженым. Потом добрались до Конной площади, до автобазы, где работал дядя Герася, но он уехал по своим делам. Зато насмотрелись на машины, наслушались, как они ревут да гудят, и Витька, несмотря на свои одиннадцать лет, со знанием дела пояснял, как заводят машины и куда заливают бензин и воду. Не раз он катался с отцом и, видно, гордился этим перед нами.

Но и Маруська не уступала ему, показывала свои знания. Бойко, московским звонким говорком рассказывала она мне про диковинно громадный город, на который я лупил глаза как всякий зевака. Маруська казалась мне принцессой, и я молча слушал ее да следовал за ней, как слепой за умным поводырем.

Так мы ходили и катались по Москве четыре дня подряд, пока не подошло воскресенье – день нашего отъезда. Тетя Варя собралась в деревню со всеми ребятами, только дяде Герасе да Горке нельзя было оставить Москву: работа есть работа.

Дядя Герася купил нам билеты, отбил телеграмму моей матери, чтобы встретила меня на станции, и посадил нас в поезд.

– Ты смотри тут, как бы чего не приключилось, – наказывала ему тетя Варя.

– А что тут может приключиться? – посмеивался он беззаботно. – Война, что ль, думаешь? Не бойся, с немцами у нас уговор: друг на друга не нападать. Вчера только, сама небось слыхала, передавали сообщение ТАСС. А затеет, так мы этого германца шапками закидаем. Я один двоих-троих… вот так бы… – и дядя Герася шевельнул толстыми пальцами, сжал их в тугой увесистый кулак.

– Да ладно тебе, – нахмурилась тетя Варя. – Финская только прошла, а ты германца вспоминаешь… За Горкой вот лучше смотри…

– Горка у нас такой, не мне, а ему бы за мною смотреть, – признался дядя Герася (выпить он любил, и тетю Варю, наверно, именно это и беспокоило).

Заревел паровоз, а дядя Герася спокойно себе пошел по вагону, даже обернулся и перемолвился на ходу с тетей Варей. И тут же поплыл назад перрон с провожающим народом, огромный Курский вокзал. Боком поворачиваясь, уходили от нас многоэтажные дома и редкие церквушки. Прогремел, как пустая железная бочка, высокий мост над Москвой-рекой, закружились за окнами подмосковные поселки, платформы и станции, березовые перелески. А телеграфные столбы и вовсе замелькали так, что попробуй сочти.

Теплый июньский ветер упруго врывается в раскрытое окно, мы высовываем наружу головы, и бьет мне в ноздри свежее дыхание зеленых трав вперемешку с цветами. Вон свербиги-то сколько или щевеля – ухватить бы на ходу.

Весело тараторят по рельсам колеса, покачивается слегка вагон, сидят, оборачиваясь к солнцу и зелени, незнакомые люди, и радостно мне от этого праздника, выскочил бы из окна да побежал полями и лугами. И вместе с этим праздником врываются в мою голову такие же веселые, под стук колес, куплеты:

 
Бегут, бегут столбы,
Мне подставляют лбы.
Плывет, плывет земля —
Леса, луга, поля.
«Домой, домой пора», —
Долдонят буфера.
 

Рядом со мной на дощатом сиденье – балалайка, сумка, полная гостинцев от крестной, от тети Нюры и дяди Гераси, а еще портфель с учебниками и толстой тетрадью. В эту тетрадь я записываю всякие случаи, а также стихи, которые приходят иногда мне в голову. Вот заполню ими всю тетрадь – про то, как по Москве ходил, как в поезде ехал, а вернусь и подарю их своей однокласснице, маленькой девочке с тугими косами, с коротким именем Ага.

Я и не заметил, как проехали Тулу, потом шахтерский городок, и вот уже конец моей дороги.

– Житово, кому до Житова? – громко объявила кондукторша.

Тетя Варя торопливо подала мне портфель и сумку (балалайку с ленточкой, как заправский музыкант, я перекинул через плечо), наказала приезжать в деревню, и поезд тронулся дальше, я успел только ей помахать.

Передо мною оказался дощатый, крашенный в зеленое небольшой вокзал с вывеской «Житово», а рядом на утоптанной дорожке стояла мать в новом ситцевом платье и в белом платочке. Она заметила меня и поспешила навстречу. Располнела что-то мать, по лицу у нее желтые пятнышки, от глаз и на лбу словно карандашом провели тонкие черточки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю