355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Корнеев » Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня » Текст книги (страница 18)
Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:15

Текст книги "Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня"


Автор книги: Алексей Корнеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

– Ах, мать вашу!.. Ах, лодыри окаянные!.. Ах, дармоеды, чтоб вам!

Когда уже опомнились и стали выглядывать, как дезертиры, видим – разбрелись наши лошади вместе с плугами по полю да травку пощипывают, а Луканин костит почем зря подвернувшегося Ваську Бугорского. Потом кнут схватил да вдогонку за ним, хотя и родственник ему Васька, племянником приходится.

– Ах, лежебоки окаянные! Ах, мать вашу!..

Не только матерей, но и бабушек, прабабушек наших припоминал Луканин, осыпая градом самых отборных слов, на что он в минуты гнева был отменно способен. Делать нечего, пришлось выходить нам с повинной. Сначала Ленька Бугорский, Петька Родионов – кто посмелее, за ними другие потянулись, прячась от стыда друг за друга.

– Зачем вас посылали, спать или пахать? – продолжал Луканин яриться, весь красный от гнева. – А если лошадей попорете, понимаешь? Ах вы, зеленое отродье, навязались на меня! Ах, недоноски, так вашу, переетак!..

Вобрав голову в плечи, будто кнутом нас хлестали по спинам, мы собирали своих лошадей, распутывая вожжи и постромки, заводили их в борозду. И когда уже наладились совсем, донеслись до нас последние угрожающие слова:

– Всех перештрафую, мать вашу так! Чтоб нынче вспахать этот клин! Хоть до ночи ковыряйтесь. Я вам покажу, понимаешь, как спать белым днем!..

Удалился наконец Луканин, вылив на нас весь свой бригадирский гнев. А мы все шли, как побитые, брели за плугами да гадали, как же так неладно получилось. Не ждали, что Луканин появится именно в такое время, – думали, к вечеру, как бывало. Да и спали-то совсем недолго – чуть-чуть только солнце подвинулось… Потом, пообсудив все это, расхохотались сами над собой.

– Здорово он тебя опоясал-то? – смеялись над Васькой Бугорским. – Ну, и гнал он тебя, как теленка по зеленям!

– Ха-а-ха-ха-ха!

Васька только отшучивался, не признаваясь. Спорили, оштрафуют нас за такую провинность или простят на первый случай. У Луканина бывало такое: заявит правлению, возьмут да скинут трудодней пять или десять.

– Ладно, давайте нажимать, – скомандовал Васька Бугорский. – Кончим до вечера, глядишь, и отмякнет Луканин.

18 мая.Два дня подряд возим навоз с колхозной конюшни на поле. Работа тоже не из легких, а может, и потруднее, чем пахать. Накладывают его на грабарки бабы, а скидывать приходится нам самим – кто тебе в поле поможет? Приедешь на место, станешь подымать боковой щиток у грабарки, а силенки-то не хватает: пудов двадцать на грабарке навозу, а то и больше. Если же валами скидывать, по навильничку, так и вовсе целый час будешь копаться. Пока приспособишься, подденешь щиток навильником да поднатужишься плечом, руками, пока сбросишь остатки с грабарки да оскребешь ее почище, смотришь – ребята постарше да половчее разгрузились, погнали обратно. Скорей-скорей положишь щиток плашмя, чтобы сесть на него, вскочишь и ну нахлестывать лошадь, догнать норовишь.

Вчера Луканин все косился на нас – видно, задел его случай на пахоте. А нынче вроде подобрел. Встречается возле риги Парамоновой, когда мы обратно с поля ехали, и спрашивает:

– Ну как, ребятки, возите помаленьку?

– Во-озим, дядя Василий, – отвечаем хором.

– Давайте, давайте, понимаешь, пошевеливайтесь.

– Воняет больно, – сострил кто-то, намекнув на черную нашу работу.

– Ах, греб вашу мать! – снова вскинулся Луканин. – Воняет им… А хлебушек едите, понимаешь? А картошку лопаете? Откуда они берутся-то, а? Земля-то – она что брюхо ваше: что потопаешь, то полопаешь. Ишь они – воняет…

– Лошадей-то замучили, – возразили мы ему. – Каждый день в работе, а чем их кормим-то? За всю посевную овса не пробовали.

Что правда, то правда: лошади у нас костями, можно сказать, гремят. Сейчас хоть в ночное стали гонять, трава пошла. Да скоро ли поправятся они от такой-то работы?

– Сам знаю, понимаешь, – обмяк вдруг Луканин. – Был бы овес, думаете, жалели бы? От нужды, от войны все идет-то…

Луканин поддел козырек заношенной кепки, который все нахлобучивался на глаза, опускаясь чуть не до носа, – длинный был козырек, из толстого картона, – потом совсем снял кепку, вытер рукавом розовую лысину и закончил примирительно:

– Так-то, ребятушки. Война, понимаешь, приходится терпеть…

Понравился он в этот раз: простил провинность на пахоте.

25 мая.Нынче провожали в ремесленное училище ребят и даже девок из соседнего Никольского сельсовета. Например, Лешку Кулагина, Дуську Новикову из Ушакова, Лешку Кургузова и Кольку Короткова из Чадаева, – всех я не знаю. Взяли их по мобилизации, матери и родные плакали на проводах, будто на фронт провожали. Да и правда, ну что им – по четырнадцать, пятнадцать лет. А посылают-то не куда-нибудь поблизости, а в Сибирь, за тыщи верст. Мало ли что дорогой может случиться, да и там, в ремесленном, – не у маменьки родной.

Из нашего сельсовета пока не призывают, но тоже небось не обойдут. Кто же тогда будет работать в колхозе?

2 июня.Уф! – можно вздохнуть: посадили свою картошку. Колхоз отмерил нам пятнадцать соток, как и всем приезжим (у колхозников было по тридцать-сорок соток, так и остается). Да ладно, с нас и этой земли хватит, и так еле раздобыли картошки на семена.

Сажали вместе с Василь Павлычем и тетей Варей. У нас в колхозе давно так принято: сажают и убирают картошку совместно два или три дома, потому что работать вместе сподручней. Василь Павлыч борозды нарезал сохой, а я лошадь водил. Пробовал и соху держать, да тяжкое это дело, оказывается. Был бы я ростом повыше, а то чуть не наравне с ручками сохи: ни налечь на них, чтобы в землю углубить, ни поднять, когда надо. Прошел две или три борозды – и дух из меня вон. Да и сажать тоже нелегко. Отдал я Витьке лошадь водить, а сам плетушку взял с картошкой. Прошел одну борозду, другую и третью – чувствую, спина начинает болеть, пот глаза заливает. Как же, думаю, бабы-то работают нагнувшись? День работают, два и три подряд. А колхозную больше недели сажали. Всем, выходит, достается картошка. И мужикам, у которых руки от сохи дрожат, ложку за обедом не держат, и бабам не меньше того.

Живем мы по-прежнему кое-как, со дня на день. Не живем, а существуем, можно сказать. Хорошо еще, ржи насобирали возле риги, насушили да мелем на ручной мельнице. Да кавардашки выручают: то я схожу на поле в свободное время, то Шурка с Мишкой. А мать у нас все не опомнится после болезни, ходит только по дому как тень да мешки колхозные чинит (дали ей полегче работу из-за болезни). Но все-таки молодец она у нас, без нее мы и вовсе давно бы ноги с голодухи протянули. То банку молока, пару яиц у кого-нибудь попросит да щей наварит из кислого щавеля – вкусно у нее выходит! То квасу молодого приготовит с лучком, с травой огуречной да молоком побелит. Или пирог сочинит из картошки, обжарит в печке – и ешь его с таким аппетитом, будто неделю не ел. Хоть недолго держится в желудке такая еда, а поешь – можно с голодным равняться. Дотянуть бы так до новины, а там, глядишь, и хлеба дадут на трудодни – перебьемся как-нибудь.

Сейчас бы я кончил шестой класс. Как подумаешь про школу, так сердце защемит и слезы на глазах – жалко, что пришлось ее оставить. Даже песня сама собой пришла, как мать моя пела, когда невеселой была. Только слова я по-своему переиначил:

 
Проходит наше время молодое
Без отдыха, в заботах и трудах,
О, где ты, мое детство золотое,
В каких ты заблудилося лесах?
Я жил себе, и горюшка не знал я,
И вдруг на нас нагрянула беда —
Смешала все она, пораскидала,
Как бурная весенняя вода.
 

Пропел я так однажды на пахоте, и ребята подхватили за мной. Задумчивые стали, невеселые – никого не радует война.

3 июня.Утром, как только пробил звонок на работу, из-за бугра со стороны Гамова выскочил самолет – низко, низко летит. Глянули – крест на нем, свастика фашистская. Кинулись мы по домам, да не успели добежать, как грохнуло страшнее грома. И так три раза подряд, даже уши заложило. Опомнились и слушаем: не повернет ли обратно? Вроде затихло. Побежали смотреть, а стекла в крайних избах – у Бузовых, Тимофеевых, в Федосеевом доме – так и повыбило воздушной волной. Прошли по «барскому» саду, смотрим – воронка от бомбы. Небольшая, метров пять в диаметре, и неглубокая – видно, бомба невелика. Метров за двести – еще одна, за нею третья. И все на пустыре были сброшены. Мы спорили да гадали: и зачем это понадобилось немцу бомбы сюда бросать? Или в деревню нашу метил, да не попал, или наш «ястребок» за ним гнался, а тот со страху сбросил лишний груз. Скорее всего, побоялся немецкий ас зениток, которые стали хорошо защищать нашу станцию, – надо же куда-то сбросить груз да похвастаться перед командованием, что разбомбил такой-то важный объект.

28 июня.Авария сегодня у меня. Дали дурочку лошадь, у нас ее так и зовут – кто Бурей, а кто Метелью. То ничего, то ударит ей в голову – и понеслась черт-те куда. Так и со мною вышло. Возил я сено к сараю, что рядом с конюшней, два раза съездил – ничего, а на третий – какая муха ее укусила? Только проехал мимо Чумакова дома, откуда спуск начинается к сараю да к речке, как хватила моя Буря под гору – удержу нет. Я и «тпру» кричу, и вожжи натягиваю из последних сил, а она только голову гнет да летит как очумелая. Завидели такое мужики от сарая, бросились было навстречу, да не успели – вихрем промчалась мимо Буря. А я на возу ни жив ни мертв, только знаю за вожжи тянуть. Был бы мост – лететь бы мне головою в речку. Но теперь переезжают на другую сторону правее, где мелко, и Буря рванула туда. В телеге что-то треснуло, и я, сорвавшись с воза, полетел в кусты…

– Тпрру, тпрру! – кричали мужики, гонясь за Бурей.

А она стоит уже на переезде с передком от телеги, ткнулась мордой в воду и пьет. А воз на боку возле речки – весь развалился.

– Жив, малый? – спрашивает дядя Пантюша, засматривая в кусты.

– Жи-ив, – выдыхаю я.

– Черт вас дери, сопляков таких, – с сердцем выговаривает дядя Пантюша. – Что ж ты разогнал-то ее под гору?

– А кто ее разогнал, если сама она рванула? – оправдываюсь я, выходя из кустов и потирая то руку ободранную, то ногу.

– Небось не замуздал?

– Прямо, не замуздал, посмотри-ка, – говорю.

– Да она и так дура, – замечает Тимофей Семеныч, обходя вокруг воза. – Нешто можно давать такую дуреху мальчонке? Попал бы под телегу – переломало бы всего.

– Какую же я дам, если всех разобрали? – озлился дядя Пантюша. – Слез бы да под уздцы ее свел.

– Сатана с ней не справится, не только мальчонка.

Взглянув на меня, дядя Пантюша сочувственно спросил:

– Не разбился хоть? Лицо вон немного ободрал. Ничего, заживет до свадьбы.

Тут только почувствовал я, как саднит лоб и нос, а рубашка располосована от пояса до ворота.

Осмотрев телегу, мужики заметили, что все у нее на месте, только чека вылетела где-то по дороге да две спицы поломались в переднем колесе. Дядя Пантюша все еще поругивал меня, сам привел Бурю с водопоя, и мы принялись освобождать телегу из-под сена, подлаживать под нее передок.

– Ладно, заменю тебе лошадь, – сказал. – Да смотри в другой раз, не будь растяпой…

Как бы там ни было, а все же я осваиваю помаленьку разную крестьянскую работу. И начинаю понимать, что одно дело – прокатиться на возу, как, бывало, в детстве, под присмотром взрослых, а другое – самому уложить сено да ехать так, чтобы не опрокинуться на неровном месте или на спуске под гору, как вышло у меня. Тут за все ты в ответе, наравне со взрослыми. Сидишь на возу, на душистом мягком сене, – приятно вроде сидеть, распахивая рубашку навстречу теплому ветру, оглядывая ближние и дальние поля. А все-таки не то, что в беззаботном детстве, – все думаешь, как бы там чека не выскочила ненароком, да вожжи не запутались, седелка или хомут не хлобыстали, да колесо не подвернулось бы на ухабе…

22 июля.Недавно мы перешли от тети Маши Черниковой в колхозный деревянный дом о двух окошках, где когда-то было колхозное правление, а потом кладовка. Это рядом с Кузнецовыми. Избу дал колхоз на две семьи – нам и Бузовым, тоже вернувшимся из-за войны в деревню. У нас пятеро, а у наших однодомцев и вовсе шестеро: дядя Миша, которого отпустили по болезни из армии, жена его, тетя Нюра, восьмилетняя Валька и маленький Вовка, тети Нюрин брат Сергей – постарше меня, и бабушка Дуня, тети Нюрина мать.

В новом доме так же тесно, как было у Черниковых, но веселее: у каждого из нас права на жительство равные. Мы только завидовали, как и нам когда-то в Огаревке, что вот, мол, хорошо тете Нюре – дома ее хозяин, дядя Миша, а с хозяином и прожить легче.

Только стали привыкать на новоселье, как беда на нас, будто гром среди ясного неба. В полдень, незадолго до звонка на покос, зашла к нам почтальонка тетя Дуня Родионова и протянула треугольник из тетрадного листа.

– Ой, Дуняш, легка ты на помине! – обрадовалась мать. – А я себе думаю, что же это мой не пишет. Цельный месяц ни слуху ни духу, думаю себе, не случилось ли что?

– Не говори, Маш, только и жди того, – поддакнула почтальонка. – Как приходит кому похоронная, так и ноги не идут, хоть бросай эту почту… Ну, я пойду, – заторопилась Дуняша, – дай бог, чтобы твой жив остался.

Осмотрев треугольник с адресом, нацарапанным простым карандашом, мать осветилась как-то изнутри, так что ямки заиграли на впалых щеках, и протянула его мне. Я бросил доедать обед, мельком взглянул на письмо и не поверил:

– Ма, а почерк-то не его.

– Ой! – вскрикнула она, темнея лицом. По малограмотности не разобрала, конечно, чужого почерка, обрадовалась – и вдруг такое. – Может, поранили и написать не может?

Я развернул треугольник и принялся читать бледное карандашное письмо со всеми его ошибками.

«Здравствуй незнакомая Марья Григорьевна, пишет вам тоже незнакомый товарищ вашего мужа Демида Матвеича.

А пишу я вам и собщаю, что ваш муж Кузнецов Демид Матвеич убит осколком минным в голову, погиб на моих глазах…»

– Ох, – проговорила мать, безвольно опускаясь на скамейку.

– Может, ранен только, а тому показалось, что убит, – ободрил я мать, хотя мысленно поверил неизвестному мне человеку. – Похоронки-то нету пока, может, и неправда.

Тут отворилась в избу дверь и вошла бабушка Дуня.

– Звонок ударил, – обратилась ко мне, – на покос пошли.

– Ну, ладно, мне пора, – подхватил я кепку и, взглянув на мать, сутуло привалившуюся к столу, попытался ее успокоить:

– Ты, ма, не плачь… может, ошибка это…

31 июля.Пришла похоронка, извещение из райвоенкомата: «Кузнецов Демид Матвеевич… погиб смертью храбрых…» Где-то в Ульяновском районе, за Белевом и Козельском. Стало быть, правду сообщал нам в том треугольничке его товарищ: получил наш отчим противотанковое ружье и в первых же боях погиб. Вот тебе и «белобилетник», непригодный к военной службе. И молитва «Живые помощи» не помогла. Дедушка Матвей расстроился – не читал он, дескать, молитву.

Странно как-то об этом подумать: жил человек – и не стало. Когда умирают старые, вроде смиряешься. А тут молодые. Ну, сколько моему отчиму? Тридцать четыре… Для меня и для Шурки он отчим, а для Мишки с Клавкой отец. Как бы ни относился он ко мне, пусть и немилосердно иной раз, а все равно его жаль. Я припомнил, как обижался на него, и вдруг почувствовал себя виноватым. Останься он живой, приди ОТТУДА – простил бы ему все, покаялся.

Теперь, выходит, за хозяина я в доме остался.

29 августа.Все лето работал в колхозе. Пахал и боронил, лошадей стерег, сено возил с покоса и копны хлеба к молотильной риге, делал все, куда меня посылал, что доверял, по моему умению и неумению, бригадир. Руки мои стали тверже, кожа на ладонях одубела.

В колхозе работа шла чуть не круглые сутки. Днем косили, вязали, возили снопы к ригам, а по ночам молотили, доставляли хлеб на станцию, в Заготзерно. Даже десятилетним находилась работа: то колосья собирали в поле, то взрослым помогали, насколько было сил. Спать приходилось по три, по четыре часа. И только если дождь пойдет, побольше отдохнешь. Да и в дождь-то находилась работа. Кто зерно сортирует в риге, кто на мельницу отправится (дали уже авансом понемногу хлеба). А чуть только дождь перестанет – идут копать кок-сагыз. Выращивать у нас его начали незадолго перед войной. Летом ребята собирали пух на семена, как с одуванчика, – по целым дням нагнувшись, так что к вечеру спина онемеет. А сейчас копаем корни. Он и правда похож на одуванчик, да только это растение особое, важное сейчас для обороны. Из корней его делают каучук, резину, а резина, известно, куда теперь идет, – все больше для автомашин. Так что не только хлеб или другие продукты дает наш колхоз, но и автомобилям «обувку».

9 сентября.В полдень, когда почтальонка разносила по деревне письма и газеты, дедушка Матвей садился перед своим окном на скамейку и начинал читать районную газету «Голос колхозника», которую прозвали у нас – «Голосок». На этом небольшом, напечатанном листе помещались сводки Информбюро про то, как на фронтах шли ожесточенные бои, как фашисты расстреливали, издевались над нашими, разрушали города, поселки и деревни. Прочитав это в первую очередь, дедушка Матвей принимался за районные новости, посмеивался или прицокивал языком, когда кого-нибудь «протаскивали» за неуправу с колхозными делами, за рвачество или хищение общественного добра.

– Лихо протянули, це-це-це! – восклицал он, поматывая головой.

Радио в нашем колхозе не было, все новости с фронта и тыла мы узнавали из газет. Обступив чтеца, люди слушали, вздыхали и сочувствовали, одобряли или поругивали. Даже Игнат Богоявленский, совершенно не умевший читать, и тот брал в руки районку и, перевернув ее вверх тормашками, вещал как громкоговоритель, так что и у нас, через речку, от избы Богоявленских все было слышно.

Когда дедушка Матвей кончал читать и свертывал «Голосок», я просил у него газету и начинал просматривать заново. Короткие заметки о колхозных делах казались мне до того простыми и знакомыми, что я невольно сопоставлял их с тем, что видел своими глазами. Пишут, к примеру: в таком-то колхозе дружно убирают хлеб, такие-то колхозники выполняют по полторы-две нормы, рожь молотят и фронту отправляют. «Так же и у нас ведь делается, – размышлял я. – Стоит заменить название колхоза, поставить фамилии наших людей, другие цифры – и вот тебе заметка…»

Я начал примечать, что делается в нашем колхозе, где хорошо, где плохо, прислушивался к разговорам, спрашивал и записывал себе на память. Потом накатал целых полтетрадки про то, как в нашем колхозе хлеб где еще не покошен, где не повязан или в копнах стоит, скоро уже осень, и надо бы торопиться, потому что хлеб нужен фронту, – написал об этом и даже не подумал, как примет мою заметку колхозное начальство, если ее напечатают. Но, кажется, ни в чем не соврал, фамилии и цифры поставил правильные, председателя или бригадира не упоминал, – словом, безобидная должна быть заметка. Затем поставил свою фамилию, сложил пополам тетрадные листы, склеил вареной картошкой конверт из той же тетрадки, указав адрес редакции (нашел его в газете), и отдал почтальонке.

Прошло с неделю. Как только тетя Дуня приносила свежие газеты, я тотчас же бежал к дедушке Матвею взглянуть на свою заметку. Но ее все не было. Отчаявшись, я подумал, что, может, не дошла она до газеты, и написал другую: авось повезет. Но следующий номер ошарашил и меня и колхозное начальство. Первым увидел мою заметку дедушка Матвей.

– Це-це-це, а кто же это наш колхоз пропесочил? – поцокал он, впиваясь в газету.

Я глянул через его плечо и обомлел от радости: под небольшим столбиком печатных строк стояла… моя фамилия. А назвали мою заметку, – ой-ой, будто по голове меня ахнули, – «Преступно затягивают уборку». Так и было написано черным по белому. Я молниеносно, быстрее дедушки Матвея пробежал глазами всю заметку и растерялся: здорово подправила редакция! Получалось так, что тучи беспросветные нависли над нашим колхозом и хлеб остался в поле, как у Некрасова несжатая полоса.

– Это что же, малый, це-це-це?.. Ты, что ль, протянул каш колхоз? – поднял на меня дедушка Матвей хитрые глазки.

– Н-нет, – соврал я, оправдываясь.

– А кто ж тогда, Иван Ветров?

Я молча отступил от дедушки Матвея, а тот головой замотал:

– Ну, достанется тебе от правления, если так. И надо же – колхоз свой протянул!..

В тот день я ходил сам не свой, будто зельем меня опоили. То закипала кровь от радости, что вот и напечатали первую в моей жизни заметку, и теперь читают ее не только у нас, но и во всем районе. А то вдруг холодело все внутри от мысли, что позовут сейчас в правление да и начнут меня песочить: нашелся, дескать, сочинитель, материно молоко на губах не обсохло, а он колхоз свой протаскивать. Хлеб-то скоро весь уберут, а ты там пишешь – «преступно затягивают»…

И действительно, шила в мешке не утаишь. Скоро все узнали, что заметка – дело моих рук (этому помогла почтальонка, припомнившая мои письма в редакцию). Дедушка Матвей вступился за меня, объяснил правленцам, что не иначе научил кто-то малого, вот и написал, – мыслимо ли, дескать, сочинить глупому подростку такую критику? Поговорили-поговорили правленцы, покосились-покосились на меня и притихли, будто ничего особенного не случилось. Да только ненадолго. Приходит через несколько дней газета, а там опять заметка про наш колхоз: «Покончить с отставанием». Не ждал я, чтобы этак залпами бабахали мои заметки.

– Кто ж это тебя научает-то? – допытывался дедушка Матвей. – Смотри, малый, брось ты эти штучки!

Потом и матери пожаловался: что это, дескать, твой малый-то пишет под чужую дудку, кабы не попасть вам в большую неприятность. Мать, конечно, заохала, поругала меня, наказав бросить баловство, которое не приведет к добру.

Но следующая заметка оказалась похвальной: я написал, как наши колхозники работают по-фронтовому, днем и ночью молотят, отправляют красные обозы с хлебом. Теперь уже никто, наверное, не сомневался, что заметки в «Голосок» пишу я, а не кто-то другой, и в шутку, а кто всерьез называли меня селькором. Я приободрился, присматривался ко всему, готовый взять любое событие на карандаш, писать свои заметки изо дня в день – только печатай, районка!..

А сегодня, подгоняя лошадей к конюшне, услышал, как прокричала с бугра почтальонка:

– Эй, мальчик, иди-ка деньги получи!

«Какие еще деньги?» – подумал я, направляясь к дому Родионовых. И вспомнил про крестную с дедушкой: может, они нам прислали? Оказалось, из «Голоска». Гонорар за первые мои заметки. 36 рублей 92 копейки… Я второпях расписался, где полагалось, подхватил деньги и с бьющимся сердцем, сдерживая себя, чтобы не помчаться что есть духу, быстро зашагал домой. Правда, деньги были невелики, но разве в этом дело? Главное – первый мой гонорар!

Дорогой я все думал, куда же их деть, эти деньги. Ботинки стоят не менее полтысячи. На кепку новую тоже не хватит. Хлеба купить на базаре – сто рублей буханка стоит, опять не выходит. «Стой, стой, – подумал, – отдам-ка я их матери, задолжала она кому-то за военный заем». Конечно, и на заем гонорара мало, но разве трудно мне написать еще десяток таких же заметок?.. Придя домой, я протянул матери все до копейки, она удивилась поначалу, но, узнав, откуда деньги, нахмурилась:

– Хватит тебе, малый, колхоз-то свой протаскивать. Через твою писанину нам ни работы не дадут, ни подмоги от правления.

15 октября. – Мам, а все-таки пойду я в школу, – сказал я на следующий день после того, как выкопали свою картошку.

– Ох, малый, до ученья ли тут? – вздохнула она. – Видишь, я больная, может, недолго и жить мне осталось. Кто будет кормить-то Мишку да Клавку? Разве наработается одна Шурка на всех?

– Зиму отучусь, а летом опять пойду в колхоз, – затвердил я упрямо.

– А много ли ты летом-то заработаешь?

– Нынче вышло больше сотни трудодней, и на следующее так же. По воскресеньям буду работать.

– Ну ладно, ладно, попробуй, – махнула она рукой. – Только не знаю, в чем ты будешь в школу ходить. Ботинки на базаре – не подступишься, а там и валенки нужны. Не знаю, малый…

И вот 3 октября, с опозданием на месяц, я отправился в Измайлово, снова в шестой класс. «Ладно, – думаю, – год пропал – не так еще позорно, иные по два, по три года в одном классе сидят». Учебники у меня все уцелели, а тетрадей небось в школе дадут. Ничего, что старые на мне ботинки, главное – учиться получше…

Первый же диктант прошел у меня на «отлично», первый ответ по алгебре – тоже «отлично». Это потому, что я и летом не забывал учебники, повторял в свободные дни. Учителя сказали, что так и надо сейчас учиться, на радость фронтовикам-защитникам.

Но радовался я так недолго, всего полторы недели.

– Довольно, малый, – сказала мне мать. – Шурке теперь в колхозе нечего делать, а тебе Луканин постоянную работу найдет – лошадей стеречь. Сказал, по полтора кило на трудодень дадут, вот тебе и ботинки с валенками. Нынче уж пропустишь свою школу, а на другую осень, так и быть, пойдешь. Что нам на других-то равняться? У кого отцы да матери работают, а я вот никудышная. – И мать замигала, поднося платок к глазам.

– Ладно, так и быть, – говорю, – последний уж год отработаю.

И вот опять я начал стеречь лошадей. Летом приходилось по очереди с Андреем Чумаковым, а теперь, сказал Луканин, до самой зимы одному мне придется. Стою на зоринском бугре, смотрю – отправились школьники веселой кучкой, размахивают сумками. Я только завидовал, глядя им вслед, и не радовали меня полтора трудодня, назначенные Луканиным, не радовал обещанный им хлеб.

28 октября.Стерегу лошадей, а сам наблюдаю: есть умные, есть работящие или смирные, а есть и такие, что хоть сейчас бы сдал их на колбасу. Да жаль, что мало их в колхозе, приходится мириться, раз война. Через эту войну другими вроде лошади стали. Одни – озлобленные от работы, другие ленивые или слабые от недокорма. Да и откуда тут быть хорошим лошадям, когда работаем на них без передыха, а кормим – лишь бы ноги не протянули. А то еще молодых по третьему году стали запрягать. Надорвет их кто-нибудь, какие из них будут работники? Мало того, что лошади переменились, – даже и собаки, приметил я, стали злее, потому что их тоже обижают, недокармливают. Иной покажешь только хлебушка, так она все руки оближет или в дом тебя, как предательница, пустит, хоть ты и чужой…

Задумался я так и не заметил, как подошел к табуну Михаил Яковлевич. Не дойдя до Разбойницы, он закинул руку за спину, чтобы обротью не отпугнуть, и подходит, подходит к ней, протягивая свободную руку, приманивая коркой хлеба. Да только не так-то просто поймать эту лошадь: Разбойница, так она и есть Разбойница.

– Тпру, тпру, милая, тпру, тпру, – ласково оговаривает ее Михаил Яковлевич, подходя сбоку и пряча за спину оброть.

Вот уже, кажется, совсем подошел, за гриву только схватить. И тут – фью! Только хвост взметнулся перед ним, поминай ее как звали. Дала полкруга возле табуна – и снова пощипывает траву, а сама одним глазом косит в его сторону.

– Эй, мальчик, помоги-ка лошадь поймать! – кричит Михаил Яковлевич.

Делать нечего, иду на выручку, хотя наперед уже знаю, что толку из моей помощи не будет: сам черт ее не словит, если заупрямится. Слышал я, как ушаковский парень ловил однажды такую лошадь: лягнула она его под дых, так и «мама» не успел сказать – наповал убила. «Как бы, – думаю, – и меня не угостила». Но все-таки захожу с одной стороны, а Михаил Яковлевич – с другой. Он подходит неторопливо и сутулясь, стараясь не показать из-за спины оброть, и я приближаюсь также тихонько. Да ведь у лошади два глаза, обоих она и видит. Когда осталось, кажется, рукой только достать до гривы (Михаил Яковлевич высокий, мог бы, пожалуй, схватить), – вдруг скачок, копыта в стороны, и мы, вовремя отпрянув, только руками развели.

– Тьфу, хоть бы ты ослепла на это время! – не выдержал Михаил Яковлевич.

Я тоже так думаю: ослепить бы ее чем-нибудь, к примеру, шашкой дымовой, как на фронте врага, а потом и лови.

– Да что же ее не спутали-то? – в сердцах восклицает Михаил Яковлевич.

– Так уж конюха выпустили, – отвечаю. – А хоть бы и спутали, все равно ее не поймать.

– Что же теперь делать-то? – говорит он растерянно.

– А вон еще, дядя Миш, – киваю в сторону гнедого мерина, который отделился от всех и тоже косит на нас глазами.

– А ну его, тот и вовсе злее немца, – отмахивается Михаил Яковлевич.

Это точно, хуже Гитлера – не зря же прозвали его Кусачим. Не ногой, так зубами хватает каждого, – ни ласки на него не действуют, ни хлеба кусок, ни кнут. Этого на конюшне только лови, да и то умеючи… А то еще Ревун есть такой – как заревет, вроде Геббельса, не своим голосом, как забормочет, ну прямо смех разбирает!

– Дядя Миш, возьми вон Петушка, – советую. – Не лошадь, а золото. Как бы Луканин только не заругался, каждый день он в работе.

– Нельзя, мальчик, нельзя, если работал. Лошадям тоже отдых нужен. Давай уж лучше Буланчика, хоть и ленивый он.

Буланчик весь желтый, как овсяная солома, – и правда самый ленивый из всех лошадей. А смирный такой, что любой его поймает, хоть пятилетний. Зато и не разъедешься на нем – ни на кнут, ни на палку он и внимания не обращает. «Дяде Мише этот в самый раз», – подумал я. Всегда спокойный, уравновешенный, Михаил Яковлевич и ездить любил не спеша, кнутом подгонял в самых редких случаях, да и кнут-то у него такой был легонький, что и мух им, кажется, не отгонишь…

Замечаю, что у лошадей, как и у людей, тоже разные характеры. И прозвища у них, по виду или поведению, почти всегда совпадают. Взять того же Буланчика. Что буланый он от головы до копыт, то это верно. Да не Буланым же его зовут, а Буланчиком. Это потому, что смирный он такой уродился да послушный. Баловали его маленькие ребята – то травки подсунут зеленой, то хлеба кусок, – катались, учились ездить на нем, вот и прозвали ласково: Буланчик да Буланчик. А то Синичка есть такая – телом длинная, красивая, темно-синей масти. Во что ни запряги ее, каким бы тяжелым ни был воз – никогда не подведет. И главное, ни кнут ей не нужен, ни окрик – просто умница из умниц. И мать ее такой же была, не зря же прозвали Ударницей, когда хозяин Петр Семенович Антипов отдал ее в колхоз.

Или Полкана взять. Припомнил я, как работал на нем, и стыдно стало: обижал я его, колотил да позорил распоследними словами, а то и попить-поесть ему вовремя не давал. Ну тихоход он, ну стареет на глазах, а кто еще больше Полкана поработал? А теперь, сказал недавно Луканин, сдавать его придется: и зубы у него плохи, и засыпать стал на ходу, вряд ли выживет зиму. Лучше бы Разбойницу сдать или Бурю – такие они взбалмошные, что никакого сладу. Ни в табуне их не поймать, ни с горы по-хорошему не съехать. Только сейчас я понял, какой это умный и добрый коняга – Полкан. Бывало, подведешь его к телеге, так сам в оглобли становится, сам и голову нагнет, чтобы хомут я мог надеть. А что он первый раз покапризничал, когда я, помню, пахать собрался, так это, оказывается, привычка у него такая – испытать новичка, на что он способен. Зато уж если узнает, что ты к нему по-доброму, так готов разорваться на любой работе, без слов тебя, вроде человека, понимает. И вся вина его разве в том, что худоба он такой, мослы да ребра остались. Но как тут винить, когда мы недокармливаем своих коней, да к тому же и старый он стал, наполовину беззубый. Жаль мне теперь Полкана, до слез его жаль.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю