355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ремизов » Том 3. Оказион » Текст книги (страница 35)
Том 3. Оказион
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:08

Текст книги "Том 3. Оказион"


Автор книги: Алексей Ремизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 44 страниц)

Случай вывел Петьку на путь. Задумала бабушка побаловать своего Петушка, угостить его яичницей-глазуньей, послала Петьку в лавочку за яйцами, три яйца купить. Петька два яйца бабушке принес, а третье утаил, сказал, что яйцо разбилось.

– Вот, Петушок, корова у тебя денежку съела, и яйцо ты разбил! – жалко было бабушке разбитого яйца.

А Петьке… да в другое время он к яичнице не при тронулся бы от досады, но теперь, когда в кармане него лежало яйцо, из которого все выйдет, петушок выйдет, ему горя мало: пускай бабушка, что хочет, то и говорит про него.

Наскоро съел он свою яичницу, губ не обтер, прямо в сарай к индюшке. Подложил ей яйцо под хвост, ждет, что будет, а индюшка и не смотрит, будто и яйца никакого нет, не садится.

«Что же это значит? А ну как не сядет?»

– Садись, индюшка, садись, пожалуйста! – Петька присел на корточки, уставился в индюшачьи розовые бородавки и так замер весь на корточках, не дыша, не шевелясь с одной упорной мыслью, с одним жарким желанием, с одной просьбою: «садись, индюшка, садись, пожалуйста!»

Индюшка наежилась и присела, прямо на яйцо, так на самое яйцо и села.

И Петька долго еще сидел, не сводил глаз с индюшки с одной упорною мыслью, с одним жарким желанием.

Индюшка сидела спокойно, крепко на яйце курином.

Тихонько поднялся Петька, тихонько вышел из сарая, забежал за сарай, прилип к щелке: индюшка сидела спокойно, крепко на яйце курином.

Бабушке сказать? Нет, пускай бабушка сама увидит. А как бабушка обрадуется, когда увидит на яйце индюшку!

Весь день Петька караулил за сараем у щелки: следил за индюшкой, поджидал бабушку. Пришла бабушка в сарай, принесла корму дать индюшке.

– Слава Тебе, Создателю! – шептала старуха, крестилась, тычась по сараю, не веря глазам, ничего не понимая: индюшка снесла яйцо, индюшка на яйце сидела!

Вечером после долгого дня, чудесного, лег спать Петька, легла и бабушка. Вертелся, не спал Петька, все ждал, когда начнет бабушка о индюшке. С бока на бок поворачивалась бабушка: и хотелось ей новость сказать и боялась, не сглазить бы.

Крепилась, крепилась старуха, не вытерпела:

– Петушок! – покликала.

– Бабушка! – догадался пострел, в чем дело, и будто со сна откликнулся.

– Ты не спишь, Петушок?

– Что тебе, бабушка?

– Бог милости послал! – бабушка даже засмеялась, задохнулась от радости, – яичко! индюшка села…

– Села, бабушка?

– Села, Петушок, сидит… – бабушка тоненько протянула и закашлялась.

– Что ж, бабушка, куран у нас будет, петушок?

– Куран-петушок, он самый индейский, – шептала бабушка, словно в куране-петушке индейском заключалась вся тайна, все счастье жизни ее и Петьки.

– Он у нас жить будет?

– С нами, Петушок, где ж еще?

– А мы его, бабушка, не съедим?

Бабушка не подала голосу, заснула бабушка, обласканная, обрадованная милостию Божией – кураном-петушком индейским, который через двадцать и один день выйдет из яйца куриного.

Чуть потрескивал огонек лампадки перед образками и крестиками, перед Четырьмя праздниками– Покровом, Всем Скорбящим Радости, Ахтырской, Знамением, перед Московскими чудотворцами– Максимом блаженным, Василием блаженным, Иоанном юродивым. Горы матери-пустыни, огненные от огонька, пламенными языками врезались в Кремль московский.

– Я, бабушка, петушка любить буду! – и заснул Петька, Петушок бабушкин.

Всякий день, и надо и не надо, наведывалась бабушка в сарай к индюшке, всякий раз благодарила она Бога за милость, ей ниспосланную, считала дни. И Петька дни считал и беспокоился не меньше бабушки, забыл запускать змеев своих, забросил змеиные трещотки, забыл он, что яйцо им самим подложено, и верил в яйцо куриное, как в настоящее, индюшкой самой кладенное.

А индюшка, вопреки всяким индюшиным обычаям, без поры как села, так и сидела на яйце курином спокойно и крепко, и не думала вставать с яйца, погулять по сараю. Оттого ли, что сроду никогда до старости своей глубокой не неслась она и понятия не имела ни о каких яйцах – ни о своих, ни о куриных, или Петька тут действовал желанием своим, или бабушкино терпение услышано, жар наседочный загорелся у ней, как у заправской наседки, и розовые бородавки на голове ее побледнели.

И прошло двадцать дней и один день.

Петька ночи не спал, – «а ну-как петушок не выйдет, болтун выйдет?» – куда там спать!

И чуть свет, прямо в сарай смотреть к индюшке.

– Петушок идет, красно солнышко несет!

Подскакивал Петька на одной ножке, грея, дыша на петушка, и там, в сарае, и там, в бабушкиной комнатке подвальной, словно в петушке хранилась вся тайна, все счастье жизни его и бабушки.

– Слава Тебе, Создателю! Слава долготерпению Твоему! – обезножила бабушка от радости.

Осень в тот год выдалась сухая и теплая. Солнце, хоть и короткое, оперило петушка индейского: рос, хрипло покрикивал петушок, хорохорился, наскакивал на вешних дьяконовых петухов, дрался, как петух заправский. Все сулило в нем пунцовый острый гребень, крепкие шпоры, – голосистый голос – куран-петушок индейский!

Не индюшка, куда ей? – индюшка чахла, околевала, бабушка ходила за петушком, и, когда тепло повернуло на стужу, взяли петушка из сарая в комнату. Сбережет бабушка Петькино счастье – выходит петушка, как выходила Петьку – сберегла свое счастье на старости себе.

С холодом и октябрьской слякотью наступило тревожное время, памятные дни жертв народных и вольности.

То, что на больших улицах а городе погасло электричество, а под боком на Курском вокзале стояли и мерзли блестящие, начищенные паровозы, а за Покровской заставой у Гужона не дымили страшные красные трубы, не пыхало зарево за Андрониевым монастырем, все это, казалось бы, мимо шло бабушкиной подвальной комнаты; не нуждалась бабушка в электричестве, по ночам не выходила за ворота, и в дорогу ей некуда было собираться, и с Гужоном она никаких дел не водила.

Но бабушка не одна в подвале: соседи, такие же, как она, подвальные, простой рабочий народ, туго, крепкою цепью были связаны и с гужоновскими красными трубами и с блестящими курскими паровозами, и то, что трубы не дымили и паровозы стояли, вышибло их из рабочей их колеи, перевернуло уклад их трудовой жизни, зашатало землю, стало в их жизни светопреставлением.

И чувство обуявшее улицы, ворвавшись в будничные дни и мысли светопреставлением, переносясь от заставы до заставы, с улицы на улицу, из переулка в переулок, из тупика в тупик, с фабрики на фабрику, из подвала в подвал смутным предчувствием беды какой-то напасти неминуемой, охватило старую душу бабушки у порога ее смерти.

Пропавший где-то на Хитровке, сгинувший было совсем племянник бабушкин, Разбойник, вдруг появился у Николы Кобыльского в бабушкиной подвальной комнатенке.

Сведенная ревматизмом рука, нос будто в три носа один на другом – слоновая болезнь, черный потрепанный плащ, а под плащем – ничего, одно, еле-еле поддерживающееся немытое, заскорузлое белье, рвань и тряпки, навели на бабушку страх и трепет. И не того стало страшно бабушке, что Разбойник будет денег просить, с ножом к горлу пристанет, даст ему бабушка последние, хоть и трудно ей, наголодаются они с Петькой после, стало ей страшно в предчувствии каком-то, будто племянник, отец Петьки, Разбойник, с Петькой что-то сделает.

А что такое сделает и что может Разбойник сделать с Петькою, бабушка не умела себе сказать, и только где-то, в ее старой душе, ясно сказалось, что Петьке грозит беда, уж вышла беда из своего бедового костяного царства, идет, близится, подкрадывается к маленькому немудреному петушиному сердцу, беспощадная, неумолимая, немилосердная.

Племянник не пивши, не евши, голодный, – самовар ему бабушка поставила. Вернулся из училища Петька, сели к столу чайничать.

Петька, наслушавшись от странников на богомолье о жизни подвижников, как дошли угодники до своей святости, мечтал когда-то поступить в разбойники, грех принять на душу, а потом и к Богу отойти, в монастыре – в пещере жить. И вот он сидел за одним столом с разбойником, из одного самовара чай пили, и этот разбойник, племянник бабушки, сам отец его.

Петька не отрывал глаз от отца, смотрел на его трехступенный нос и так, с тем пожирающим любопытством, с каким смотрел в сарае на розовые индюшачьи бородавки. И не зная, чем угодить отцу, перед разбойником удаль свою показать, соскочил он со стула, поймал забившегося под диванчик петушка, поднес его за крылышки.

– Вот он какой, – сказал Петька, – индейский!

– Нам с Петькой только бы петушок цел был, нам с Петькой больше ничего не надо! – словно бы оправдывалась в чем-то бабушка, руки ее тряслись и голова потряхивалась.

Разбойник подмигнул петушку – славный петушок! – Разбойник утолял голод, торопился, заедал проглодь свою, – от рябчика-то как подведет! – ел, весь Петькин обед прикончил и бабушкин, принялся за чай. Горячий чай распарил его, разморил, развязал язык. И он принялся что-то путанно рассказывать, смотря через Петьку и бабушку, как смотрел Петька, рассказывая о своем воздушном шаре, на котором поселятся он, петушок и бабушка.

По словам Разбойника выходило, что уж чуть ли не все стало можно, не стало никаких законов, нет больше закона, и не сегодня, так завтра капиталы все перейдут в его руки, и тогда начнется расправа, бой кровавый…

– Интеллигенщина… революция… – повторял Разбойник непонятные, мудреные слова и пальцем крутил себе около шеи, – я на графине женюсь!

И чем больше Разбойник разогревался, тем мудренее становились рассказы его и неподобнее.

Петька с разинутым ртом, смотря в трехступенный разбойничий нос, слушал отца. Бабушка головой потряхивала.

– Нам с Петькой только бы петушок цел был, нам с Петькой больше ничего не надо! – шамкала бабушка, словно бы оправдывалась в чем-то и за себя и за Петьку.

Опрокинув последнюю чашку, ушел Разбойник с бабушкиной последней мелочью в кулаке. Осталась бабушка с Петькой и петушком индейским. Прибрались, – прибрали самовар, вымыли чашки, смели крылышком в мешочек крошки, выучил Петька урок, посидели, позевали, поиграли в молчанки и скоротали вечер. Потом, помолясь Богу, заглянули под диванчик к петушку: спит или не спит? – петушок уж давно спал, и сами легли спать.

Вертелся, не спал Петька. С боку на бок поворачивалась бабушка: беспокойство гнело ее и страх.

– Петушок! – покликала бабушка: стало ей не в мочь терпеть свой страх.

А Петька, ворочаясь с открытыми глазами, разбойником себя видел, и из слышанных мудреных отцовских разбойничьих слов городил себе разбойничьи дела, разбойную жизнь.

– Петушок, а Петушок! – еще тише, еще ласковее покликала бабушка.

– Что тебе, бабушка? – вскочил Петька, он услышал бабушку: показалось ему, бабушка окрикнула его голосом.

– Это я, Петушок, не бойся, – бабушка со страха едва голос переводила, – ты, Петушок, не уходи никуда…

– В разбойники, бабушка, – живо ответил Петька, – разбойником буду жить! И ты, бабушка, тоже… в разбойники!

– Не уходи, Петушок! – тоненько, чуть слышно пропищала бабушка, не слышно для Петьки, и лежала так пластом в страхе смертном. Всякий стук, всякий треск был ей теперь угрожающим, лай собачий грозным, словно уж подкрадывался кто-то к дому их, пробирался к крылечку подвальному, вор – недобрый человек, за Петькой, за Петушком ее.

С открытыми глазами лежал Петька, не Петька, разбойник настоящий, черный, голова смазана коровьим маслом, как у морозовского кучера, нос – три носа, один на другом, рука скрючена, он заберет с собою бабушку, петушка индейского, полетят они на Хитровку в воздушном шаре, будут там разбойничать, будет там – бой кровавый…

Чуть потрескивал огонек лампадки перед образами и крестиками, перед Четырьмя праздниками– Покровом, Всем Скорбящим Радости, Ахтырской, Знамением, перед Московскими чудотворцами– Максимом блаженным, Василием блаженным, Иоанном юродивым. Горы матери-пустыни, огненные от огонька ночного, пламенными языками врезались в Кремль московский.

– Я, бабушка, в разбойники поступил! – бормотал сквозь сон Петька.

Неспокойная кончилась осень, наступила зима. Не улеглась тревога у бабушки, а Петька просто от рук отбился: нападает на сорванца икота, и он, – что бы Отче наш читать, прежде всегда Отче наш читал, помогало, Калечину-Малечинусчитает! Не успокоилась бабушка, не утишились улицы, холодом, лютью не остудилась Москва, не вошла жизнь в свою полосу буден с их трудом день-деньским и заботами.

По неведомым путям, нечуемым, шла, наступала беда на русский народ, беспощадная, неумолимая, немилосердная, загнала его в чужие дальние земли к чужому народу и там разметала на позор и глумление, вывела в неродный Океан и там потопила грознее бури непроносной грозы, и темная, ненасытная из чужой желтой земли шла, подступила к самому сердцу, в облихованную горе-горькую землю, на Москву-реку.

По грехам ли нашим, как любила говорить бабушка, в вразумление ли неразумению, как говаривал братец босой из чайной с Зацепы от Фрола и Лавры, или за всего мира безумное молчаниесвое, русская земля, русский народ, онемевший, безгласный, некрепкий, еще и еще раз караемый, отбыв три беды, отдавался на новую напасть.

И вот ровно пещерные горы огненные Московских чудотворцев, и в яви огненные, огненными языками и в планули на московский Кремль, и в ночи дымящее зарево разлилось над Москвою.

После Николина дня, в субботу села бабушка с Петькой за стол, время было обеденное, принялись за еду, что Бог послал – не до бабушки, видно, стало в такие дни, забывали старуху, и нередко уж по целым неделям сидела бабушка с Петькой впроголодь.

– Бабушка, – Петька вскочил из-за стола, – слышишь?

Бабушка положила ложку, пощипала корочку.

– Бабушка… – Петька просунулся к форточке.

Бабушка не шевелилась, только голова тряслась, как тряслась при Разбойнике.

– Стреляют, бабушка! – и Петька выскочил за дверь.

Стреляли в городе далеко, стреляли на Тверской где-то, и ровно из-под земли доносило на Земляной вал глухой ахающий гул, – дрожали стекла.

Бабушка не слышала. Петька услыхал.

И теперь бабушка слышала и крестилась, как при громе.

Наступили мятежные дни. Каждый угол, каждый перекресток стал обедован: ненасытная, темная, карающая, поджидала лихая и ночью и днем, и на безлюдье и на людях.

Страшно бабушке Петьку от себя отпускать. Долго ли до греха: уж одни везде разбойники виделись бабушке и и съемщиках, снимающих с работы по фабрикам и заводам рабочих и в дружинниках, и в драгунах, и в казаках, проезжающих по Садовой к Курскому вокзалу.

И все палят, бабушка уж ясно слышит, на Тверской где-то, в Кудрине, на Пресне и тут, два шага, на Мещанской где-то, все палят и палят, и с каждым часом все громче доносился гул до подвала и словно хлопает бич, ломают сухие ветки.

С Николина дня бабушка ночи не спала, караулила Петьку, как караулила в первые недели петушковой жизни петушка индейского, как караулил однажды сам Петька за сараем у щелки индюшку на курином яйце.

Рвется на волю мальчонка, не сидится ему в комнате, непоседа.

Побежал Петька с мальчишками на Сухаревку и бабушка за ним.

То-то Петьке развлечение: в прежнее время так ребятишки горку на льду строили, а теперь улицу загораживали.

Петька схватился за телеграфный столб.

– Тащи! – кричит неугомон бабушке.

То-то горе бабушке: от страха руки трясутся, какие там столбы таскать! лучина в руках не держится, – подняла бабушка щепочек, так стружек всяких, понесла за ребятишками щепочки и положила их, дар свой, в мирскую заставу – в груду нагроможденного добра к ящикам, решеткам, телеграфным столбам, вывескам.

– Ай-да бабка! – подтрунивали над старухой, и какой-то «разбойник» из дворников зубоскалил, поколачивая сапог о сапог.

– По грехам нашим! – шептала бабушка, уморилась она с своими щепочками, а отстать не отставала от Петьки.

Экий, ведь, молодец он у ней, взобрался куда, на самую-то вышку под кумачный флаг, заломил картуз, как лихой казак, козырек лаковый, а флаг над ним кумачный, как воздухи…

– Залезай, бабушка! – кричит Петька своей бабушке, петушок-певун.

Ну и как тут отстать, на самое Сухуреву на башню полезешь!

Вечером, когда зазвонили ко всенощной и жутко, наперебой со звоном, врываясь в колокола, разносилась пальба, бабушка стала собираться ко всенощной.

Петька вперед побежал и на дворе с ребятишками возился у дьяконова коровника: в казаков затеяли игру и забастовщиков.

Бабушка, уж одетая в свою ватошную стеганую кофту, повязанная углом, в своем черном шерстяном платке, заглянула под диванчик к голодному петушку: спит или не спит? – спал петушок. Поправила лампадку, – глядели на нее из сумерек праведные лики: Чудотворцы, Божия Матерь, – и смутно ей стало.

Потужила она, что бедно у них, очень уж бедно стало, праздники подходят, нечем праздник встретить!., трудно ей и в могилу пора и Петьку жалко… маленький, детеныш, хоть бы на ноги стал! несмышленый детеныш.

– Пресвятая Богородица, Всепетая, Господи, Заступница… – бабушка сложила пальцы крест сделать —

– Кончайте! – сказал кто-то за стенкой не то маляров, не то у шапочников, должно быть, съемщик какой.

Бабушка вздрогнула, обернулась а в дверях племянник– Разбойникстоит.

– Давай, старуха, денег! – наступает.

Бабушка затрясла головой: хоть голову режь, нет у ней ничего.

– Нет, говоришь?

– Истинный Бог… нет.

Разбойник бабушку за шиворот, носом ткнул в комод.

– Ищи, говорю!

Бабушка пошарила под киотом и молча, – язык от страха не слушался, – подала Разбойнику три клубка веревок: клубок толстой веревки, тонкой и разноцветных шнурочков, скопленное добро за много лет…

Разбойник стукнул кулаком старуху, покатился клубок, присела бабушка, как индюшка пред Петькой, и так застыла на корточках.

Разбойник расправлялся: опрокинул он бабушкин дубовый, железом обитый, смертный сундучок, повыбрасывал смертное добро – сорочку, саван, туфли, холстинку, полез в гардероб, оторвал дверцу, и там нет ничего, схватился за комод, все ящики перерыл, все вывернул, нет ничего! Один середний ящик не отворялся, – возился, возился, не отворяется…

Подкатившийся клубок разбудил петушка, вышел петушок из-под диванчика и, захлопал крыльями, хрипло запел, – запел, как в полночь, на свою голову, маленький такой, желтенький, с хохолком…

Разбойник поймал петушка, свернул ему шею, шваркнул бабушке:

– Подавись! – и пошел.

А там, на дворе у коровника, содом стоял, разыгрались ребятишки.

С криком выскочил Петька со двора на улицу – одна ватага другую преследовала, – перебегал через улицу.

Проезжавший патруль от Сухаревки, миновав Хишинскую фабрику, расчищая путь, открыл огонь по улице.

Петька кувырнулся носом в снег, схватился за картуз. —

И больше уж не встал.

С разорванной грудью, пробитым сердцем, окоченелого вернули Петьку в подвал к бабушке, и картуз Петькин с козырьком лаковым.

Вот как, вот где, вот откуда беда пришла, принимай беду!

Все приняла бабушка.

Какая она старая, а все в комнатенке своей подвальной живет, живет себе, не пропускает ни одной службы и, когда случится покойник у Николы Кобыльского, пойдет и за обедню и на панихиду со свечкой постоять.

Нет никого у бабушки. Отдала она племяннику подстаканник серебряный с виноградами и две ложки серебряные, для Петьки берегла, ну, теперь ему ничего не надо! Пропал племянник с подстаканником и ложками, не заходил уж к бабушке, околела индюшка.

Петушок идет, красно солнышко несет! – вспоминается бабушке, как Петька пел, часто-часто вспоминает она Петьку. Петушка своего.

И тихо рассказывает, так тихо, будто спят в комнате или болен кто и боится она разбудить, потревожить голосом, все рассказывает и о индюшке, и о яйце чудесном, о петушке индейском, о Разбойнике, и как строила она с Петькой заставу на Сухаревке, и как вернули ей Петьку с разорванной грудью, пробитым сердцем, окоченелого, и картуз Петькин с козырьком лаковым…

– Пошла я, батюшка, – тихо, еще тише, рассказывала бабушка, – пошла я свечечку поставить Ивану Осляничеку обидяющему, хочу поставить, а рука не подымается…

И подымала бабушка свою трясущуюся руку, и опустилась рука: это обида безвиненная, горькая, смертельная опускала ей руку, горечью темнила глаза ей, и рука тряслась, все подняться хотела и не давалась; а синие пустые жилы крепко напружились, крепко сжимались сухие пальцы: это сжимала ока свечечку Ивану Осляничеку обидяющему, угоднику Божию, который обиды принимает безвинные, горькие, смертельные, все…

– И поставила!

Бабушка кивала головой и уж легко подымала руку так – так у Чудотворцев московских, у Максима блаженного, Василия блаженного, Иоанна юродивого так руки подняты, и рука не тряслась: это свечку держала она, свой горящий, неугасимый огонек, сжигающий в сердце последнюю, безвинную, горькую, стремительную обиду; и глаза ее тихо теплились: это вера светилась в глазах ее крепкая, нерушимая, доносящая до последних дней свечечку, огонек святой через все беды, через всякую напасть, через все лишения, когда уж все отнято – петушок индейский – Петька – Петушок.

1905–1911

1922


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю