355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ремизов » Том 3. Оказион » Текст книги (страница 19)
Том 3. Оказион
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:08

Текст книги "Том 3. Оказион"


Автор книги: Алексей Ремизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 44 страниц)

Самовар погас за разговорами, пришлось раздувать заново и долго еще дожидаться запоздалого послеобеденного чаю.

Ужинал Воробушкин в доме со всеми.

После ужина жук во чреве щелином был особенно игрив и проказлив, и обычно Михаил Петрович, поймав какого-нибудь неискушенного гостя, отправлялся на прогулку, занимая гостя своим неистощимым разговором жуку в угоду. Если же спутника не случалось, остервенелый, ходил он с высунутым языком, который у него за отсутствием собеседника просто болтался: жук начинал играть во чреве, слова лезли на язык, а говорить не с кем, и оттого язык болтался.

Воробушкин, само собой, попал в спутники к Михаилу Петровичу и, улучив минуту, расспросил о пани Марии, и рассказанное ею все подтвердилось.

– Она рада чем-нибудь отблагодарить нас и с радостью вам будет прислуживать. Не стесняйтесь, пожалуйста! – повторял Михаил Петрович.

После прогулки ждали чаю на сон грядущий.

Из щелинских гостей, проводивших в Качанах дни свои в полном забвении и отдыхе, оказалось немало замечательных стратегов, которые, начитавшись газет и принимая всякие изустные, часто вздорные, подчас и корыстные, слухи за истинную правду, ловко обсуждали ход военных действий и предсказывали события.

В этот вечер всех занимало московское известие о пчелином рое, севшем на Ивана Великого: что все сие значит?

А старая тетушка в большом возрасте с седыми позеленевшими завитками, прислушиваясь к разговорам, все недоумевала.

– Да почему же, – удивлялась она, – не соберутся державы и не перестреляют всех немцев?

IV

С каждым днем Воробушкин убеждался, что не только какого забвения, но и самого простого отдыха, о котором так много толковал и сулил ему в Качанах Михаил Петрович, не было и быть не могло.

Пани Марию, в этом он окончательно убедился, тяготило прислуживание – и самовары и уборка. Пани Мария за перегородкой у себя так вздыхала, словно вся душа в ней обрывалась.

Какой уж тут отдых, какое забвение!

Ночью плохо спалось – очень было душно и жарко от печки, и особенно в те и без того жаркие дни, когда пани Мария пекла хлебы, а мальчик, которого выходила Мария Сергеевна, не очень-то здоровый, по ночам кричал и плакал.

Справится Воробушкин с горячей печкой, кое-как приладится, кажется, забудет всякую печку, и вдруг проснется: ребенок кричит! Пани Мария утешает, а он все кричит может, поел чего, может, и ему жарко, а может, растет, и пани Мария, переговорив все ласковые слова, которых так много знает польский язык, начинает уж с мальчиком как со взрослым, начинает укорять его, не говорящего еще и самых простых слов, пеняет ему, что покоя с ним нет, совсем измучил, что и так она несчастная, загнанная она на чужой земле, а еще и он ее расстраивает. А ребенок все кричит и кричит. И тогда уж без слов, без укора раздаются сухие шлепки, а в ответ такой подымается крик, от которого в ушах звенит, – куда звон железа на стройках! – и падает сердце.

Успокоится мальчик – всему есть пора: и слезам, и крику, такому детскому крику, о котором не выскажешь, детскому, – затихнет мальчик, и пани Мария успокоится, приладится и Воробушкин, кажется, забудет всякий крик, и вот, словно не проходит и минуты, опять проснется: водовоз приехал, воду привез – стучит ведрами, льет воду.

После такой ночи, когда входила пани Мария, такая вся несчастная, у Воробушкина язык не повертывался о чем-нибудь попросить, он старался делать все, что возможно, сам, и если заговаривал, а уж, значит, надо было заговорить по необходимости, пани Мария, вся измученная, смотрела на него не только неприветливо, но даже и враждебно: да и как ей по-другому смотреть – ведь всю-то ночь… повозись-ка ночь с ребенком, а тут еще самовары, да и не привыкла она, она никогда не прислуживала и прислугой не собиралась быть! И, прибрав кое-как комнату, пани Мария за перегородкой у себя так вздыхала, словно вся душа у нее обрывалась.

Поблизости случился пожар.

Пожар увидала пани Мария и сказала Воробушкину.

А как она вся, как лист, дрожала и в глазах ее горело – это горел дом ее там, на земле покинутой, ее земля горела и все то счастье и мир, которого она с мужем добилась, ее счастье горело!

Воробушкин бегал смотреть на пожар: к пожару всегда тянет. Пожар был недоступный – горел льняной завод с керосином и нефтью, и по ветру огненные стружки от стройки, как огненные птицы, летели. Но не в этом, не в пожаре было грозно и страшно, а страшно было, когда побежал народ всем народом тушить пожар, – завод принадлежал крестьянам, товариществу. И надолго осталось в памяти, как тащили огромные черные багры, и виделась Воробушкину Россия – пожар, и бежит народ и, как последнее, тащат эти огромные черные багры.

«А что если поджог?» – подумалось тогда, и увидел он в глазах бежавшего народа тот же самый вопрос.

И было грозно и страшно.

Глаза искали: кто поджог? где поджигатель?

И он видел Россию – пожар, и бежит народ и, как последнее, тащат эти огромные черные багры не тушить пожар неподступный, такого так не затушить – воля Божья! – а бежит народ расправляться с теми, с тем, на кого скажет, не крикнет, а только скажет тот вон рыжий всклокоченный мужик, прибежавший за много верст из дальней деревни.

Михаил Петрович с ног сбился, он и сам тушил, а больше распоряжался. Слава Богу, заводом и кончилось, а то долго ль до беды – при таком ветре да все Качаны как слизнуло б!

В доме разговор на время перешел только к пожару: надо было хоть как-нибудь восстановить добро, а кроме того, делились свежими впечатлениями. Михаил Петрович собрал крестьян и с ними всякое толковал. И жук в щелином чреве затаился, как и вовсе не было. А через день все было решено и подписано: в город посланы прошения о ссудах и льготах и положено начало новой стройки. И опять все пошло по-старому.

Тут только заметил Михаил Петрович перемену в госте: Воробушкин приехал куда веселее, а за эти несколько дней совсем захудал и бродил скучный.

* * *

После ужина, прогулявшись на пожарище, куда по привычке стали ходить вместо прогулки, Михаил Петрович зашел в домик к приятелю.

– Да не стесняет ли вас пани Мария? – спросил Михаил Петрович.

Воробушкин признался.

Воробушкин признался, что ему не совсем ловко просить ее прислуживать. И только. Всего же, о чем передумал он за эти несколько дней в свои бессонные ночи и готовился сказать, не сказал и не мог сказать.

Ну, как это скажешь?

По доброте душевной и хлебосольству Михаил Петрович напригласил к себе гостей полон дом… зачем же было заманивать еще и Воробушкина, когда места нет, да еще и сулить ему полное забвение и отдых? Воробушкина поместили в домике к пани Марии за перегородку и в сущности в одной комнате с пани Марией. А этого никак нельзя было делать ни для него, ни для нее, – для них обоих.

Это верно – бывает так, что человек, которому оказана услуга, с радостью в благодарность за услугу готов чем-нибудь отслужить. Михаил Петрович, судя главным образом по себе, нисколько не ошибался, предполагая, что и пани Мария рада будет отблагодарить и его, и Марью Сергеевну. Пани Мария и вправду рада была отблагодарить Щелиных! И в одном Михаил Петрович ошибся, он совсем не подумал, как и чем может и хотела бы их отблагодарить пани Мария. Михаил Петрович вместо того, чтобы, как это полагалось бы по правде, оказав человеку услугу, особенно зорко следить за поступками своими по отношению к этому обязанному человеку и нечаянно как не напомнить ему об услуге и тем самым не вызвать у него тягостного чувства должника, которому во что бы то ни стало надо расквитываться с благодетелем, Михаил Петрович без всякой осторожности, нисколько не подумав о пани Марии, а вспомнив лишь свою оказанную ей услугу, выбрал такое дело, которое ему самому предоставляло удобства, и это дело в сущности навязал исполнить пани Марии за оказанную ей услугу. Ему надо было девать куда-нибудь гостя, приятеля своего, а места в доме не было, и вот хороший случай для пани Марии: пани Мария потеснится, пустит к себе в домик щелинского гостя и будет прислуживать ему. Мало того, что не подумав о пани Марии, Михаил Петрович навязал ей дело, лишь себе удобное, а и уверился, будто и для пани Марии это дело удобное, а потому с радостью будет она исполнять его.

Пани Мария никогда не забывала оказанного ей Щелиными доброго дела и рада была отблагодарить Щелиных, и возможно, что, была бы рада ухаживать и все делать для Марьи Сергеевны, даже в сени с ребятами перебраться для Марьи Сергеевны, но прислуживать щелинскому гостю она совсем была не рада, и если не предложение Михаила Петровича поместить у себя в домике Воробушкина и прислуживать Воробушкину дала-таки согласие и потеснилась и кое-как прислуживает, ставит самовары и пол моет, то единственно и только по нужде своей, по беде своей, от несчастья своего. Ну, как же ей было отказать Щелиным, которые сделали ей доброе дело, приютили ее и поддерживают и без которых ей с ребятами хоть по миру иди!

Ну, как это скажешь?

И сказать всего этого Воробушкин не мог потому, что приятель, заманив его в Качаны, как раз именно ради него, Воробушкина, и поступил так, и упрекать Михаила Петровича совсем не годилось, хоть и поступил он совсем необдуманно, поставив в самое дурацкое положение прежде всего его же самого, которому обещал забвение и отдых, и огорчив и без того огорченную, судьбой обиженную, несчастную пани Марию. А кроме того, зная хорошо Михаила Петровича, было небезопасно признаваться ему во всем по правде: сгоряча Михаил Петрович может, Бог знает, чего натворить – ведь Михаил Петрович никак не мог понять, как это так пани Мария, обязанная всем ему и Марье Сергеевне, не рада их отблагодарить прислуживанием Воробушкину! Михаил Петрович мог сказать что-нибудь очень обидное пани Марии и, наконец, вгорячах же просто пригрозить выгнать ее из домика.

– Да, мне не совсем ловко просить ее прислуживать! – повторил Воробушкин.

И вот от несказанных ли признаний, смутно проникших в душу, или от собственной догадки о той правде, которую скрыл Воробушкин, не желая упрекать приятеля, и которую не допускал Михаил Петрович, Михаил Петрович вдруг словно ощетинился.

– Я знаю, как вас избавить от этой пани Марии! Завтра же вам будет прислуживать кучерова девочка Тая…

И, не дожидаясь ответа, Михаил Петрович прошел на половину пани Марии – пани Мария во дворике сидела с ребятишками – и вернулся с самоваром и трубой.

– А чайник у вас есть?

Воробушкин оглядел столик – темно уж было, – на столике, на подносе стоял один стакан.

– Нет, нету! – сказал Воробушкин упавшим голосом, сам не зная, чему испугавшись.

Михаил Петрович опять вышел и что-то долго шарил там по полкам и принес чайник.

– Вот вам и чайник!

И, наложив крючок на дверь к пани Марии, подергал: крепко ль? И также решительно вышел он из домика через балконную дверь. И скоро вернулся и не один, а с Таей, кучеровой девочкой, очень похожей на Анюшку Богданову, в красненьком платьице: она поутру постучит в балконную дверь, разбудит Воробушкина, будет носить ему воду, прибирать комнату и ставить самовар.

Тая побежала за углями. Михаил Петрович присел к столу: какой-то он стал грустный такой.

– А этот чайник не пани Марии? – робко спросил Воробушкин: ему показалось, словно бы раньше, все эти дни, он пил не из такого.

Михаил Петрович резко ответил:

– Я дал, я могу и назад взять. Никакого чайника у пани Марии не было!

V

Ночью прошел дождь. Как спится под дождь сладко!

Воробушкин долго ворочался, и снилось ему что-то запутанное: и тащили его куда-то, и он тащил кого-то, потом очутился он в какой-то комнате, а в соседней комнате лампа горит и очень от нее жарко, и вдруг все встали и ушли, и видит он, один остался Михаил Петрович, голый Михаил Петрович моет пол под лампой и у него рыбий хвост, и опять потащили, а Тая – Анюшка Богданова – в красненьком платьице стучит в балконную дверь, а он и слышит, а встать не может.

– Чайничек забрали! – услышал он ясно и с болью открыл глаза.

Еще чуть только свет, и тихо за окном.

– Чайничек забрали! – повторила пани Мария.

Старший мальчик что-то со сна ответил ей ворчливо. И послышался один долгий вздох, как только вздыхала пани Мария.

Воробушкин лежал с открытыми глазами, сна уже не было.

– Чайничек забрали! – повторялось за перегородкой.

Пани Мария жаловалась Богу на обиду, как ее обидели: у нее дом сожгли, загнали ее на чужую землю и теперь с несчастной все, что угодно, могут сделать.

– Чайничек забрали! – жаловалась пани Мария Богу, словно в этой последней обиде, в этом чайничке собралась вся ее обида, беда, все ее горе, она нашла имя беде своей, назвала ее по имени и повторяла, обращаясь к Богу.

Воробушкин лежал с открытыми глазами, проникнутый этой душу надрывающей жалобой, и почему-то вспомнилась ему та молодая баба с ребенком, проводившая мужа, та баба, которая лежала в пыли у жандармской комнаты на затоптанной траве, и голос пани Марии слился с ее голосом.

Приехал водовоз. Водовоз долго громыхал ведрами. Пани Мария и ему рассказала о своей обиде и уж с какою-то радостью заключила словом, в котором собралась для нее вся обида, беда, все ее горе.

– Чайничек забрали!

А на вопрос водовоза, куда наливать барину воду и где ведра, одно отвечала, потерянная в своей обиде, как тот в беде, у кого впереди одна беда.

– Ничего не знаю! Ничего не знаю!

Да и так, откуда ей знать: дверь наполовину Воробушкина на крючке, и ей нельзя пройти.

– Чайничек забрали! – опять с какою-то радостью заключила она словом, в котором собралась для нее вся обида, беда, все ее горе.

За водовозом постучала в балконную дверь Тая, она постучала куда раньше, чем ей полагалось, но теперь Воробушкину все равно: раньше или позже. Тут уж и Тая не поможет!

Тая вынесла самовар на балкон. А оставленные на балконе угли за ночь отсырели. Побежала за углями. И дай Бог через час самовар поспеет!

Воробушкин заглянул в окно к черному ходу: там на крылечке сидел старший мальчик и в стакане разминал чаинки. Жалко ему стало. И зачем это он вчера затеял разговор с Михаилом Петровичем? Ну, взять бы ему тихо, смирно и уехать из Качанов, и никто бы Богу не жаловался. Ну остался бы хозяин недоволен, конечно, посердился бы на него, но это совсем не то, совсем не то!

Пани Мария за перегородкой вздохнула, как вздыхала только пани Мария.

И опять начала она к Богу свою жалобу о беде и обиде, и о горе своем.

– Чайничек забрали!

Самовар поспел. Ловко и проворно внесла его Тая. Воробушкин заварил чай и ходил около стола, где стоял

чайник. И такой маленький представлялся он ему огромным чугуном, пышущим, жарким, как та жаркая лампа, заполнявшим собою всю комнату – и не приступишься! чайничек заполнял всю половину домика, весь домик.

Час и другой претерпел Воробушкин, собирая свои вещи и укладываясь, чтобы немедля ехать домой, в Петербург на Дегтярную.

Чайничек, заполнив весь домик, заполнял щелинские Качаны с домом, флигелями, полем и лесом, везде он один был и маленький, а такой непомерный, такой пышущий, жаркий, как та жаркая лампа, под которой Михаил Петрович с рыбьим хвостом голый пол мыл, и ничего другого не оставалось, как бежать.

«Оттолкнусь, как шестом от берега и забуду!» – хватался Воробушкин за единственную спасительную мысль свою – бежать без оглядки.

Михаил Петрович на заявление гостя об отъезде остался очень недоволен: как же это так, разве не нашел Воробушкин в Качанах отдых, или недоволен, что много гостей, но ведь кто же этого не знает, что среди лета в деревне всегда много гостей, и притом же он достаточно ясно предупреждал его в письме, говоря русским языком, что «постарается устроить покойно и удобно», не сказал, что «устроит», а «постарается устроить»!

– Я же вам писал, что у нас все занято – и дом, и флигеля! – сердился Михаил Петрович, городя небывалое.

Воробушкин не возражал, Воробушкин старался как-нибудь оправдаться, ссылался на всякие тревоги, которые его одолевают, и что без Дегтярной он не может. Но выходило не очень-то убедительно. Воробушкину никто не верил, и он видел в глазах одно осуждение.

– Просто привередничает! – говорили про него.

– Конечно, привередничает! Какой чудесный, уютный домик, какие под окнами розы цветут и жасмин! А если с пани Марией не поладил, – находились-таки догадливые, – стоит ли на это обращать внимание!

А щелинский кучер Филипп уж прилаживался на облучке, по невеселому, по серому деньку, весело, чтобы везти барина по прибитой дождем дороге назад на станцию.

1915 г.

На птичьих правах *
I

По обычаю прежних лет на избиение младенцев мы отправились к нашему затейнику, Александру Александровичу Корнетову. Чудак не предупредил и, туркнувшись на Кавалергардскую, поцеловали замок: еще осенью вскоре после Летопроводца, никому не сказавшись, покинул он свое долголетнее насиженное гнездо. Хочешь не хочешь, а пришлось тащиться на противоположный конец. И с грехом пополам на птичьих правах, т. е. вися на подножке трамвая, и само собой без билета, добрались мы до Карповки. А от Карповки рукой подать. И благополучно отыскали дом – вроде дачи такая легкая стройка. Но тут-то мы и натерпелись.

Нам не только сказано было на Кавалергардской, но и собственными глазами мы видели, – в домовой книге записано, что квартира Александра Александровича третья, а как раз третьей-то в доме не оказывалось: была первая и вторая, а больше никакой. И дворника не разыщешь, какие уж по нынешним временам дворники, дворничиха хоть бы высунулась! – и дворничихи нет и спросить не кого. Кто посмелее, заглянул было на черный ход, да сейчас же и назад: через всю лестницу врастяжку лежал рыжий пес, лежал тихий и смирный, да кто ж его знает! Правильнее всего было бы разойтись по домам, но это показалось очень обидным: не маленькие же мы, в самом деле, в Петербурге не отыскать приятеля.

Кто-то заметил в верхнем этаже красные корнетовские занавески. И, ободрившись, решили ломиться во второй номер. Впрочем, зачем и ломиться? – звонка не было, а дверь не заперта, – и оставалось только приоткрыть дверь, что мы и сделали.

И попали во тьму кромешную.

Черепов, начальник собачьей команды (и такие существуют) наш поводырь, изо всех самый находчивый, зажег спичку, и со всякими предосторожностями мы двинулись по кривой промерзшей лестнице, которая и привела нас к искомой двери. (Тут, господа, помянешь и математику.)

Спичка догорела, а новую зажигать поскупились. Кто-то впотьмах нащупал кнопку. И звонили мы поочередно, во сколько рук, уж не знаю, а отклика все нет и не было. Разорились еще на спичку, проверить.

Нет, не ошиблись: на двери висела корнетовская карточка – «отставной путейский ревизор и проч.». И тут же под карточкой клочок бумажки: «позвоните и стучите».

Конечно, потому и отклику нам не было.

И принялись же мы дубасить, ой! не щадя ни двери, ни кулаков.

А этого-то только и требовалось. На лестнице зажглась лампочка. И сверх всякого ожидания никто нас, как бывало, через цепочку не опрашивал, а и без всяких опросов на всю половину растворилась перед нами дверь. И не Ивановна, старуха, новая молодая впустила нас, Акулина.

Но это еще не все. Поднявшись еще по ступенькам, мы прошли темным погребом, как после разъяснил нам хозяин, и тогда уж попали в узенькую прихожую, такую узенькую с окном, занимавшим большую половину наружной стены, и лестницей вверх к стеклянной двери не то на балкон, не то в какой другой погреб. В простенке между окном и дверью висело зеркало, а против зеркала у самой лестницы старая знакомая, совсем разбитая вешалка. И хоть бы завалящая калоша, – пусто. Для безопаски, что ли, ожидая гостей, припрятал хозяин и шубу, и шапку, и калоши, или от сырости для сохранности? Под окном стояла целая лужа и с двери текло.

Разместив шубы на перилах лестницы и прихорошившись перед зеркалом, мы приготовились вступить в Корнетовские палаты. Сам хозяин раскрыть нам дверь. Но тут и шага не сделав, все мы попадали, кланяясь земно: оказалось, приступки вниз, о которых чудак не предупредил.

– Чертячья комната… на птичьих правах… чертог златой! – оправдывался хозяин, отряхивая нас, палых, и вводя в свой чертог златой или чертячью комнату, такую же неподобную, как прежняя ледянаяего избушкана Кавалергардской.

И пока подходили новые гости, как и мы, колесившие по всему Петербургу и проделывающие все, что и мы, до падения на приступках, хозяин занял нас диковинками.

Где-то за книжной полкой, между печкой и «философией», жил у Александра Александровича самый настоящий живой сверчок, какие водятся в банях. Тут же, на полке, сверчку стояло пойло в стаканчике. Сверчок пел только в холода, а в тепло спал.

И все мы тихонько по примеру хозяина подходили к полке и старались не дышать, чтобы сверчка послушать. Что-то будто и пищало, но кто ж его разберет: сверчок это или гвоздик.

– Сверчок спит! – объявил нам хозяин и посвистел сам по-сверчиному, вот так!

Сверчок не откликнулся.

Должно быть, сверчок и вправду спал. Еще бы, от одних наших папирос, а курили больше египетские, стояло угарное облако.

По переезде с Кавалергардской Александр Александрович шестнадцать дней жил без дров и за это время, претерпевая осеннюю холодину, сжег немало стульев и все, какие были, иллюстрированные журналы от «Нивы» до «Огонька»: очень боялся, что сверчок замерзнет.

Расхвалив своего любимца, как он поет, и как никогда с ним не соскучишься и в самую скучную пору, Александр Александрович взялся за другое: он отодвинул письменный стол и, отдернув красную парчовую занавеску, пригласил заглянуть в окно.

И все мы, заходя гуськом, прикладывались к холодному запотелому стеклу, но за морозом разглядеть ничего не могли, кроме лестницы, торчавшей под самое окно.

А ведь посмотреть-то было что: на дворе, в конце сада, среди берез стояла стеклянная избушка, а в избушке жила Баба-Яга.

– Питается березовыми дровами! – толковал Александр Александрович, описывая с подробностями образ жизни своей не совсем-то приятной соседки.

Покончив с Ягой, хозяин собирался было показать нам и еще одну диковинку – своего мышонка: всякое утро выходит к нему из норки маленький такой, горбатенький мыш, садится на подоконник и, объедая замазку, поет. Но пришлось мыша не беспокоить. Уж подходил час вечеровочным крещенским разговорам, уж слышно было, как самовар заводил свою самоварную полную песню, пора было гостей просить в пировые палаты.

И скоро на хозяйский зов мы вышли через тесный коридорчик из холодной чертячьей комнаты в теплую столовую.

II

В пировых палатах была такая жара, как когда-то на Кавалергардской в ледяной избушке, и стол был накрыт, как когда-то белой скатертью, по краям расшитой красными орлами, только не столько стояло сластей домашних.

Полагалось в первую голову обнести гостей самодельной варенухой, на косточках настоенной, а ее-то, чудодейственной, как раз и не было. Еще до праздников приятель обещал достать через лазарет и достал бутылку и уже нес, да, говорит, поскользнулся, выронил портфель и все вино пропало.

Бедновато было и вареньем, так малина какая-то засахаренная. И тоже приятель обещал и уж вез целую банку поляники вологодской, да, говорит, на трамваи как садиться, и кокнул, и все варенье пропало.

И одна лишь пастила оболенская украшала стол. Но и тут хозяин сплошал: расхваливая ее – айв самом деле, удивительная пастила! – как свою домашнюю, собственноручно приготовленную, позабыл с коробок оболенские наклейки содрать. Ну, была еще початая банка с вразумительною надписью: «пчелиный мед протопопа Прокопова». А то так, всякий ералаш и всего понемножку.

Конечно, мудрено теперь таким, как Александр Александрович, пиры задавать: насчет поставок он не мастер, в банковом деле тоже не очень понятлив, на олове, говорят, большие деньги нажить можно, не пробовал. И то удивительно, как еще жил и был он на белом свете со своей ни на что ненужной глаголицей

Ну, что делать, нет варенухи и не надобно, – и принялись гости за чаи.

Слава Богу, что еще сахар-то есть и не мелкий (песок), а настоящий колотый.

Кому же и с чего начать вечеровочный разговор страшные крещенские рассказы?

Начальник собачьей команды, человек бывалый, на страхах съевший собаку, знал по преимуществу о всяких зверствах, но благоразумно воздержался: все истории его давно уж попали в газеты и потеряли всякую веру. Молчаливый господинчик, довольно-таки диковатого вида, стеснявшийся своего имени и отчества, а его звали Карл Карлович, угрюмо держал что-то наготове, кажется, что-то про воину, о каких-то своих предчувствиях, выдуманных задним числом, но первым выступать не решался. Наш многострадальный, знаменитый старец Иоанн Электрический, носивший для плотского ободрения электрический пояс, и, разжигаемый страстным бесом, блудоборствуя, сидел насупившись, ибо не было ни одной дамы. Сосед его и приятель, дамский доктор сириец, известный аскет, как сам рекомендовал себя доктор и кстати и некстати, с неизменным французским ключом, висящим сбоку из брючного кармана (про этот самый ключ выражались очень не аскетично), мог бы, конечно, один занять весь вечер рассказами из своей практики, но тоже чего-то помалкивал. Инженер-корабельщик, строитель подводных лодок, – Змий запоем курил свою египетскую, Литератор Зерефер (псевдоним), нашедший свою линию в чертовщине, ибо, как и сам он признавался, описание чертячьих деянии ему нипочем давалось, грелся у накаленной железной печки, должно быть, отогреваясь за все студеные голодные месяцы (на чертях, брат, нынче не больно-то выедешь!) и безжалостно поедая пастилу. Другие гости старались около чаю.

– Александр Александрович, да как же это вы покинули вашу Кавалергардскую? – спросил кто-то.

И вот вместо страшных рассказов начал сам хозяин о своем переселении и этим положил начал вечеровочным разговорам.

* * *

Александр Александрович нынче летом уезжал из Петербурга лечиться и, когда вернулся, квартиру его кавалергардскую уже сдали. Сроку до окончания контракта оставалось неделя, за эту неделю он и должен был отыскать себе новое жилище. Он и вышел на поиски, очень-то не жалея о старом гнезде своем, где с начала года перестали топить и ледяная его избушка, когда-то такая, как баня, горячая, обратилась и впрямь в ледяную. Но случилось и совсем не ко времени: лазая по лестницам, натрудился и слег, и о переезде нечего было и думать. Новые жильцы, которым доставалась его лубяная и ледяная избушка и купель, и поварня, слышал он, люди душевные и сердечные, а ведь это в волчий наш век большая редкость, и потому лежал спокойно: такие его не прогонят. И письмо написал им и еще больше уверился: не тронут его, дадут вылежаться! А вышло-то, совсем наоборот: погнали! Сами-то, жильцы эти, в которых он так уверился, не пошли на такое, а послали знакомого своего: третьему в таком деле куда способнее и совсем нечувствительно.

– Как сейчас помню, – рассказывал Александр Александрович, – пятница была, лежу я спокойно, думаю, недельку пролежу еще, а там и действовать, и вдруг звонок. Ивановна говорит, какой-то барин спрашивает, словно бы из шоферов, о квартире поговорить лично. Ну, я кое-как оделся – какой-такой шофер? – и вышел. Оказывается, это от новых-то жильцов с поручением и совсем не шофер. «Очистить, говорит, квартиру к воскресенью, привезут мебель!» Я на дыбы: «Как же так, говорю, ведь, я болен, мне лежать надо, да и поставить некуда!» Вы помните мои те две избушки, сами посудите, куда же там поместить мебель? Да и хорошо говорить «поместить мебель!» – да ведь, когда вносить-то будут, двери небось настежь, тут и здоровый-то захворает. «Нет, говорю, нельзя ли подождать денька три, может поправлюсь, мне и деваться-то некуда!» А он мне на это: «А им тоже деваться некуда, они уж и лошадей наняли на воскресенье мебель перевозить!» Ну, что поделаешь, выходит, что правы: ведь и лошадей наняли!

И за́ два дня решилась судьба быть Александру Александровичу за Карповкой.

Ивановна-старуха пошла искать квартиру. Долго пропадала и нашла. А он за добро принялся, – не полежишь уж! Как искала старуха квартиру и как он с добром управлялся, напихивая ящики, один Бог знает. Только, когда в воскресенье они переезжали, встречные смотрели на них, как на беглецов, вырвавшихся из самого опасного места с войны, спасаясь от зверств немецких.

Новая квартира оказалась не готовой еще и жить в такой невозможно. Ивановна старуха попросила расчет: ей и далеко от старых мест, и скучно. Так и остался один. Целую неделю, пока мазали и красили, скитался он по Петербургу.

Господи, чего только я за это время не навидался, за эту неделю бесприютную! Тычусь от дома к дому, приятелей-то никаких не сыщешь, куда еще постучаться, не пустят ли ночь переночевать? Ну, это я сам тут по болезни моей путал. А, вы знаете, те жильцы, которые меня выгнали, очистить к воскресенью квартиру-то требовали, оказывается, и не подумали в воскресенье въезжать, хоть и лошадей наняли, а въехали только в четверг.

– Вот, то же с моей женой было, – сказал инженер, строитель подводных лодок, – на Михайлов день вышла история.

– Катастрофа? – отозвался Карл Карлович.

– Вроде.

– Ну, расскажите! – Александр Александрович одобрительно кивал инженеру.

– Дожидалась она трамвая. Знаете, у Летнего сада мостик, там очень узкое место. А уж темно было, и такой ветер с дождем. Слякоть. И когда она так стояла, наехал извозчик и от удара, ей показалось, в висок, она упала. А очнулась, когда уж ее подняли. А подняли ее какие-то рабочие и солдат. «Нет, – кричали рабочие на извозчика, ты так не отвертишься!» Извозчик оправдывался: «Я кричу, а чего же она лезет!» И она увидела старика-извозчика и седоков: лица их показались ей ужасными. «Мы кричали: берегись! берегись!» – выгораживались седоки. Кое-как подошла она к извозчику, нагнулась номер разобрать, и громко прочитала. Извозчик уехал. А когда она обернулась, тех рабочих уже не было, только один солдат. «Я бы помог вам, – сказал солдат, – да завтра на позиции еду!» И тоже пошел. Так и осталась одна. «Идите, вон там городовой!» – сказал кто-то. А ей, да она едва на ногах держится, куда ей городового искать, и страшно перейти через улицу, и больно все, и липкое что-то, это кровь, хлынувшая тогда горлом, липкая мазала губы. Конечно, нанять бы ей извозчика! Но самой ей совсем невозможно, где там извозчик? Тут подъехал трамвай и на счастье не очень набитый. Влезть она влезла, прошла в вагон. Народ стоит. И она стала сзади. «Что вы! Вы меня пачкаете!» И кто-то толкнул ее. И она увидела барыню и хотела ей что-то сказать много и сказала: «Вы тоже не бессмертная, это меня извозчик». – «А мне какое дело? Посмотрите на мои перчатки!» В вагоне поднялся хохот. Но она ничего не видела, только белые в крови перчатки. И тут произошла безобразная сцена: пассажиры начали ее выгонять из вагона. А уж у нее больше и слов не было никаких, да и что скажешь? Кондукторша повела ее на площадку. И никого не нашлось в целом вагоне, кто бы заступился. Нет, хуже, вдогонку еще смеялись. Кондукторша поставила ее на переднюю площадку. Там и простояла она до последней остановки, и уж дома два часа молчала, не могла сказать слова… Но, вы понимаете, в целом вагоне не нашлось ни одного человека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю