![](/files/books/160/oblozhka-knigi-zaboty-leonida-efremova-221881.jpg)
Текст книги "Заботы Леонида Ефремова"
Автор книги: Алексей Ельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Все кончено! И зачем только мы приехали сюда? Так долго мы ехали сюда в товарных вагонах из Ленинграда к отцу «есть пироги», как он писал нам в письмах. Что мне делать теперь здесь, в этом незнакомом городе, в этой далекой Башкирии? Что будет теперь со мной?
Пять с половиной лет я был в детском доме, а потом приехал отец, забрал меня, и теперь вот мы вместе, и он говорит со мной о том, о чем еще никто со мной не говорил:
– За измену ты однажды уже убил своего товарища. Ну, не ты один – вы все вместе. Помнишь, ты рассказывал мне о Дульщике?
Я кивнул. Я даже задохнулся. Нужно было хоть слово сказать в свое оправдание, но я не мог. Я убил Дульщика?! Я?
– Я часто вспоминаю о Дульщике, – сказал отец. – Он погиб из-за вас. Вы все виноваты. И жестокие главари вашей группы, и безмозглые, трусливые подчиненные. Вы Дульщика унизили. Да еще все навалились на одного. Били лежачего. Разве это законы? Принципы? Что толку выкалывать их на руке. Ты будешь стыдиться этой наколки всю жизнь, вот увидишь. Все эти обеты, зароки на теле – ерунда, вранье. Правда и настоящие правила жизни – в душе и в сердце. Ложь все запутывает, все делает фальшивым. Прислушивайся к своему сердцу как можно чаще. Ты понял меня?
Отец впервые говорил со мной так по-взрослому. Я видел, он боится за меня. И его небритое, усталое лицо полно тревоги. «Наверно, ему очень тяжело пришлось в жизни», – думал я, вглядываясь в его морщины. Я молча клялся ему быть таким, чтобы никогда он не стыдился за меня, и навсегда обещал запомнить его слова.
– Вы унизили Дульщика. Он хотел стать равным с вами со всеми. Вспомни, что было тогда...
Чем дольше я живу, тем чаще вспоминаю тот случай – единственный такой в моей жизни, и самый постыдный, и самый страшный, будто совесть моя все настойчивее требует меня к ответу. Я вспоминаю про это, когда порой оказываюсь в многолюдной давке, где малейшая неосторожность может стать бедой для кого-то; вспоминаю и в минуты уж слишком развеселых игрищ, когда распаляется моя и еще чья-то удаль, переходя все границы. И подтрунивания, неожиданно переходящие в насмешки, заставляют вспомнить тот случай, и чрезмерная уверенность в своей правоте, и ограниченность, и наглость, и жестокость, и равнодушие к чужой беде, и власть силы, и рабская, жалкая трусость именно тогда, когда нужно, хоть умри, постоять за себя и за друга. Тот случай будет помниться мне до самой смерти.
Медленно-медленно идет по косогору, припадая на одну ногу, большой сутулый старик, детдомовский сторож, и несет на руках маленького, худенького Дульщика. Безжизненно покачиваются его руки и ноги, они как будто тянутся к шелковистому, мягко стелющемуся под ветром ковылю, к распаренной земле, чтобы лечь, как бывало, чтобы долго-долго смотреть в небо, слушать стрекот кузнечиков и песню жаворонка. Но все кончено: вот он, Дульщик, и его нет. Больше никогда ничего не увидит он и не услышит. Уже не для него старая казачья крепость – наш детдом на горе, – банька на склоне радом с родником, и татарский аул под горой, и речка, где так много рыбы попадалось Дульщику на крючок...
Вон лежит под горой в яме страшное огромное колесо от сенокосилки, которое убило Дульщика.
Он не знал...
Была такая игра. Бросались под колесо от сенокосилки в тот момент, когда оно перепрыгивало через валун, – всем хотелось стать героями. Героев качали, им прощалось все. Дульщик не знал, когда именно можно бросаться под зубчатое колесо, чтобы оно подпрыгнуло и полетело по высокой дуге. Но он тоже хотел стать героем. И хотел, чтобы ему простили все.
В тот страшный день он решился. Во время игры он стоял в отдалении, ему, как всегда, не разрешили быть вместе со всеми, и он прыгнул к валуну, подбежав с другой стороны косогора. Колесо не направили как следует, и оно не перепрыгнуло, а только скользнуло по камню...
Дульщик поторопился. Нет, не случайно он торопился, ему побыстрее хотелось стать героем, чтобы простили ему все, как другим, кто выдерживал испытание. Он-то выдержал свое испытание, а мы нет – мы не смогли поддержать его, когда он так в этом нуждался. Самое главное испытание – на человечность – не выдержали мы.
Неужели тогда это был я? Да, я. И кажется, что я еще до сих пор живу в детдоме, в старой казачьей крепости, на высокой горе с высоченными домами, с высоченными людьми – воспитателями и старшими ребятами, – на все и на всех я смотрел снизу вверх; кто сильнее меня, тот и был прав. Я делал все, как мне велели.
И вот я живу и живу на высоченной горе, и весь мир, вся планета – на одном пятачке, на горушке, в старой казачьей крепости Абсалямово, где посреди двора бегают и орут одинаково одетые мои дружки. Они бегают, орут, толкаются, и со стороны может показаться, что всем очень весело, а на самом-то деле никто ни на минуту не забывает, что идет война, там отцы и матери, там происходит что-то такое, что должно обязательно закончиться, чтобы восстановилась полная справедливость во всем. А пока...
Все началось, еще когда Дульщик караулил склад с продуктами. Старшие, ребята утащили бочонок с медом. Есть-то охота, это понятно. Только мед был в те времена не едой и не лакомством – лекарством. От голода и холода болели все, и чем только не болели, и от всех наших болячек – мед с чаем, мед с молоком считался самым верным средством. А его вот и украли.
По всем законам Клешни и его дружков Дульщик должен был молчать намертво. А он сказал, «выдал», «продул». Он долго молчал, он и слова не сказал бы ни за что, если бы ему не объяснили взрослые, что мед – это лекарство и то, что случилось, не просто воровство – подлость. Одних отправили в колонию, других в карцер. А на лбу Дульщика появилась синяя мушка – знак изгоя и предателя. Кличка Дульщик прилипла к нему сразу же, и сразу же переменилась вся его жизнь. Играть нельзя ни с кем. Сидеть за партой, за обеденным столом, возле одной теплой печки в зимние времена тоже нельзя ни с кем. Можно только стерпеть: когда бьют ни за что, когда наговаривают напраслину, когда отнимают что-нибудь нужное и любимое, например цветное стеклышко, или гвоздь, или кнут из мочала.
«Но как же так можно?» – скажет кто-нибудь. Где были взрослые люди, воспитатели, почему они не восстановили справедливость?
Шла война, и детей разных возрастов и характеров в детдоме было больше двухсот. Много детей – всяких, а воспитателей в детдоме мало. К тому же они часто заняты неотложными делами по хозяйству: надо баню истопить, нужно на кухне помочь, или школу оборудовать, или дрова привезти. На все не хватает ни рук, ни глаз. Наша молодая воспитательница, Антонина Акимовна, делала все, чтобы облегчить ему жизнь, – следила, убеждала, уговаривала, устрашала, наказывала обидчика, но только на время отставали от Дулы, а потом, словно бы вспомнив, или уже по привычке, или даже просто от скуки, придумывали что-нибудь жестокое. Попробуй-ка Дульщик потом пожаловаться – будет еще хуже, и он это знает. Так что надо Дульщику терпеть и боль, и насмешки. А если он еще будет улыбаться при этом, пусть жалкой, подобострастной улыбкой, лишь бы улыбался, ему могут за такую потеху разрешить что-нибудь, чего раньше не разрешали. Ну, хотя бы попробовать подтянуться на турнике посреди двора.
Турник для всех, каждый, кому вздумается, свободно проделывает на турнике все, что может. Но Дульщик – это не все. Ему разрешили, и вот он тоже взобрался на перекладину, повис на руках, дергается, корчит рожи. Все хохочут – вона! Дульщик на турнике!
Маленький, кривоногий Дульщик пытается сделать «солнышко», что удавалось только Клешне. Все хохочут, Клешня тоже. Это же еще как смешно, что Дула хочет его «обставить». А Дульщик подергался-подергался и сделал «солнышко» не хуже Клешни. А вот еще раз, и еще, а вот он как-то необычно перекувырнулся и снова взлетел над перекладиной. Как это у него получилось, как это он сумел? Такое ни у кого еще не выходило. Вот так Дульщик!
– Ну-ка, сдерни с него штаны, – говорит мне Клешня.
А я не понимаю, зачем это. Штаны у Дульщика и так едва-едва держатся на какой-то жалкой веревочке из мочала. Нет, в том-то все и дело, что я понимал, чего хочет от меня Клешня. Он хотел моими руками, моей совестью унизить и опозорить другого человека. В каком-то смысле мы тогда оказались с Дульщиком на равных. А может быть, я не понимал своей подлости и думал, что так все и должно быть, или почти так. Нет, все-таки сердцем чувствовал худое, раз я это запомнил и не могу забыть. А что же чувствовало сердце Клешни? Неужели ничего?.. Только удовольствие, наслаждение от нашей униженной покорности и трусости? Да, пожалуй. Чужую боль, физическую или душевную, он не умел чувствовать, как свою. Он и свою-то, кажется, не чувствовал... Или нет. Когда от него отвернулись все после смерти Дульщика, он взмолился... Надолго ли? На всю ли свою жизнь?.. Но, впрочем, это пробуждение его души было потом, а пока еще Клешня стоит в окружении своих дружков и требует, и подталкивает:
– Иди-иди. Тебе что говорят, не слышишь?! – и делает мне смазь – проводит пятерней по лицу.
Я отплевываюсь от грязных пальцев, которые попали мне в рот, а Клешня смотрит на меня исподлобья.
– Пенделя захотел? Или вместе с ним?..
Нет, я не хочу «пенделя», и вместе с ним – тем более. Я знаю, я вижу, что такое вместе с ним, а не вместе со всеми. Я медленно иду к турнику, так медленно, чтобы Дульщик успел спрыгнуть. Но ему весело, приятно показывать всем свою ловкость и силу, он разошелся вовсю. Он снова повис на руках и строит рожицы, чтобы все смеялись. А Клешня подмигивает мне издали, мол, давай, самое время. И я дергаю Дульщика за штаны, не очень сильно, и все же они сваливаются чуть-чуть. Дульщик сначала не понимает, в чем дело, он кричит на меня и пробует отпихнуть ногой. И голос в это время у Дульщика звонкий, сильный, не тот, которым он жалостливо клянчит что-нибудь.
– Ты что на него тянешь? – кричит Клешня Дульщику. – Я за него тебе знаешь что сделаю...
Я не представляю, что за меня может сделать Клешня, но мне приятно это слышать, противно и приятно.
А вот Дульщик все еще висит на турнике, пока один пацан из нашей комнаты, тоже подосланный Клешней, не подбегает сзади и не сдергивает с Дульщика штаны. Все гогочут, а Дульщик уже на земле, поддергивает свою одежку, и трудно понять, улыбается он или плачет...
И тебя мне было трудно понять, Бородулин, улыбался ты или плакал, когда..
Это был первый учебный год. Только что выпал мягкий первый снег, он чистый и легкий, и так хочется набрать его побольше в руки и смять в комок.
– Бородульку бить! Бородулю! Лупи его! – это орут пока что четверо.
Но вот выскакивают из нашего училища еще десять-двенадцать парней:
– Бородулю лупи, Бородульку!
И еще выбежали пацаны, вся группа, и орут что есть мочи:
– Бородульку! Бородулю бить!
За что? Почему? Да ни за что и нипочему. Просто так. Мальчишки играют. И нечего тебе, мастер, ввязываться. У пацанов свои законы. Это не детдом популяют снежками друг в друга и успокоятся, легче будет сидеть в душных комнатах. Стой и смотри.
Бородулина еще нет. Его ждут. Все готовятся к бою. Почему только все на одного, на него? Что случилось?.. Да мало ли что? Стой и смотри.
Открывается дверь, и вот он, улыбающийся, ничего не подозревающий Глеб Бородулин.
– А-а-а! – завопили все, и белые крупные комья полетели, обгоняя друг друга. – Бей его! Бей его! Бей Бородулю!
В плечо, в руку, в ногу, в живот шлепнулись снежные ядра. Ерунда это! Не больно. Бородуля даже не отворачивается. Он удивлен. Он только увертывается от снежков. Они гулко шлепаются в стенку, в дверь, разлетаясь на брызги и оставляя белые холмики. Не так-то просто, оказывается, попасть в цель.
– Бей его! Бей! А-а-а! – вопят все. Но так себе вопят, заодно, лишь бы орать и швыряться. Только вот носатый и чернявый, это Лобов, сосед по верстаку и, можно сказать, дружок Бородулина, только он один орет не как все и швыряется не как все, он зашелся, в азарте он скалит зубы, и лепит снежок покрепче, и швыряет его посильнее, и метит точно в цель.
И вот она, цель. Белый плотный комок разлетается в клочья. Лицо Бородули в снегу. И не понять, улыбается он или плачет.
Кончайте! Что вы делаете, дурачье! Но уже поздно, мастер! Уже Бородулин закрыл лицо руками и ни за что не хочет раскрыть его, сколько ни проси. Он ждет, когда все оставят его в покое. Все-все. И даже тот, кто сидит с ним рядом за партой и за обеденным столом, и те, кто извиняется, и те, кто сочувствует, и те, кто виновато молчит. А ты, мастер, иди отсюда. И вдруг яростный, как удар хлыста, взгляд и крик:
– А ну вас всех! Уйдите!
И кажется, еще чуть-чуть помедли, начнется драка. Один против всех, и еще неясно, кто кого победит.
Что произошло в тот раз? Неужели Глеба хотели за что-то наказать, унизить?..
Дульщик улыбался, поддергивая штаны. Все хохотали, хихикали, кто-то подставил ножку, и Дульщик брякнулся на землю боком и щекой, его руки все еще были заняты поддергиванием штанов. Дульщик шмякнулся, и затих, и долго лежал в неудобной странной позе, лицом в пыли.
– Ну ты, вставай, – толкнул его своей грязной босой ногой Клешня. – Воспитка идет. Вставай, хуже будет.
Дульщик встал на четвереньки, потом на ноги, и снова было не понять – улыбается он или плачет.
...Нет, Глеб – не Дульщик, и не мог он допустить, чтобы так унижали его... А я не мог пожалеть Глеба, как пожалел Дульщика.
...Мне было и жалко Дульщика и противно. Я пошел к своему тайнику в бурьяне, где прятал самую большую свою драгоценность – деревянное колесо на палочке. Я взял его в правую руку и сначала задворками, чтобы никто не увидел, а потом по главной дороге от детдома в город пошел за моим колесом, и мне казалось, что мое колесо укатит меня далеко-далеко, куда бы могла уехать машина, если бы я был шофером, или паровоз, если бы я был машинистом.
Крутилось, вертелось передо мной колесико, перепрыгивало через камешки, которые казались мне большими, как горы, торопилось мимо весеннего, еще тоненького ковыля, который был не ковыль вовсе, а высоченные деревья; и кузнечики были не кузнечиками, и цветы не просто цветами, и я был совсем не я, а великан в стране лилипутов, и нужно было сейчас спешить, чтобы спасти кого-то, кто очень ждет меня с моим грозным, как танк, колесом. Тогда я не понимал, что нужно было поспешить на выручку не к кому-нибудь вообще, а к Дульщику.
Катилось, катилось колесо и вот уже, кажется, прикатилось. Споткнулось. Застряло. Не объехать и не обойти мне теперь Бородулина. И вовсе не объезжать, не обходить мне его теперь нужно, а спешить на выручку. Неясно осталось мне только, почему тогда все на одного... Глеб, кажется, всегда был уважаем и в интернате, и в училище. А может быть, я так же плохо знаю, что происходит в группе, как плохо знали в детдоме у нас воспитатели? Внешне все в порядке, а внутри... свои законы. А вдруг возник в группе конфликт и Глеб, самолюбивый парень, бросил вызов?.. И снежки все на одного были неспроста? Что отстаивал он, а что предал? А может, оказался в безвыходном положении, как в игре «ищи пятый угол»?
А может, в то время он уже был внутренне с теми, кто под мостом, и вся группа знала об этом, только я один ничего не знал? Теперь узнал, но поздно, теперь осталось выяснить, как попал он туда, как все получилось. Цепь ли это случайностей или неслучайностей, или крайний случай? Пожалуй, все тут взаимосвязано. Не пойди я на свадьбу, не увези я Катю, не поссорься со всеми, я не стал бы, может быть, придираться к словам: «Эй, сколько времени?» И не было бы ничего.
Это со мной не было бы ничего, а с кем-то другим... Такие парни рады любому приключению, и особенно когда в темноте можно без свидетелей кинуться всем на одного. А если бы еще у кого-нибудь оказался нож?! И вот он – крайний случай. Последний. Всему конец! Случайность, равнодушие, безволие, ухарство, жестокость – и конец! Смерть. А она страшна всегда. Я знаю это и помню, как говорил мне отец. Теперь вот нет уже и его в живых, лишь голос звучит во мне:
«Ты, сын, береги свою честь и свободу, дорожи ею. Не унижай и не унижайся. И никому не угрожай смертью, даже запрети себе замахиваться. Человеку, наоборот, надо помогать выжить. Это самое трудное и самое нужное из всего, что я знаю. Не забывай это и потом, когда меня не будет, а ты, может быть, станешь генералом и тебе придется распоряжаться жизнью тысяч людей».
Мой дорогой отец, я не стал генералом и уже теперь не стану им никогда. Я командую всего лишь двадцатью семью моими учениками, еще совсем мальчишками, а вообще-то уже и мужчинами – не поймешь, что за возраст такой, от четырнадцати до восемнадцати. Казалось, что все знаю о них, а вот нет же. Надо снова и снова мне забираться в прошлого себя...и в настоящего, и в будущего.
За что, за какую такую провинность, подлость или измену меня шлепнули по башке? Чему я изменил? Или кому? Когда? В нынешнем времени или в прошлом?
Одному не справиться мне с этими вопросами, нужны книги, нужны мне знающие люди, поговорить бы, разобраться поглубже.
Многому сейчас учат всех. Тот же мой Глеб изучает спецтехнологию, обществоведение, литературу, высшую математику, и т. д. и т. п. А еще, ко всему прочему, учат его борьбе и правилам уличного движения. Знаний, казалось бы, целый короб, и скоро экзамены на аттестат зрелости, а вот в самом главном, оказывается, очень многие еще не созрели, потому что вовсе не из простой суммы знаний складывается эта зрелость, настоящая, глубокая образованность. Вот, скажем, сдавал бы еще каждый молодой человек экзамен на право общения с другими людьми. И так же, как делают это, предположим, инспектора ГАИ, въедливо, терпеливо заставлять бы всех учить... устав?.. кодекс?.. Нет, человеческое поведение не уложишь в краткий свод правил. Вот, скажем, ввели теперь в ПТУ курс эстетического воспитания, и хорошо сделали. Но рассуждения о прекрасном совсем неплохо бы сочетать с преподаванием этики или социальной психологии. Поговорить насчет этикета не забывает, пожалуй, ни один из педагогов: «как стоишь, да как сидишь, да почему не здороваешься», а вот чтобы углубиться в суть поступка, потолковать о нормах поведения, о морали, нравственности, чтобы убедительно, со знанием дела, да еще истово, как проповедники говорили о боге, чтобы дошло до самого сердца, – такого нет, некогда или не умеем. От случая к случаю на общих собраниях ничего не достигнешь. А ведь как было бы полезно, если бы специалисты почаще и при всех – на уроках, по радио, в газетах, всюду, где возможно, – анализировали бы, ничего не скрывая, сложные жизненные случаи, как изучают в ГАИ случаи аварий или как исследуют врачи историю болезни, – тогда бы...
Вот, скажем, мой случай... Если бы, предположим, для пользы дела я рассказал его всем с подробностями и ничего не скрывая... А собственно, о чем рассказывать? Я знаю только то, что знаю, а вот в чем причина, мотивы поступка – это для меня тайна. Это, может, вообще самая главная тайна в любом случае. Ведь есть такое понятие у следователей или юристов: «презумпция невиновности» – это значит, что любой подсудимый невиновен, пока не доказано, что он преступник.
Ладно, пусть пока Глеб никакой не преступник по отношению ко мне, но по отношению к собственной совести он должен себя считать преступником? А если у него нет совести?
Встреча! Позарез нужна мне встреча, чтобы глаза в глаза... И когда мы встретимся, я все ему припомню: его трудное детство, интернат, нашу дружбу, а потом нападение ночью – все это должно объяснить ему... и обязательно я должен рассказать еще одну историю, которая меня самого многому научила.
Был школьный учительский вечер. Он на редкость удался. Не хотелось расставаться. Говорили о воспитании детей, о трудной учительской работе, о любимых и нелюбимых учениках, вспоминали свою юность, сравнивали ее с юностью нынешних дней. Что-то изменилось, а что-то осталось прежним. Да, дети стали умнее, начитаннее, требовательнее к себе и к жизни, и кто-то сказал – «человечнее».
Один из учителей не согласился: «Стали бесчеловечнее», – поправил он. И разгорелся спор, древний спор о том, чье поколение лучше, что формирует сознание людей, что же такое воспитанность и невоспитанность сердца и что означает само слово «человечность». В его глубине, наверно, заключено бесконечно многое: доброта, расположенность к людям, бережность, стремление дойти до самой сути и понять не только самого себя, готовность к взаимной выручке и многое, многое еще.
Думал об этом со всеми и мой друг, умный, искренний, горячий человек, учитель не по диплому, а по призванию. Он преподавал зоологию. Ему всегда хотелось рассказать детям как можно больше обо всем, что единит все живое на земле, людей и природу, и, конечно же, самое главное, о том, что объединяет или должно объединять землян друг с другом. Он говорил об их культуре, об их духе, об их главных человеческих качествах, – я не раз бывал на его уроках.
Большая домашняя библиотека, самая большая, какую я только знаю, помогала моему другу в работе. Он не жалел ни сил, ни времени, чтобы прийти на урок не просто наполненным, а переполненным знаниями, мыслями, чувствами.
Дети любили своего учителя, раскрывались перед ним, подражали ему, часто бывали у него дома.
Худенький, всегда опрятно одетый, подтянутый, готовый в любой момент к дружеской услуге, – романтически, рыцарски настроенный человек – таким вот и я всегда знал его, и учителя, с которыми он работал.
Когда закончился школьный вечер, – а было поздно, около двенадцати ночи, – мой друг пошел провожать двух молодых женщин. Трое учителей шли медленно, не хотелось расставаться, мой друг читал стихи, он много их помнил. На улице пригородного поселка было тихо, безлюдно, стихи звучали как самое большое чудо, какое только может быть у людей. И казалось, что мир прекрасен, добр, талантлив и человечен.
А потом, проводив своих спутниц, друг пошел на станцию поселка, чтобы уехать в Ленинград, домой.
Издалека послышался голос электрички, долетел свет ее прожектора. Жалко было, что пришла она так скоро.
Но вот откуда-то из темноты вынырнули четверо парней, пробежали по перрону, толкнули моего друга так, что он упал, и даже будто не заметили этого, шутили, смеялись, покуривали в ожидании электрички.
Ночь, пустынный перрон, мгновенная остановка поезда и один против четырех – какие тут могут быть разговоры, объяснения? В таких случаях разумнее всего бежать, отступиться, каким бы ни был позор. Но ведь бывает, что не можешь простить себе ни трусости, ни позора. И неосторожный, отважный мой друг потребовал извинения. И получил удар в живот.
Его стали бить все четверо. Били руками и ногами, били зверски, насмерть, приговаривая именно это слово: «насмерть». Друг защищался зонтиком (не шпагой) сколько мог. Потом его повалили, стали топтать, и он потерял сознание.
Очнулся он в больнице. Я с трудом узнал его, перебинтованного и в кровоподтеках. Друг лежал на кровати без движения и все-таки старался шутить. Я поддерживал шутки, чтобы как-то разрядить обстановку. А самому хотелось найти тех четверых и растоптать их, хоть я и знал, что злобой злобу ничему не научишь. Что и говорить, это не выход, когда отмщение видится только в одном – стенка на стенку, кулаки на кулаки с криком: «Наших бьют!» Конечно, если бы я оказался с другом в те ночные минуты, не струсил бы, но это уже другой вопрос. А вообще-то ненавижу я даже самую мысль о побоище.
Я подавил свою ярость и стал думать, как же все-таки осуществить возмездие. Чувство чести возмущается, восстает, требует найти способ самозащиты для тех, кто не владеет приехмами самбо или бокса и не может постоять за себя в темном переулке в крайнем случае. Противно смиряться с участью слабого, с тем, что грубая сила – безнаказанна. И хоть тот, кого обидели, все равно не может быть отмщенным в полной мере, он должен быть уверен, что негодяям воздастся.
Но вот где они, те четверо? Ищи ветра в поле. Они уехали на той же электричке, что подходила к перрону. Они, должно быть, стояли в тамбуре, весело обсуждали случившееся, гордились своими кулаками и тем, что «проучили одного на всю жизнь».
Где они?! С кем они теперь? В чьей компании слывут за порядочных людей? Какие девушки любят их? А ведь кто-то их любит. Ведь матери родили их для человеческой жизни.
Ходят, бродят эти негодяи сейчас по земле, о которой так много и хорошо знает мой друг учитель, и не горит под ними земля, и улыбаются им какие-то люди, которых они потом могут изувечить, унизить, оскорбить.
Мой друг так и не смог окончательно поправиться – его стали мучить головные боли. Пришлось отказаться от преподавания.
А преступники так и остались ненаказанными.
Что же делать?
Кого это я спрашиваю так строго? Работников газеты, милиции, юристов, социологов? «Поймать и к стенке», – сказал бы тот криминалист в очках. А что сказал бы Мишка? Что-нибудь вроде «хочешь жить – умей вертеться»? А Самохлебов? Наверно, стал бы думать о том, какими путями лучше подобраться к сознанию человека, к его воле, чтобы убедить и научить...
А что, если четверо, избившие моего друга, и есть те самые, кто напал на меня?! «Поймать бы и к стенке!..» Нет, это уж слишком. А кто знает, что слишком, что не слишком в этом случае? И никто не даст мне никакого ответа, пока я сам все не узнаю и сам себе не отвечу, – ведь это я воспитываю те или иные качества в моих учениках. И я сам должен восстановить справедливость. А главное, надо попытаться понять, каким же образом воспитывать в каждом ученике прочное чувство чести и совести, чтобы оно само всегда срабатывало, как надежный предохранитель, в момент, когда кому-то вздумается – только еще вздумается – совершить бесчеловечный поступок.
Нужна мне встреча, позарез нужна встреча с Глебом. А пока хватит бродить по городу, устал.
Хотелось покоя хоть на время, но я не мог остановиться – все думал и думал, искал, бросался во все стороны. Что-то обваливалось, рушилось, и заново нужно было выкарабкиваться, строить, – голова уже начинала трещать. Простоты хотелось, ясности, улыбки, здоровья, и еще хотелось хорошо поесть, и не в столовке, а дома, где тебе всегда рады.
Дверь открыл Кузьма Георгиевич. Он смотрел на меня так, будто я был вовсе не я и не меня тут ждали. А я и сам недоумевал, почему позвонил, ведь у меня есть ключ, и почему именно Кузьма Георгиевич открыл мне дверь, а не любой другой жилец нашей квартиры.
– Мне послышалось, что звонок был ко мне, – наконец заговорил Кузьма Георгиевич не без смущения.
Я тоже смутился. С чего это вдруг позвонил старику, он и так всегда кого-то ждет и мается своим ожиданием, скрывая его. Я, наверно, задумался, и рука сама собой нажала на звонок.
– Простите, я забыл ключ. А моя хозяйка не услышала бы, она уже, верно, спит.
– Не извиняйся, Леня. Все правильно. Для меня в мире так мало осталось событий, что и звонок в дверь – приятная неожиданность. Ты встретил своего ученика?
– Еще нет. Завтра практика.
– Тогда иди поскорее спать. Тебе надо отдохнуть, собраться с мыслями. Ты должен прийти к ним во всеоружии.