Текст книги "Заботы Леонида Ефремова"
Автор книги: Алексей Ельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Ельянов Алексей Михайлович
Заботы Леонида Ефремова
Я должен был стать капитаном дальнего плавания – с детства мечтал об этом; мог бы стать пастухом – я был им, как был я и слесарем, и преподавателем труда в школе, и редактором в издательстве. Но получилось так, что стал литератором. Мне всегда важно было объясниться, признаться... или восстановить, соединить что-то в себе и в людях, разрушенное после ссор, размолвок, непонимания. И еще – стремление общаться и, конечно же, литературно-творческий кружок «Голос юности» способствовали тому, что я стал писателем.
«Заботы Леонида Ефремова» – третья часть во многом автобиографического романа. Первая книга – «Чур, мой дым!» – рассказывает о трудном детстве во время войны, о жизни в детском доме; вторая – «Утро пятого дня» – о времени, когда мой герой учится в ремесленном училище и начинает осознавать себя. В третьей – он уже взрослый человек, мастер ПТУ, наставник.
Чему же научила его жизнь? Чему он учит своих воспитанников? Обо всем этом я хотел рассказать искренне, в форме признаний, как бывает в хорошем разговоре – глядя собеседнику в глаза, всей душой стараясь понять не только самого себя. Может быть, кому-то станет на время легче жить с моим соучастием.
А. Ельянов
Часть первая
Воспоминания о любви
Глава первая
Вальс, вальс! Танцуем вальс! И взмахнул бы дирижер палочкой, и грянул бы оркестр, и вспыхнули бы хрустальные люстры, и закружились на скользком полу легкие пары. Раз-два-три, раз-два-три. Все-таки вальс!
Но вместо оркестра – аккордеонист. Он привстал повыше на ступени, поправил ремень на плече, коснулся быстрыми пальцами перламутровых клавиш – и бал начался.
В центре зала пока никого. Стоят лишь квадратные приземистые четыре колонны, поблескивает гладкий камень пола, отражая неоновый белесый свет. Все как всегда в нашем Доме культуры.
И, как всегда, выходит в центр старичок затейник. Голова его чуть-чуть вперед и набок, быстро и мягко ступают ноги, с неожиданной легкостью передвигая его располневшее тело, энергично покачиваются руки. Сейчас они хлопнут в ладоши, и Николай Захарович обведет всех удивленным взглядом и спросит: «Ну что же вы, молодые люди?»
А молодые люди, тоже как всегда, стоят вдоль стен, стараясь спрятаться друг за друга, скрыться в уголке, в тени, но все вытягивают шеи, поворачивают головы, переступают с ноги на ногу: каждому непременно нужно видеть, что же происходит там, в центре зала.
А в центре зала все еще пока один Николай Захарович Булавин.
Мне было шестнадцать, когда я увидел его впервые. А теперь мне уже под тридцать. Сколько ему – не знаю. И какое это имеет значение? Сколько бы ему ни было лет, он молод, и он начинает вальс: раз-два-три, раз-два-три. Николай Захарович покружился, приседая, – вот как нужно, как это легко и красиво. Смотрите, я, старик, и то танцую, а вы?
А мальчишки и девчонки все еще робеют, не решаются оказаться в центре круга при ярком свете, перед множеством придирчивых глаз своих сверстников. И тогда Николай Захарович сам подходит к девушкам. Я сначала подумал, что он направляется к Майе Васильевне, к Майке, она тоненькая и юная, и вид у нее такой восторженный, будто пришла на свой первый бал. Но Николай Захарович поклонился не ей, а Татьяне. Майка не огорчилась, она рада, она влюблена в свою Таню, единственную девчонку на всю ее мужскую группу токарей.
И откуда только берутся такие? Высокая, ладная, точеные руки с узкой маленькой ладошкой и длинными пальцами, не для станка. А какая гибкость, какая свободная, врожденная грация движений, сколько достоинства в лице, каким глубоким светом полны глаза, почему-то по-восточному очерченные черными бровями. Что и говорить, Таня, кажется, самая красивая девушка из всех, что я видел. Николай Захарович знает, кого пригласить.
И вот он уже кружится с ней, кружится легко, как бы летая, так что этот грузный, на целую голову ниже Тани старик оказался самым юным и умелым и самым удачливым кавалером из всех нас.
А Танька-то, Татьяна! Танцует, как будто всю жизнь только этим и занималась. Разрумянились щеки, не сходит улыбка с губ, и волосы, роскошные длинные волосы, перетянутые чем-то около затылка, покачиваются туда-сюда. Ну, кто сможет с ней танцевать, кроме самого Николая Захаровича?!
Стоят мои парни, завидуют и смущаются. Какое, оказывается, глупенькое и беспомощное лицо у здоровяка Лобова, как замкнут и недоступен мой староста Андреев, – танцевать с девчонками, оказывается, куда труднее, чем драться на ринге или командовать группой; а вон и Коля Игнатов, мой франт, такой, казалось бы, удачливый красавец, кумир девушек, присмирел, некстати засунул руки в карманы брюк. Ну что же вы, отважные драчуны и кавалеры? Просто хоть сам иди и приглашай.
И вдруг остановился Николай Захарович как раз напротив Бородулина. Татьяне поклон, а Глеба почти силой вытащил на середину зала, соединив его руки с руками Тани. «Танцуйте, дети мои, – сказал он. – Я уверен, молодой человек, что у вас это получится лучше, чем у меня». Это было сказано сердечно, просто – все увидели, что так и есть: Глеб и Таня в самом деле будто созданы друг для друга – ростом, обликом и чистым глубоким светом глаз, и чем-то еще, чего не передать словами.
Глеб не испугался, начал танцевать. Его длинные ноги напряглись, в них была сила и легкость, высоко поднялась голова на тонкой шее. И его лицо, удлиненное, с едва приметными усиками, стало торжественным и доверчивым.
Это не просто обычный танец. Глеб и Татьяна танцуют радость своей встречи; они уже не смотрят ни на кого, и друг на друга они, кажется, не смотрят, но это лишь кажется, они все видят.
И вот уже несколько других пар закружилось в вальсе. Я решился пригласить Майку. Нам было легко, свободно, хорошо, но мы ни на секунду почему-то не забывали, что ее Таня и мой Глеб танцуют вместе, и в этом есть что-то особенное, и это особенное происходит на наших глазах. Нам было немного грустно, что чудо случилось не с нами.
Кружатся, кружатся пары, я смотрю то на улыбающуюся Майку, то по сторонам – не столкнуться бы, и вижу, что много девчонок танцует с девчонками, тоже, как бывало, когда я был ремесленником, а парни стоят, выжидают, не могут набраться смелости, или уж слишком несовременным кажется им старинный вальс. Скорее бы ритмы, «завод», попрыгать бы, подергаться, на это у них достанет и отваги и умения. Тогда уж мне придется постоять в сторонке. Почему-то неудобно перед ребятами, хоть и учили они меня всем премудростям современных па. Смотрят на меня, улыбаются, мол, все в порядке, Леонид Михайлович, неплохо у вас получается. А что ж вы думаете, ваш мастер только с напильником умеет управляться?
– Ой, голова закружилась.
– Маечка, потерпи. Нельзя уходить раньше времени. Смотри, как зыркают на нас со всех сторон. И муж твой поглядывает с интересом.
– Пусть смотрит, хоть позавидует. Его учи не учи, с места не сдвинешь.
– И директор вон стоит улыбается.
– Этот может. У него все как надо. Он и «року» учил меня когда-то...
– Когда ухаживал за тобой?
– А ты откуда знаешь?
– Чего там, все об этом знают.
– Он и замуж меня тянул.
– Почему не пошла?
– Да так, не пригодился. Я невеста была разборчивая.
– А сейчас, я смотрю, от своего ни на шаг.
– А зачем? Он только танцевать не может, а так – лучше всех.
– Ну уж прямо лучше всех. И лучше меня, что ли?
– Ой, заболтал ты меня, закружил. Вон кто тут лучше всех. Твой Глеб и моя Танюша. Они уже давно любят друг друга. Пусть любят, и не мешай ты им: такая пара! Подрастут, и женим.
– Я похож на изверга?
– Еще бы. Ноги не держат. Вот-вот упаду.
– Не стыдно? Ты тут моложе всех. Хоть снова замуж.
– А ты что не женишься?
– Выбираю. Я тоже разборчивый жених.
– Уж слишком. А вообще-то я видела. Есть у тебя какая-то тоненькая, рыжая. Кто она?
– Зоя. Не знаю еще, кто она мне. Трудно сказать. Не спрашивай. Откуда узнала?
– Да видела как-то вас вдвоем. Идете воркуете.
– Ну уж и воркуем.
– А что, не любишь?
– Не знаю. Вот и вальсу конец. Спасибо.
– И тебе, Ленечка, спасибо. Смотри женись поскорее, а то отобью.
Я подвел Майку к ее мужу. Тот похлопал, улыбаясь нам:
– Молодцы, браво. Только ты не очень-то, Ленька.
Я церемонно поклонился, как это делает Николай Захарович, и отошел в сторонку, думая о Майке.
Что-то есть в ней особенное. По-моему, ее любят в училище все. Даже те, кого она не любит. Не держит она камня за пазухой, фиги в кармане, не помнит зла. Все, что есть на душе, – выскажет. Когда кому-нибудь плохо, она первая это заметит и поможет. Когда нужно сделать что-то сверхобязательное, и тут она первая.
А как любит она веселье! Умеет петь и плясать, и выпить за компанию, и очаровывает всех доверчивостью и безыскусственностью. Все знают – Майка любит своего мужа. Он тоже мастер в нашем училище. Многие еще помнят, как он был нерешителен, а она смела, многие потом были на их свадьбе, я тоже был, и все теперь видят, что Петр, Майка и маленькая Верочка – счастливая семья.
В Майю Васильевну, по-моему, влюблены все ее ученики. Между собой – я это хорошо знаю, не раз сам слышал, – они никогда не зовут ее по имени-отчеству, она им ближе, чем просто мастер. Они гордятся ею, оберегают ее. Она с ними строга и справедлива, и есть что-то еще. Вот в этом «еще», может быть, и все дело. С нею не просто делятся плохим и хорошим, ей исповедуются. Она намного раньше меня узнала, что Глеб и Татьяна любят друг друга. Где они?
Что-то будет с ними? Станет ли Таня его женой? Они еще, может, и не думают об этом. Я в свои семнадцать верил, что все еще далеко, а теперь чувствую, что затянул, уже родительское что-то появилось во мне. Смотрю на Глеба и как будто вижу сына, волнуюсь, ревную его чуть-чуть к Татьяне и вглядываюсь в нее: кто же она на самом-то деле, так ли она хороша характером, душой, как обликом? Черты ее лица еще девчоночьи, неопределенные, и все же заметны холодок, скрытность и жесткость в губах. «Ох, приберет она тебя, Глеб, к рукам. Ты еще мальчишка рядом с ней».
Нельзя смотреть так долго. Таня и Глеб увидели меня, переглянулись, и сразу их лица потускнели, Глеб даже насупился. Ладно-ладно, танцуйте, мне хватит и вальса, пойду покурю.
Не так-то просто пробраться в фойе. В маленьком зале тесно. Вдоль стенки не пройдешь незаметно, теперь тут низкие диванчики, а на них, плотно прижавшись друг к другу, сидят, как ласточки на проводах, девчонки, отважно выставив свои круглые крепенькие коленки. «Здравствуйте, Леонид Михайлович. Вы не хотите танцевать? Садитесь с нами». Глаза у всех быстрые, жгучие, улыбаются, кто простодушно, а кто и лукаво, таинственно. На вечере, в нарядных платьях, они повзрослели. Тут не мы, педагоги, над ними, а они над нами куда больше имеют власти. «Леонид Михайлович, потанцуйте со мной... И со мной тоже...» Нет уж, спасибо, я пойду покурить.
И вот снова заиграл аккордеон. Ритмы, ритмы твиста разлетелись по залу, и все, кто прятался в самом дальнем углу, даже те, кто, казалось бы, никогда не сможет сдвинуться с места, вышли в центр зала, в толчею, в сумятицу, и вприпрыжку, азартно, размахивая руками, вихляя ногами и бедрами, запрокидывая голову и не жалея сил, стали трудиться. Вот уж работают так работают, позавидуешь, поудивляешься. Сам бы бросился в пляс, да совестно, не сумею как надо.
Перед фойе – небольшая комнатка, здесь когда-то на стене висели плакаты, а теперь все по-современному: огромное зеркало, перед ним экзотические цветы в горшочках, камешки, ракушки – этакий философический японский садик. Взглянул на себя в зеркало, поправил галстук, махнул пятерней по волосам, улыбнулся сам себе; куда там, франт в новеньком костюме, не то что цыпленок в ремесленной форме, в гимнастерке с ремнем, теперь уже мастер, мастер-пепка. Иди кури, хватит прилизываться, еще высмеют! Особенно вот этот, наш старший мастер. Вон стоит, расставив ноги, как статуя Командора, и дымит, благодушествует. Тут он мягкий, шутник, а в училище – не подступись. И Акоп, физрук, покуривает, и Петр, муж Майки, и чуть ли не все тут собрались наши мастера. Посматривают издалека на веселье. Как будто впервые видят, какие же они на самом-то деле, их парни и девушки, когда никто на них не «давит авторитетом», не покрикивает, ничего не требует.
– Вот дают лихача! – невольно вырвалось у старшего мастера. И мне показалось, что он это сказал с восторгом. Но вдруг он добавил:
– Дикари.
Он уже остановил однажды такой «дикарский» танец моих мальчишек, когда мы были в деревне на картошке. Парни танцевали на поляне под транзистор. «Неудобно, – сказал мне старший мастер. – Что местные люди о нас подумают?»
А что они могли о таком подумать? Тут по крайней мере все натурально. Деревенские люди разве не видели никогда, как прыгают телята или жеребята от избытка сил? По-моему, одно удовольствие поскакать вместе со всеми в этом дикарском танце. Еще бы копье в руку, да ночь в джунглях, да костер посредине, да вой шакалов и рычание тигра за спиной. Старик он еще до старости, этот старший мастер, ему бы только нотации читать. Вон Николай Захарович прыгает и хоть бы что.
– Хорошо танцуют, – сказал Акоп. – Как у нас в горах. Такую бы музыку по утрам, – никакой физзарядки не надо.
А Петр помалкивает. Я знаю, он тайно разрешает своим ребятам побеситься в мастерской во время перерыва. Закрывается на ключ и командует: «А теперь – чехарда!» И правильно делает, ребятам нужна разрядка.
– А ты что, Юра, не танцуешь?
Ходит мой староста, Юра Андреев, печальный, делает вид, что ему все равно, а на самом-то деле, наверно, не нашел себе девушки, всех разобрали у него из-под носа. Он гордый. Или, быть может, робкий? Может, и боксом он стал заниматься, чтобы победить в себе эту робость. Кто знает, что кроется за этой мужественной внешностью, за обликом светловолосого, сдержанного викинга. Глаза у Юрки мягкие, добрые. В движениях нетороплив, даже медлителен. Правда, когда увлечен делом, его не узнать. И на ринге я видел его – быстр, и ловок, и упорен, как будто совсем другой человек. Надежный он парень, красивый, а вот с девушками у него не клеится. Что-то тут не то.
– Юра, Майю Васильевну пригласи. Она умеет.
– Да ну, вот еще, Леонид Михайлович, – застеснялся Юра и стал оправдываться: – Она-то умеет, да я не умею.
– А что тут уметь? Главное – ритм, и раскрепоститься, и делать руками, как будто изображаешь бокс понарошку.
– Понарошку я тоже не умею. Как это – понарошку?
– Ладно, тогда погуляй. Скоро начнется фильм. Наши ребята все тут?
– Штифтика не видел, а так все.
– Я, может быть, Юра, уйду пораньше, я этот фильм уже видел много раз. Вы тут сами разберетесь. И проследи, чтобы в туалете не дымили, а когда пойдете на улицу, не устраивайте давки у дверей. В Доме культуры с этим делом строго, не подведите.
Хорошо бы встретиться здесь с моими ребятами через много лет, подумал я, уходя.
И не только с ними, со всеми, кто был в их и моей юности. И со всеми, кто был и будет в нашей зрелости, и со всеми, кто наш навсегда. И вальс, вальс! Снова был бы вальс. Раз-два-три, раз-два-три. Вальс под оркестр. Пусть мои тут повеселятся без меня. У них своя юность, свой вальс.
Я незаметно вышел из Дома культуры к весенним тополям на улице Софьи Перовской, к каналу Грибоедова, как раз к мостику с четырьмя старинными фонарями. А потом пошел дальше, дальше, к Невскому, за него, еще дальше, к тишине, чтобы не растерять ни капли своего чувства.
Глава вторая
Редко мне бывает так хорошо и так странно. Хочется идти куда-нибудь туда, где можно встретиться с удачей или случайностью, которую, кажется, ждешь давно и все-таки не знаешь, на что она похожа. Остановись. Здесь лучше, чем всюду. Пооглядывайся.
До чего же легко после зимы без пальто и шапки, без перчаток. Воздух пьянит, дурманит, он колеблется. Колеблются дома в розовом свете, колеблется мостик в воде, словно всплывает он из глубины канала и лень ему выбираться на поверхность; молчаливые львы полощут свои странные позолоченные крылышки, и даже могучие колонны собора улеглись в темную густую воду и подрагивают, переломившись под собственной тяжестью, а всего отчетливее покачиваются, как веер, полукруглые решетки в каменной стене старинной ограды, она и тут, передо мной напротив, и там – в воде, рядом с опрокинувшимися деревьями. Нет устойчивости и в перспективе, как будто вечерний воздух стал водой: дрожат ограды набережной, плывет куда-то и подрагивает, переплетенный, как глобус, черными параллелями и меридианами, стеклянный шар над Домом книги, а вдалеке рябит и сияет какой-то ярмарочной, пряничной красой, всеми своими витиеватыми мозаичными куполами Спас-на-крови. А тут, на Невском, покачиваются прохожие, они сегодня неторопливы. Суббота. Лучший день недели. Суббота как будто вне времени, как будто на отдыхе сама связь времен. И может быть, потому мне так странно и хорошо, во мне какая-то невесомость, бесплотность и беспредельность. И ясность во мне, и чистая совесть, и правда, как будто я никогда никому ни в чем не соврал. Я жил миллионы лет до... и буду еще миллионы после... Я единый, цельный, все есть во мне, и я есть во всем.
Удивительное чувство быть и не быть в одно и то же время, находиться тут и где-то там... стоять на крошечном клочке земли и догадываться, что под тобою огромный шар, планета; качаться, прыгать, нестись во времени и пространстве и все же стоять двумя ступнями на земле. И даже думать о том, что неплохо бы пустить корни в плотную и влажную землю, а потом поднять руки и дождаться, когда они станут первыми ветвями, на которых созреют и лопнут почки, выбросив к свету свои отважные зеленые флажки, такие же, как вон у тех остриженных тополей. Весенние соки, должно быть, распирают их стволы, может быть, даже журчат под корою; то кипит земная кровь. Она, наверно, и во мне. И вот уже хочется побежать, или прыгнуть, или заорать что есть мочи – ни для чего, просто так, чтобы оглохнуть от этого крика, а потом дождаться эха, обежавшего вокруг всей земли. Мне хорошо, мне лучше, чем всем.
Им лучше, чем всем. Вот им – жениху и невесте. Белая фата, белое платье. Идет, как Снегурочка. Медленно, чинно, под руку со своим принцем. Подружки, друзья, родители, родственники – все свидетели счастья, как разноцветный шлейф, позади, за молодыми. А вот и свадебные машины. «Волга» в ленточках, в цветах. Глуповато-восторженная кукла с русыми косичками вразлет примостилась посредине лобового стекла. Расселась свадьба по машинам, и покатили всех куда-то кольца колес. Горько! Горько, молодые!
А когда наконец ты сам, Леонид Михайлович, станешь суженым, супругом? Майка правильно спросила. Что-то затянул. Скоро тридцать, а все еще на выданье. И уже горький опыт чему-то мешает.
...Может, все-так позвонить? Ей? Ему? Будущему или прошлому?
Может, Володьке? Нет, он, конечно, на рыбалке... А может быть, Катюше? Скажу: «Здравствуй, это я, ты еще меня помнишь?» А дальше что? А вдруг ее нет в Ленинграде? Или вышла замуж? Сколько времени прошло...
Позвоню лучше Зое. Не был давно. Все дела, все никак. Ну что ты оправдываешься? Она хоть раз требовала от тебя отчета? Она-то не требовала. А ты? Кто ты ей?
Стой и смотри. И не думай ни о чем еще хоть немножко. Просто смотри и дыши. Вон трава, а вон небо. Вон люди, а вон птицы. А вон мама и дочка едят мороженое из одного стаканчика. А вон дворник метет улицу.
А не позвонить ли мне... Стой! Смотри! Ты на земле, ты дожил еще до одной весны, ты можешь пойти влево, вправо, ты тут и везде...
Но вот уже шагнул, и телефонная книжка сама просится в руки, как будто на потершихся ее страницах ожили не номера телефонов, а голоса, лица, жесты – вся память прошлого. Она все отдаленнее, нас разделяет молчание. Как давно я не слышал многие из этих голосов. Вот с этим расстались, и как будто навсегда, и нет нужды встречаться, а вот сюда звонить нет смысла. Переменился телефон? Все переменилось. Все дела, случаи, не те орбиты, – грустно. А вот с этим поссорились. И все же позвоню. А вдруг мы ошиблись, погорячились, как это часто бывает в юности? Или не стоит? Натуру не переменишь. И все же, Леонид, ты давно не виделся с этим своим прошлым – позвони на счастье, хоть просто так, на полслова, а вдруг...
– Алло, можно Мишу?
– Это я. А кто спрашивает?
– Миха, привет! Как живешь? Это Ленька Ефремов. Не узнал? Да ты что! Теперь узнал? Сто лет не виделись. Ну как ты там? Да не кричи, спокойнее.
– Свадьба, Лирик! Свадьба! Гудим вторые сутки!
– Чья свадьба, твоя, что ли?
– А чья же еще?
– Поздравляю, Мишка! Кто жена? Светка или, может быть...
– Сюрприз, Лирик, большой сюрприз. Увидишь – упадешь. Бери такси и гони. Мы недалеко от общаги, у моих родственников. Ты знаешь. У меня тут большой сбор. Гони!
Вот это номер – Мишка женится. Интересно, кто она?
Я купил белые гвоздики, завернул в газету, пошел пешком. Цветы держал то в правой руке, то в левой, то слишком высоко, то чересчур низко, – нелепый, должно быть, был у меня вид: вышагивает этакий растерянный кавалер в новеньком костюме и, как веник в баню, тащит роскошные цветы. Кажется, все мужчины не умеют их носить. Нет, не все. Вот, скажем, Мишка. Уж он-то знает, как носят цветы, преподносят подарки, и вообще...
Мишка знал о жизни, кажется, все, по крайней мере в те годы, когда мы вместе учились в Индустриальном техникуме. И друг о друге тогда мы знали как будто бы все. В общежитии наши койки стояли рядом, мы были соединены общностью тайн, перемигиваний, вечернего полушепота, мы были вроде земляков, мы всегда были неразлучны. И где только нам не приходилось бывать вместе: на танцах, в театре, на вечеринках и чинных семейных торжествах. Я видел Мишку и на ковре для борцов, ползающим на четвереньках и привставшим на «задние лапы», готовым вот-вот броситься на врага разъяренным медведем. Ковер для борцов мне много рассказал о Мишке. Я слышал, как он кряхтит и стонет, освобождаясь от жестких объятий своего разгоряченного противника, видел, как швыряют его через голову и как швыряет он сам кого-нибудь, как горит от нелегкой схватки и поражения его осунувшееся лицо, как растягивает он тонкие губы в улыбке, когда судья поднимает его руку вверх.
Мишка любил победы. Боролся за них азартно и удачливо. Он, кажется, всегда, с детства, считал себя удачливым человеком. Не повезло сейчас – повезет потом, обязательно повезет, верил он. Так оно, в общем, и получалось. Легко учился в школе, незаметно окончил ремесленное училище, почти без поражений добился первого разряда по борьбе, спортивное звание помогло вне конкурса поступить в техникум, в наш особый Индустриально-педагогический, где присваивалось воинское звание, как в институте. Удачи сами охотно шли Мишке навстречу, а может быть, это все-таки он умело шел навстречу удачам, приятным приключениям, нужным людям.
Ему, кажется, не были знакомы ни отчаяние, ни уныние. «Отмахаемся», – говорил он, если ему бывало худо, и действительно махал рукой. Только не на девушек. Он любил, кажется, всех сразу: рыженьких, беленьких, худеньких, полненьких. Какова же теперь она, та, которую он выбрал? Можно не сомневаться: уж он-то не промахнется. Он и свадьбу устроил, должно быть, такую, чтобы запомнилась всем, как обещал когда-то. Гулять так гулять. Интересно, есть ли там сейчас кто-нибудь из нашего общежития? Все-таки свадьба! И день сегодня подходящий. А какой вечер!
Что-то есть в этих весенних вечерах щемящее, наверно от пробуждения всего – души и тела, света и воды, желаний и предчувствий. Вот-вот должно случиться что-то невероятное и такое необходимое. Обнять бы кого-то, и вот уже руки нараспашку. И глаза. Мои и чужие. Они как будто просматриваются до самой глубины, оттаяли и расцветают. Смотрите, девчонки, вот я. Весна оживает во мне, мальчишество, хоть я уже не мальчишка. И я буду идти и идти, буду со всеми и ни с кем. Я улыбаюсь, мне хорошо, я иду на свадьбу. Привет вам, девчонки, привет вам, все, все люди, привет вам, дома с такими на редкость отмытыми окнами, привет вам, такси и троллейбусы. Мне уже близко. Вот пересеку площадь перед Техноложкой, а там уже рукой подать до «Семи красавиц» – наших улиц с женскими названиями: Верейская, Рузовская, Можайская – это моя улица. По ней я ходил много зим и весен; там, на берегу Обводного канала, на седьмом этаже, у самого неба, жили не боги, а мы – парни из техникума, все как один мечтавшие встретить когда-нибудь по весне самую любимую и красивую из всех девушек на свете.