Текст книги "Заботы Леонида Ефремова"
Автор книги: Алексей Ельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Он прав, он снова прав, думал я, и опять возражал себе: но ведь у нас не армия. Почему ученики должны все принимать готовым, из чужих рук, на веру? Почему мы от них требуем, чтобы они были лучше, чем мы сами?
И вот я уже думаю о себе. А всегда ли я поступаю так, как требую от ребят? Нет, не всегда! А почему? Не знаю, почему... А не бывает ли, что я говорю одно, а делаю другое? Бывает! А почему? Можно ли говорить одно, а делать другое? Смотря в каких случаях. В каких же?.. А всегда ли я учу тому, во что сам верю?
– Я считаю, что сейчас самое время поговорить начистоту о тех вопросах, которых коснулся Глеб Бородулин, – сказал я. – Давайте обсудим их по-деловому.
– Нет, не разрешаю, – сказал директор. – О том, как выполняют свои права и обязанности педагоги, мастера, воспитатели, поговорим не здесь, а на собрании педагогов и мастеров. Говорите о непосредственных делах и заботах группы.
Директор был тверд и по-своему прав, снова прав, но непреодолимость директорской воли вызывала во мне протест.
«Я мастер, а не солдат», – думал я с каким-то двойственным чувством досады и облегчения оттого, что директор снял с меня часть ответственности.
Собрание пошло теперь, как оно проходило обычно, по знакомому руслу. Нарушители просили прощения, кто себе под нос, кто во весь голос и даже с некоторой похвальбой, кто дурашливо. Всех прощали. Только Лобову дали строгий выговор. А вся группа обязалась повысить успеваемость и дисциплину. Об этом сказал мой староста, Андреев.
– Мы постараемся подтянуться, – пообещал он за всех.
И тут снова не удержался старший мастер:
– Ну что же, – сказал он. – После такого заявления, думается мне, наш договор следует закрепить на бумаге.
– Вот еще! Зачем это? Опять писать. Вы так поверьте, – зашумели ребята. И я подумал с досадой, что, конечно же, не стоило бы сейчас заниматься формальностями, все устали. Да и вообще, лучше поверили бы просто так.
– Поверить-то мы поверим, но когда на бумаге... – начал старший мастер.
– Ну да, вам легче будет нас упрекать, – бросил Штифтик.
– Зачем упрекать? Напомнить – напомним, – слегка смутился старший мастер.
– Может быть, и в самом деле ни к чему, Виктор Васильевич? – поддержал я ребят. И подумал: «Сколько мы обязуемся, обещаем, уверяем, хотим кого-то обойти, обогнать. Соревнование – ведь это дело чести, это лучшие возможности напоказ. Само что-то должно загореться, а не просто – «надо», и все тут. Пойди разбери, кому что, для чего все это надо. И старший мастер по своей унылой привычке к формальностям убивает в ребятах что-то живое. Лучше бы выступил, распалил, так нет же, тянет свое».
– Непорядок это, Леонид Михайлович. Поговорили, и до свиданья. А так всем будет ясно, вывесим на доску. Твоим стыдно будет не выполнить слово, а другие тоже подтянутся, а то как же!
В общем, все-таки записали мы наши новые обязательства на бумаге, пункт за пунктом.
Ребята сидели теперь разморенные, сникшие, будто они обессилели от борьбы, мол, ладно, мы постараемся больше так не делать... лишь бы побыстрее кончилось собрание и отпустили бы нас по домам. Это же очень трудно – вытерпеть столько уроков подряд. Порезвиться бы, побегать, покричать.
Родители тоже устали. К долгим педагогическим разговорам они не привыкли. Пора по домам. По лицам я видел – они не очень-то верят, что их дети теперь изменятся к лучшему. Жизнь есть жизнь, дети есть дети, и все вскоре пойдет как всегда. У нас полно своих взрослых забот, мы воспитываем, как можем, своих мальчишек и девчонок, мы отдали их вам в ПТУ – вот и учите уму-разуму, и справляйтесь как хотите с нашими детками.
Многие, уже очень многие заспешили домой, а кое-кто и на работу в вечернюю смену.
И все-таки не все разошлись после собрания. Мать близнецов Савельевых, отец Андреева, мать и отец Штифтика обступили меня. Им хотелось узнать все до мелочей. Ждала в сторонке и мать Лобова с какой-то незнакомой мне женщиной. Многие остались подождать меня, всем хотелось побольше узнать о своих детях, только о Бородулине никто ничего не хотел узнать, расспросить, никто им не интересовался. Он сам за себя был в ответе. Вот он что-то ищет у себя под ногами, ходит по коридору туда-сюда. Это ведь меня он ждет.
– А ты с этим правдолюбцем потолкуй как следует, – строго сказал мне старший мастер, проходя мимо. – У него там всякие завихрения, – и он покрутил пальцем у виска.
– Мы еще поговорим, Леня, – шепнула мне Майка, тоже не задерживаясь.
– Интересный парень. Гордый, – сказал Акоп. – Это он танцевал в субботу в Доме культуры с красивой такой девушкой?
– Он, Акоп, он самый. Всякое есть в этом парне.
– Я из него сделаю классного баскетболиста, – горячо заверил Акоп, хлопнув меня по плечу перед уходом, как будто пообещал мне исправить в Глебе сразу все недостатки. Ему что, он рассчитывает «на потом», а у нас все должно состояться теперь.
– Глеб! Что ты там ищешь? Ничего не ищешь? Тогда иди в мастерскую, подожди меня, я сейчас приду.
Глава четвертая
Тишина. Притаились и чего-то ждут верстаки. Недавно отремонтированный фрезерный станок вызывающе сверкает свежей краской. Мы здесь одни.
– Ты был там ночью? – говорю я тихо.
И Глеб отвечает тоже тихо, чуть слышно:
– Был.
Мы сидим на подоконнике лицом к дверям. Мы снова рядом, как, бывало, сидели на обочине дороги. Мы говорим негромко.
– За что ты ударил меня?
– Я не знал, что это вы, было темно.
– Не так уж темно.
– Я видел вас только со спины, не узнал.
– Даже когда я стал кричать?
– Тогда узнал, но не сразу.
– А почему все-таки ударил?
– Не знаю. Побежал, как все...
Снова «как все»... Разве может это быть мерой оправдания? Так можно оказаться в какой-нибудь истеричной оголтелой толпе и кинуться на одного...
– Значит, за компанию ты можешь и убить?
Он покачал головой:
– Нет.
– Можешь, Глеб, – сказал я. – Не ты убьешь – водка. Кинул бы камень чуть посильнее, и конец!
– Это не камень, это был кусок плексигласа. Случайно оказался в руке. Я вас не хотел ударить. Я только защищал того, маленького. Вы очень тогда обозлились, кричали...
– Еще бы. Четверо на одного!
– Пятеро, – поправляет Глеб.
– Тем более.
Мы сидели на подоконнике бок о бок. Я спрыгнул на пол, чтобы получше видеть Глеба, посмотреть ему в глаза. Он тоже хотел спрыгнуть, ему стало неловко сидеть, когда я стою.
– Сиди, сиди, – сказал я. И спросил: – Вы намечали встретиться?
– Нет, вышло случайно. Увиделись около Фрунзенского, потоптались, потом в кино, потом, в общем, купили...
– Вино? – догадался я.
Глеб кивнул.
– Дурачье. А ты что, не знаешь судьбы своей матери? Почему у матери отобрали права на тебя? Почему твой отец отказался от семьи? Не знаешь?..
Ему было неприятно все это выслушивать. Он переменился в лице. Снова что-то нервическое появилось в его глазах, в позе, в пальцах, сжимающих край подоконника. Трудно ему, и все же пусть выслушает. Любая правда сейчас лучше, чем самая распрекрасная ложь.
– Эта отрава убивает в человеке все: ум, энергию, волю. Главное – волю. Человек становится неуправляемым. Ты вот бросился на меня. Ты напал бы на кого угодно, мог пойти на грабеж, на любую крайность заодно со всеми. Разве не так?
Глеб молча пожал плечами. Он не хотел спорить, но и не соглашался.
– Вот если ради справедливости или чего-то самого главного в жизни тебе нужно будет пойти против многих, ты пойдешь?
Глеб кивнул.
– А против этой кодлы пойти не смог? Как они, так и ты? Ну что мне с тобой делать, как я должен поступить? Я мог бы отдать тебя и всех твоих дружков под суд. Мог бы?
– Могли бы! – не поднимая на меня глаз, согласился Глеб.
И снова вернулось к нему какое-то особое напряжение, я это видел. Он внешне держался непринужденно. Глеб может замкнуться снова, стать чужим, враждебным и непонятным в своих быстрых переходах от искренности к замкнутости, от бесшабашной отваги, как было только что на собрании, к трусливой скрытности, даже униженности, к пассивному «будь что будет», – лишь бы спрятаться за чужие спины. Ночное нападение тоже, в сущности, круговая порука. Все вместе соединялось в Глебе: и крайняя трусость, и крайняя смелость, и, наверно, он, еще не зная себя, бросается и в ту, и в эту сторону, и на все четыре.
– Не пойму я, Глеб, ты только что стоял за полную правду, требовал, обвинял, а сам подговорил группу, чтобы все врали заодно с тобой?
– Думал, что вы заявите в милицию.
– Значит, страх перед милицией, перед справедливым возмездием сильнее чувства правды? И выходит, что побоку твое сегодняшнее возмущение? Все, что ты говорил, пустые слова, и все, о чем мы с тобой говорили, пустые слова, раз ты подумал, что я способен тебя выдать милиции. А я ведь считал тебя своим другом. Почему ты мне не поверил, разве было, чтобы я крутил, обманывал?
Блеснули глаза, и что-то отчаянно-решительное появилось в лице Глеба, он хотел было что-то сказать, но не произнес ни слова.
– Ну, что молчишь? Я крутил, обманывал?
– Было, – говорит он едва слышно. Это короткое тихое слово, как спичка, подожгло меня, как будто Глеб схватил мою руку в чужом кармане.
– Что было? Говори, выкладывай.
А может быть, я дал слишком большую волю ученику? Остановить его, одернуть? Глеб выжидает, смотрит мне в глаза. Мы оба как будто меряем силу наших взглядов. Все перевернулось, теперь он обвиняет.
– Начинай же!
И он сказал:
– Вот вы говорили насчет чистоты отношений с девушками и вообще с женщинами, а сами любите одну, а встречаетесь с какой-то такой...
Если бы я услышал, что меня приговаривают к смертной казни, я, наверно, не сжался бы, не оледенел, не ужаснулся так вот, как теперь, после приговора к смерти моей совести и чести. Уж не знаю, что именно имел в виду Глеб, сказав о Зое «с какой-то такой...», только его слова, интонация резанули меня. Какое он имеет право? Откуда знает? Что понимает он в жизни, мальчишка!
Всего лишь один вопрос Глеба разлетелся на десятки, на сотни вопросов, его и моих, и может быть, надо было бы теперь прекратить этот разговор немедленно, но я не смог, не сдержался, – я тоже должен знать всю правду.
– С какой это «такой»? – спросил я жестко.
– Ну, в общем, она вам не жена... и у нее есть еще кто-то кроме вас.
Черт возьми, и почему это передо мной ученик, мальчишка, а не равный по возрасту мужчина, – я схватил бы его за грудки и встряхнул бы хорошенько, и заставил бы замолкнуть, заткнуться... И все же его слова больны мне оттого, что в них правда.
– Ты все-таки не очень-то... – сдавленно вырвалось у меня.
– Вы же сами просили...
Да, это верно, и если теперь я заставлю его замолчать – больше уже никогда он не заговорит со мной так...
– Гляжу, ты о моих делах осведомлен лучше, чем я. И наверно, не ты один? И уж конечно в группе знают не только про то, что ты сказал. Наверно, пухленькое мое досье? Все знают. Ведь знают же?
– Да, знают.
– И что же? Говори.
Глеб потупился, молчит. И все же отступать поздно, я смотрю в упор, жду, и все отчетливее приходит ко мне горькое чувство, будто меня отвергают, не понимая. Я мечусь среди многих людей, я в центре круга, и это не детская игра в «каравай-каравай, кого хочешь выбирай». Спрашивают, требуют Катя, Зойка, Мишка, Глеб, а я бросаюсь от одного к другому, и это уже «пятый угол». Я виноват и не виноват, оправдываюсь и не оправдываюсь, я бы мог послать всех к черту, но я и сам себя перебрасываю из угла в угол, я снова надвое, натрое... и никуда не отбросить мне ни тайные, ни явные обвинения. Я вглядываюсь, заглядываю в себя, как в колодец, – он замутнен, и все меньше у меня слов и даже чувств, в которых не было бы никакой кривды.
– Я слушаю тебя, Глеб.
– В нашем возрасте у вас тоже было по-разному, – торопливо говорит он. – Вы рассказали, что считались одним из лучших учеников, а вас выгнали из экспериментального цеха за брак.
Что было, то было. И это я не хотел и не хочу скрывать. Просто в начале года, когда я еще только знакомился со своей группой, я похвалился, рассказал только начало... нестрашную часть сказки моей жизни, чтобы не отпугнуть, не пересолить. Жалко, что я не успел, не опередил с признанием насчет второй части. Рассказал бы вовремя, история сработала бы и на меня и на них. Я и хотел вовремя, перед выпуском, да вот не успел. Вот ведь как получается: одно и то же бывает геройством и трусостью, искренностью и скрытностью, победой и поражением.
– И с директором вы не согласны, а промолчали, и про Славина не поговорили, – продолжает Глеб.
– Насчет чего?
– А насчет общежития.
Как мог я забыть! Я давно знаю, что приехавшему из деревни Никите Славину очень трудно жить у своих родственников в тесной коммунальной квартире. Никита просто ненавидит мужа своей сестры, пронырливого, крикливого человека, больше всего интересующегося своими «шабашками», и при немалых заработках жадного, готового поднять скандал из-за двадцати-тридцати копеек, переплаченных за свет сверх обычной нормы. Бывает, что Никита сидит по ночам на кухне и читает книги или пишет стихи. Сочинительство особенно раздражает угрюмого родственника. Представляю, как трудно Славину в эти дни, когда он болен и вынужден быть все время дома. А я наобещал и ничего не сделал. Пытался, да не получилось, мне тоже только обещали... Но это не оправдание. И может быть, вот эта ненадежность моего слова оттолкнула, отстранила от меня Глеба, да и не только Глеба.
Педагог и ученики надежно объединены лишь в том случае, когда они полностью доверяют друг другу, а доверяют друг другу они лишь тогда... Уж сколько раз приходило мне это в голову, уж сколько раз приходит это в голову всем педагогам, «уж сколько раз твердили миру...». Подумай и о том, тоже простейшем, что если нарушена связь между педагогом и учениками, то группе ничего не остается делать, как найти способ обороны «на всякий случай», тогда вот их «круговая порука» – это самозащита, сопротивление, вызов, наконец.
Я, наставник, ищу свои способы воздействия на них, используя обычные педагогические приемы и свои козыри, – борьба натур, характеров, умов, сложная игра и правда – все вперемешку. Но карта моя заведомо бита, когда я рассчитываю лишь на то, что я – взрослый, я – мастер и двумя этими понятиями, значениями самого себя, данными мне, в общем-то, волею случая, могу уладить все в своей группе. Ко всему этому требуется самое необходимое подкрепление: я – честный, я – глубокий, я – совестью отвечающий за свои слова и поступки человек.
Я начал шагать по мастерской перед своим столом и перед первым рядом верстаков. Четыре шага туда, четыре обратно. Я здесь и не здесь. Я с Глебом и один. И со всеми. Ожили, словно по мановению волшебной палочки, знакомые шарканья напильников, постукивания, перешептывания; я слышу голоса Андреева, Штифтика, Никиты Славина, Савельевых, Лобова, – все уже на месте, и всё как всегда, только вот я смотрю на всех по-другому – глаза мои не смотрят, я отворачиваюсь и все чаще вижу пол, или потолок, или пустое пространство, или противоположную дальнюю стену мастерской. Глаза моих учеников спрашивают меня, ждут ответа, а его нет. И отчуждение нарастает между нами. И Глеб мне чужой. Чужой? Но такую правду, какую выложил он мне, не говорят чужие люди. И вдруг вспомнилось: «Все врут! Вы-то пьете, а нам почему нельзя? Вы курите, а нам...»
Конечно, счет Глеба ко всем и ко мне далеко не тот, что бывает в мелочных пререканиях, когда в оправдание остается последний аргумент: «А ты-то сам?» Он ждет от меня того же, чего и от себя он ждет, требует со всем максимализмом молодости – высоты во всем, и, срываясь сам, с трудом прощая себе свое несовершенство, не хочет даже и предполагать, что я, его наставник, способен срываться с высоты так же, как он.
– Я принимаю твои обвинения, но и ты прими мои. Вернемся к тому, с чего начали. Ты считаешь, что защищался. Пусть так. Не сразу узнал меня, ладно. Но почему ты убежал, когда все понял? Почему не вернулся? А вдруг я с проломленным черепом валялся бы там в канаве? И, наконец, почему ты, самбист, не раскидал своих собутыльников, все поняв? Как бы я ни был несправедлив к тому, кто первым подошел, ведь это подло – впятером на одного. Кто они, кстати? Уж не те ли, с кем ты уводил когда-то машину?
Молчит, хочет и почему-то не может сказать, сам того не замечая, трет ухо, шею, пощипывает едва проступившие усы.
– Вижу, что те, – говорю я. – Вернулись из колонии? Предъявили на тебя права? Так, что ли? Что молчишь? Боишься их? Или решил взяться за старое? Смотри, Глеб. Тут тебе и смерть. Уж лучше сейчас все отруби. Если я угадал, подумаем вместе. Все равно вас поймают. Я сам вас поймаю. И что все-таки связало тебя с ними, что держит, – может, ты обязан им чем-нибудь или что-то должен?
– Никому я ничем не обязан и ничего не должен. Никому ничего! – Он уставился на меня с вызовом. В жестком его взгляде я читал: «Вы еще скажите, что я училищу должен, мол, меня одевают, кормят, дают образование. Или интернату я должен, или своим родителям, или тебе, мастер... Попробуйте мне только сказать это, как говорили многие...»
Я сам так смотрел, бывало. Особенно сразу после детдома. Я остро чувствовал себя обделенным судьбой, свою беду ощущал ничем и никем не восполнимой, любая помощь казалась мне подачкой или чем-то вроде подкупа. Все, что я вынужден был брать, мечтал вернуть с лихвой, как бы в отместку. Особенно раздражали меня сердитые советы и требования взрослых – быть благодарным за все, что мне дается, пока я расту и выбираюсь в люди. Глеб тоже, наверно, ждал, что я предъявлю ему счет.
– Вот что, Глеб, ты уже взрослый, скоро от меня уйдешь насовсем в свою жизнь. И давай договоримся на будущее: мы с тобой действительно квиты во всем. То есть ты мне ничего не должен. А я тебе... это уж мое дело. Ты потребовал от меня правды, захотел, чтобы мои слова не расходились с делом, с поступками, и я это принимаю. А что почем – пусть останется на совести каждого. Не советую я тебе только так категорически отказываться от долгов перед другими. Кто не берет, тот, чаще всего, и дать ничего не хочет. Такой суровый эгоизм я не принимаю. Когда-то я завязывал все узелки на память: вернуть, обязательно вернуть этому, и этому, и этому. Долги росли. Я мучился. Один человек, сделавший мне много добра, заметил это, сказал однажды: «Долг платежом красен – это верно, но как ты сможешь рассчитаться за мою любовь к тебе – только любовью, так ведь? А что за любовь будет у тебя ко мне, если ты вздумаешь возвращать ее, как денежный долг?» И я понял тогда: есть помощь невозвратимая, не требующая обязательного возврата, но есть и чувство обязанности, как сына к родителям, и плохо, когда этим тяготишься.
– От этого я не отказываюсь, – сказал Глеб неожиданно тихо, так же тихо, как мы начинали наш разговор. – Я никогда не забуду все, что вы для меня сделали.
Глеб смотрел теперь куда-то вбок, вниз, волосы упали ему на лоб, на глаза, и весь он как будто расслабился. Из-под расстегнувшейся рубашки выглядывали тонкие ключицы.
Глеб смутил меня своим признанием.
– Я не про это, Глеб. Я действительно обиделся и не понимаю тебя. Я ничего не требую. Что есть, то есть. Просто горько терять друзей.
За спиной послышался неожиданно резкий щелчок.
– Закройте дверь! – крикнул я не оборачиваясь и только услышав, что кто-то входит в мастерскую. Глеб сейчас же спрыгнул с подоконника.
– Простите, Леонид Михайлович, хорошо, что вы здесь. У нас гости, – говорит знакомый голос за моей спиной.
Оборачиваюсь – и вправду гости. Чисто выбритые, представительные, вежливые. Делегация. Иностранцы. Зачем только принесло их именно сейчас! Что им нужно? Посмотреть на новое оборудование, на изысканные шкафчики с наборами сверл, метчиков, плашек, надфилей? Смотрите, пожалуйста, все у нас в полном порядке – образцовое училище, ничего не скажешь! Только вот почему сейчас?! Ну до чего же не ко времени весь этот парад.
– Прости, Глеб. Пойдем отсюда, – говорю я и хочу выйти из мастерской, но старший мастер подзывает меня к себе и шепчет:
– Поводи-ка их по училищу ты, а мне домой нужно позарез. Уж прости.
Простить-то я прощаю, а вот разговор прерван. Глеб не знает, идти или оставаться.
– Иди, Глеб, иди, – говорю я. – Спасибо, что выложил мне все начистоту. Иди, а то ждут они меня. Нет, все-таки посиди тут. Я быстро.
Делегация оказалась небольшой, шестеро пожилых мужчин и одна женщина, из ГДР. Приехали посмотреть, как мы тут готовим кадры.
– Идемте, – приглашаю я.
Я уже не первый раз водил делегации и знал, чем их можно заинтересовать и удивить. Ну, скажем, кабинет химии, оборудованный как в лучшем институте, или кабинет спецтехнологии. Ничего себе и светлая просторная столовая с красивыми стульями, похожими на кресла, с цветами на столах в модерновых и на удивление еще не разбитых вазочках. Роскошный спортзал тоже производит впечатление: высоченные окна, баскетбольные щиты, шведская стенка и емкое пространство, заключенное в голубые стены под белым потолком. А лингафонный кабинет – разве не диво для профтехучилища? В отдельных кабинках наушники, и каждый ученик может самостоятельно разговаривать с учителем или слушать магнитофонные записи на английском, французском, немецком. Если не лениться – можно многого достичь. Жаль, что я учил когда-то французский кое-как. Не к чему слесарю иностранный язык, считали тогда мы все. Никто и не думал о возможных поездках за границу или о встрече делегаций, или просто о том, чтобы получить настоящие знания. Рабочему нужно знать свое дело – вот и все, и нечего «выпендриваться», рассуждали мы.
– Вон туда, товарищи! Там выставка кружка технического творчества. Видите стенд? Макет полярного вездехода, действующий строгальный станок, набор слесарных инструментов.
Я верю, что гости понимают толк в производстве и могут оценить качество работы без лишних слов. Разве про все расскажешь?
– А сейчас я вам покажу кабинет с программированным обучением по электротехнике, – говорю я. – Там и контрольно-обучающие машины, и пульт управления, и все это, надо сказать, придумка наших преподавателей и мастеров. Сами делали. Идемте наверх, на второй этаж.
Пока мы поднимаемся, не спеша разглядываем цветы в кадках и в горшках и всю эту в самом деле приятную для глаз обстановку, так не похожую на прежний неуют, который царил здесь, когда еще учился я сам. Шел, говорил, вспоминал, а по-настоящему-то был не с иностранцами, а там, внизу, в мастерской, с Глебом.
Когда вернулся, в мастерской его не оказалось. Не было Глеба и в коридорах, и во дворе, и на улице. Ушел, не дождался, и даже записки не оставил. В чем дело? На свидание опаздывал, или друзья?.. Ну, хоть как-нибудь предупредил бы. После такого разговора, и сбежать!
Я пошел по городу. И как ни успокаивал себя, не проходила какая-то тревожная неясность, и стыд, и раздражение, и желание послать все к черту.
И чего они стоят, все эти кинопроекторы, и пульты, и светящиеся изнутри экраны, если самые главные наши дела – человеческие отношения – еще в пеленках и обучаемся мы этому самым первобытным способом – с помощью слов. А может быть, все-таки с помощью примера? Да что там – одного примера! Надо бы обучать с помощью всей прожитой жизни, мастер. Рассуждения противны Глебу давным-давно. Обманул раз-другой, и теперь не так-то просто к нему подступиться. А способен ты, мастер, не обманывать своих учеников ни в чем, никогда? Думал, что способен, а вот получается... А сможешь ты пообещать на будущее, быть уверенным? Не ответишь? Сомневаешься?
Сколько же неправды в тебе? Сколько вреда ты причинил?..
Шагай и смотри, Ленька, думай и вспоминай, и не ври себе. Не жалей себя. Смотри на деревья, на солнце, на небо – уж это все подлинное, без фальши.
Шагай и реши, решись. Да-да, решайся... сердце тебе верно говорит, оно не соврет. Какой ты педагог? Самому еще нужно учиться. К чему делить свои обманы и ошибки на двадцать семь учеников? Не справился – уходи.