412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ельянов » Заботы Леонида Ефремова » Текст книги (страница 15)
Заботы Леонида Ефремова
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:22

Текст книги "Заботы Леонида Ефремова"


Автор книги: Алексей Ельянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

– Так дальше не пойдет!

Спазма перехватила горло.

– Рисковать я больше не имею права, – сказал мастер.

– Верните меня обратно... не получается...

Мастер долго молчал, смотрел на сонного кота, на спины рабочих, они будто бы не слышали нашего разговора, но такой напряженной, жуткой тишины я еще не знал – слушают, впитывают каждый звук даже стены.

– Ладно, подучишься... там посмотрим, – сказал мастер и ушел.

Вот и все, и конец... полный завал. Надо бежать отсюда к черту. Насовсем и от всех убежать. Эти молчаливые стариканы, наверно, презирают меня. И все, все теперь будут тыкать в меня пальцем и потешаться. А пока все помалкивают в тишине...

Вышел из цеха, поплелся по коридору мимо директорской двери, мимо окошечка кассы: «Вот и заработал я на костюм...», мимо доски с приказами: «Скоро тут появится приказ и про меня...» Ну и пусть, пусть все смеются. Ступенька – раз, ступенька – два, ступенька – три. А куда я, собственно, иду? В подвал, к приборам, на которых останутся мои шильдики? Зачем, уж лучше на улицу, теперь все равно – прогул не прогул, побег не побег...

Как спокойны и полны достоинства эти старые деревья. Растут себе и растут. Уже не растут, уже выросли. Им проще. И как подарок прилетел ко мне прямо в руки желтый лист.

Все передо мной было как в тумане, видел и не видел я ничего вокруг, скрипели тормоза машин, кто-то орал на меня, кто-то толкал, наступал мне на ногу, а я шел в какую-то неизвестную сторону, как в бреду. Весь мир казался мне чужим и враждебным. Но зрела, зрела во мне какая-то небывалая, яростная сила – разорвать все к черту!

О многом я тогда передумал. И уж не знаю, в какой момент, что именно помогло мне успокоиться, догадаться, что в жизни еще не раз так будет: вместе с хорошим часто приходит беда, и нужно уметь все вынести, перетерпеть, начать все заново, не убегая от того, что уже приобрел. Я никого не винил в своих неудачах – только себя. Что-то несостоявшееся во мне самом, в натуре моей, в способностях, в знании дела, что-то невоспринятое или пропущенное мною надо было восполнять – терпеливо и упорно. Главное – не замкнуться, не ожесточиться, и не разнюниться тоже важно, и не искать виноватого, мол, помешали... и не сваливать все на обстоятельства. Можно запутаться, удариться в крайности, но, что бы ни было, постараться не сворачивать с пути, про который сердцем чувствуешь, что путь этот именно твой. И, надеясь на помощь людей, рассчитывать нужно прежде всего на себя, на свою волю, выносливость, а временами на выдержку, – не ронять достоинства и верить, верить в свои лучшие возможности, в свое будущее.

Как уходил я в экспериментальный цех с коробочкой инструментов под мышкой, так и вернулся, пришел к своему прежнему рабочему месту рядом с Костей. Но разве я ничего тогда не приобрел? Я испытал себя на прочность...

Вспоминая свое прошлое, я кружил по двору, ходил возле деревьев и мотков проволоки, которую, бывало, перетаскивал с места на место, работая «на подхвате» сразу после училища. Я хотел и почему-то не мог открыть дверь в экспериментальный...

Глава вторая

Рассказать, обязательно нужно будет рассказать ребятам обо всем, думал я, прощаясь с заводом и шагая к остановке троллейбуса.

Завод! Что это такое? Как примет он моих парней? Двадцать семь личностей и не личностей, конвейерных и антиконвейерных моих учеников! Завод! Заводище! По его корпусам могут разойтись и оказаться даже незаметными сотни, тысячи рабочих. Завод! Дым из труб. Дымы подпирают небо. Царство стали, станков, кранов, электрокаров, многотонных прессов и тяжело дышащих, неимоверно сильных машин. Завод! Переплетение металлоконструкций, грохот, лязг и повизгивание блоков, шестеренок, моторов. Днем и ночью, днем и ночью без передышки работа, работа и работа. Тяжелая, упорная, упрямая: восемь часов одна смена, восемь – другая, восемь – третья, и так месяц за месяцем, год за годом.

Рассказать! Непременно надо рассказать моим ученикам о заводе. Ребята должны знать, усвоить, что завод – это трудно, это очень трудно, если это всерьез. Надо будет начинать дело каждый день, превозмогая страх, лень, усталость, не тот настрой души, – верстак или станок потребует всего человека без остатка, и никому не будет пощады в этом бою за каждый миг будничной жизни. И только редкая радость побед в награду. Вот тут и выяснится, кто есть кто. Мне, командиру, нужно успеть как следует подготовить души к предстоящим испытаниям.

Какое-то нетерпение пришло ко мне. Соединились в клубок вчерашние и позавчерашние и вообще все нерешенные мои заботы, гудели, кружились во мне, как пчелы во время роения. Рассказать! Непременно рассказать обо всем, до подробностей, думал я. Скорее к моим ученикам, пока я наполнен искренностью и правдой до краев – не расплескать бы по дороге.

Обычно, когда я подходил к училищу, издали был слышен стук двери: мальчишки как будто не вбегали и выбегали, а выстреливались с улицы и на улицу – дверь мгновенно распахивалась, бабахалась ручкой о стену, а потом, под действием тугой пружины, с грохотом и дребезжанием возвращалась на свое место. Так было еще и в то время, когда учился здесь я.

Иду по коридору к нашей мастерской, думаю, что сейчас посажу всех перед собой, посмотрю каждому в глаза, и тогда все прояснится и станет понятно, как нужно будет вести себя вечером на собрании. А с Глебом разговор будет особый. Вот и он собственной персоной, выбрасывает свои длинные ноги, бежит, улыбается, ему хоть бы что. Увидел меня, свернул быстро в сторону.

– Глеб, постой, подожди-ка! – Само вырывается полушутливое-полуироничное: – Привет!

– Здравствуйте, – отвечает Глеб, голос его дрожит, он не смотрит в мою сторону.

Я молчу. И Глеб молчит. Напряжение стремительно растет между нами.

Мне нужна откровенность. Да, только она мне нужна и ничего больше. Как вчера нужна она была Зойке. Только чистосердечное признание может вернуть мне Глеба, того, прежнего, которого я любил больше всех, да и сейчас еще люблю. Мне уже не нравится мое напряженное состояние, я теряю равновесие, могу сорваться, и тогда проигрыш мой – это уж точно.

– Глеб, ты что бегаешь от меня? – все-таки решился я спросить.

Глеб вскинул голову, побледнел, и я снова увидел его взгляд, вызывающий и враждебный, как тогда, когда он один трубил в спортзале интерната. Но увидел я в его глазах еще и другое, спрятанное в глубине зрачков, – боль, может быть даже и чувство вины, мучения совести.

– Ладно, – сказал я, – иди в мастерскую, потом разберемся.

Долго покачивалась передо мной узкая спина с острыми, отчетливо проступающими сквозь курточку лопатками. Это самый близкий и самый враждебный мне теперь человек. Он шагал к мастерской. И вдруг истошный, дикий, ишачий вопль прорвался сквозь стену и прокатился, кажется, по всему училищу. Надрывался кто-то из моих!

Мы одновременно вбежали с Глебом в мастерскую. Все были в сборе. Лобов восседал на моем столе с гитарой на коленях.

– Ты орал?!

– Песню разучивал, простите...

– Хорошенькая песенка, елки-палки. Как раз для джунглей.

Я не сердился на Лобова, я уже не раз слышал его песни. Он пел их на английском языке. Лобов – по-английски! Это само по себе может потрясти кого хочешь. Уж не знаю, что обозначали лобовские английские слова, только смысл его завываний и криков был совершенно ясен – назад, к предкам! Это обычно ошарашивало, смущало и все-таки чем-то манило меня. Лобов талантлив, черт побери. В своем дикарском состоянии и в чувстве ритма он весь преображался: распрямлялись широкие плечи, обычно неловкие движения обретали легкость, – я видел артиста, проявление натуры, я слышал правдивую, чем-то яростно распираемую душу. И таким вот я принимал Лобова.

– Ты все-таки поосторожнее ори, – посоветовал я Лобову, – а то, не ровен час, свезут тебя в дурдом, там уж ори не ори...

Парни развеселились, они любят пошутить, даже от намека на шутку светлеют их лица, и никакой защиты – все наружу. Почаще с ними надо быть веселым, подумал я. Вон они какие! Сегодня Лобова, может быть, исключат из училища, а он песенку разучивает. Вот это стойкость, жизнелюбие, это я понимаю! Нехорошо только, что сорвалось насчет дурдома, – Саня вон как смотрит на меня пристальными, преданными и все-таки чересчур расширенными зрачками. И все уставились на меня. Тревога на лицах. Скоро собрание. Придут родители, что будет? Но не только поэтому, я понимаю, таращатся на меня ребята. Кое-кто посмотрит и опустит глаза, даже мой староста Андреев что-то слишком застенчив, и братья Савельевы, и мой пронырливый трудяга Штифтик. Что-то у них на уме? Где Глеб? Он позади всех, опирается на верстак как ни в чем не бывало и тоже нет-нет да и посмотрит, и сразу глаза вниз.

– Готовы к спецтехнологии? – спрашиваю всех.

– А чего там, и так все ясно. Конец учебе, – радостно отвечает за всех щупленький Штифтик.

– Конец-то конец. Да уж слишком много замечаний вы нахватали в последние дни. Конспекты у всех с собой? Или опять забыли?

– У меня всегда поближе к сердцу, – отвечает все тот же словоохотливый Штифтик и хлопает себя по животу. Я знаю, Штифт носит свою единственную, употребляемую во всех случаях жизни тетрадочку под ремнем брюк. Так носят многие. Глеб тоже.

За окном, на солнышке, уже собираются во дворе баскетболисты – новая группа. Акоп в тренировочном костюме сидит пока еще на скамейке, щурится на солнце. Скоро свисток – и мяч в игре. Мои тоже будут сегодня бегать и прыгать. Приду посмотреть. Оглядываю всех, осматриваю мастерскую, – она кажется огромной, когда никого нет за верстаками.

– А это чей тут велосипед? – спросил я, но вдруг вспомнил, что давным-давно сказал Штифтику, чтобы он притащил сюда свой велосипед с мотором, который стал что-то барахлить. Уж я-то определю, что с ним случилось, – столько мне пришлось повозиться в дальних дорогах с этими «Д-4», что, кажется, я знаю движок на ощупь и на звук, как будто сам его делал.

Непреодолимо тянет меня заняться осмотром мотора. Ничего бы мне сейчас не говорить, никаких бы таких педагогических речей, присесть бы на корточки и заняться ремонтом этого ребристого чуда. Крошечный, компактный, всего одной лошадиной силы, поршенек вот такусенький, а разгонится – и тянет себе, и тянет километров пятьдесят в час, и даже не остановится в гору, я сам взбирался на нем по кавказским кручам, – выносливый движок, надежный, лишь бы только поддувал встречный ветерок.

– Что-то богатит, перебои в работе, – серьезно и озадаченно говорит Штифтик, подходя к велосипеду.

– Богатит, говоришь? – переспрашиваю я, и моя рука невольно тянется к карбюратору. – Перебои, говоришь? Так-так. Тут, может, и зажигание не в порядке, контакты сейчас почистим, подрегулируем. А может, даже совсем тут дело просто – жиклер продуть. Дырочка тут у него крошечная, волосок прилипнет – и то забарахлит. Я, бывало, прямо на ходу вывинчивал жиклер – и в рот. Пососу, продую, поставлю на место и дальше поехал. Дай-ка мне плоскогубцы.

Все уже окружили меня и Штифтика, спрашивают, советуют, лезут помочь. Но я сам вывинчиваю жиклер и думаю: ладно, все идет как надо. Моим слесарям практика и удовольствие. Все ли тут? Все. А где Глеб? А он тоже вон поглядывает сбоку и, кажется, тоже хочет помочь.

– Жиклер с виду простенький, – говорю я, показывая детальку, – а изготовить его довольно сложно, – надо выточить поточнее, тут и буртики, и канавки, и резьба, и накаточка, и фаски, и шлифовка, и, главное, сложно высверлить вот это отверстие; оно ведь тоненькое, длинное, калиброванное. От него зависят точные порции бензина, если меньше – недобор мощности.

– Бедная смесь, – подсказывает Лобов.

Молодец. Все знает.

– Вот-вот, бедная смесь, – соглашаюсь я, – а если больше – богатит. Дыму много, а толку никакого. Хитрая вещь. Умная.

Потянулись руки, всем захотелось увидеть и подержать жиклер. Что это за штучка такая? Все видели моторчики «Д-4», каждый день на улицах тарахтят, а вот как они сделаны, мало кто знает.

– Поехал я на Щучье озеро и едва вернулся, – говорит Штифтик, присев рядом со мной на корточки. – Не тянет, хоть застрелись.

У Штифтика топорщились волосы на макушке, должно быть, он их так и не пригладил после сна. Хороший он парнишка, вдумчивый, открытый и какой-то совсем свой. Может быть, потому еще он мне кажется таким, что любит велосипед с мотором и дальние поездки, вроде меня, мы с ним как будто родня.

– От Щучьего, говорят, теперь осталось одно название, ты зачем туда поехал? – спрашиваю у Штифтика.

– Да так просто. Переночевать на берегу, – отвечает он, а я почти не слышу его, думаю о Бородулине. Вот спросить бы его сейчас. При всех спросить.

– Глеб! Где ты был в субботу вечером?

– С ребятами, – отвечает он и вытягивается в полный рост, по стойке «смирно». Никогда раньше он этого не делал.

– С ребятами, говоришь? – я начинаю вскипать. – С какими ребятами?!

– С нашими, с какими еще?

Лобов, Штифт, староста, все помалкивают. Одни удивленно, другие как будто что-то знают и молчат. Я повышаю голос:

– С какими?! Назови!

– С Андреевым был.

– С Андреевым?! – переспрашиваю я. – Андреев, ты был с ним?

Андреев кивает.

– С Лобовым был!

– Лобов, ты был с ним?

Лоб тоже согласно кивает. И Штифт кивает.

– Врете! Где вы были?

– Сначала в кафе ходили, потом в кино. На последний сеанс, а потом к Лобову в Александровское поехали.

Это говорит мой староста. Мой честняга. А в глазах обман.

Что же тут происходит, черт возьми?! Неужели я ошибся? Я горячусь, как дурак, а меня не понимают. Да ведь в том-то и дело, что понимают. Вижу, что понимают. Смотрели бы по-другому, галдели бы по-другому, закидали бы вопросами, а тут молчат. Ждут! Неужели успела сработать круговая порука? Этот неписаный закон всех подростков – молчать, хоть умри. Все за одного! Все на одного! Как с Дульщиком. Как в снежки. Сейчас они за Бородулина. И против меня. Невыносимо видеть сразу столько лживых глаз.

Саня все еще смотрит на меня чуть не плача. Ему трудно сдержаться, он порывается что-то сказать. Я знаю. Он хочет сказать правду: говорить правду такая же его потребность, как дышать, любить кого-то, желать всем добра. Но если он скажет, то по мальчишеским законам он предатель, Дульщик, и все его будут презирать, и, может быть, даже поколотят. Саня вот-вот не сдержится и выпалит все, что знает. Я останавливаю его:

– Не нужно, Санечка, я сам...

Но уже поздно.

– Они все врут, Леонид Михайлович, – говорит Саня медленно и отчетливо.

Глеб Бородулин меняется в лице. Он зло смотрит на Саню и на меня тоже. Или это только кажется мне? А может быть, это не злость, а страх или раскаяние. Запутался и всех запутал. Саня не врет. Я не ошибся. То был Глеб. Каким же судом мне его судить?

– Так, значит, где ты был в час ночи?

Глеб недолго помолчал, бросил взгляд на Саню и все-таки не сдался:

– С ребятами!

– Где вы были? На Обводном?

– Сначала в кино ходили, потом в общаге.

– Врете вы!

– Да что вы, Леонид Михайлович, – сделал ангельскую рожу Лобов.

– А в чем дело? Что произошло? – с искренним недоумением спросил чистенький, аккуратненький маменькин сыночек Игорь Жданов. Никогда он ни о чем не знает.

– А то произошло, что вот этот человек ударил меня камнем по голове. А вы все трусы! Один лишь Санька не побоялся сказать правду. Предатели! Вранье в ваших лицах. Трусость и вранье.

И я вышел из мастерской, хлопнув дверью.

Так нельзя, Леонид! Мастер не должен срываться. Ты хотел их научить, а сам... Куда ты спешишь? К начальству? Жаловаться? К директору, что ли? Да нет же. Это пустое. Ты вспомни те дни, когда только еще начал работать мастером, свою самую первую группу (а в общем, они все оказываются первыми, какую ни возьми), вспомни самый первый срыв. Ты раскричался и тоже хлопнул дверью, и побежал по лестнице как очумелый. Хорошо, что тебя остановил Черчилль, этот толстый, с виду страшный, пучеглазый преподаватель спецтехнологии. Много поколений училось у него уму-разуму, ты тоже. И когда был ремесленником, и позже, когда стал мастером.

– Куда это ты, Леонид, с таким лицом? – остановил он тебя тогда. – Уж не жаловаться ли на своих ребят? Имей в виду, ты тоже меня когда-то доводил до ручки, все вы хороши, и я в первое время бегал жаловаться на вас. Только все это без толку. Начальство порядок наведет на час, а уважение потеряешь навсегда.

Осталось мне тогда только разреветься. Верил им, разговаривал с каждым, как с другом. И вот все впустую.

Сейчас я никого не хочу видеть. Ни начальства, ни учеников, ни друзей. Надо покруче, пожестче, а не так – с лаской да от сердца. Наплевать им на твое сердце.

– Леонид! Леонид! Ты что это людей не замечаешь?

– Здравствуй, Майка. Прости, задумался.

– Так можешь и лоб расшибить.

– Уже расшиб.

– А что такое?

– Да так, ничего. Ты придешь ко мне на собрание?

– А у тебя оно сразу после уроков? Приду, раз обещала, не волнуйся.

Я пошел дальше по коридорам училища, оставив Майку в недоумении.

Как истошно орет звонок, как будто сирена на военном корабле.

– Леонид! Леонид Михайлович! – Кому-то я снова понадобился. – Леонид Михайлович! Леня!

Оборачиваюсь. Высовывается из дверей своего кабинета Станислав Игоревич Грушин, или попросту Фрукт, как его прозвали. Наш новый преподаватель спецтехнологии. Вместо Черчилля. Тот ушел на пенсию, «в расход», как невесело шутит он, а Фрукт поступил к нам сразу после института, по особой рекомендации. Рекомендация-то у него особая, да вот не особо пока знает он свое дело. Чего только не оставил ему в наследство Черчилль: наглядные пособия для каждого урока и по каждой теме, всякие простенькие и заковыристые самоделки, наборы инструментов, работающие станки с разрезами и вырезами для показа. Черчилль был выдумщик, он умел все, знал обо всем, к нему каждый день приходили учиться – со всего Союза, бывало, приезжали. И все ахали, охали, и было чему удивляться, а теперь... Форма осталась, а душа умерла. Все было заключено в нем, в Черчилле. Уж как не хотелось ему уходить. «И кому только это все достанется, – грустно сказал он однажды, – в чьи попадет это руки?»

Вот в чьи! То одно ломается, то другое. Ну, что там опять?

– Слушай, Леня, сегодня какая-то иностранная делегация приедет, а у меня токарный опять не работает. Взгляни, пожалуйста. Я бы сам, да знаешь, не в том костюме.

– На работу надо бы являться именно в том, – сержусь я, входя в кабинет.

Все тут как прежде: и таблицы режимов резания на стенах, и световое табло, и шкафы вдоль стен, полные наглядных пособий, и все, в общем, вроде бы по-старому, да все не так, как было. Воздух не тот, столы стоят неровно, и ничего на них нет, ничего не подготовлено к началу занятий, как это было у Черчилля.

Подхожу к станку. Он стоит на возвышении, на самом видном месте, рядом с преподавательским столом.

– Вот здесь что-то, в коробке скоростей, кажется сухарь полетел, – говорит Фрукт и, как экскурсант, суетится вокруг станка. Меня раздражает его мельтешение.

– У тебя сегодня моя группа, – говорю я, – они, между прочим, слесари. Вот и заставил бы ты их разобраться.

– Да ну, еще напортачат.

– Чему же ты учишь их тогда? – разозлился я.

– Ну, сам понимаешь, Леня. Это же особый случай, иностранцы приедут.

– Нет, не стану я смотреть станок. Пусть делают сами. Это им и теория и практика – сразу все. Пока. Мне некогда.

И я пошел к выходу, но вдруг вспомнил, что хотел сегодня подъехать к Фрукту, чтобы он разрешил в этом внушительном кабинете провести родительское собрание. А теперь еще заартачится.

Оборачиваюсь и говорю:

– Я хотел у тебя попросить кабинет для собрания...

Фрукт не успел ответить. Навстречу мне повалили ребята из моей группы. Первым шел Лобов, он чуть не столкнулся со мной, но отскочил в сторону, пропуская меня, и все посторонились, один за другим, как-то особенно внимательно и настороженно глядя на меня. И смотрели они тревожно, будто каждому хотелось что-то сказать мне.

Но я их опередил – не глядя ни на кого, бросил сухо, как чужой:

– Отремонтируйте этот токарный станок, а я потом проверю. Ясно?

Мальчишки хором ответили:

– Ясно!

– Ясно-то им ясно, – слышу я голос Фрукта за своей спиной, – только я им все равно разбирать станок не дам.

Я остановился и поворачиваюсь лицом к Фрукту:

– Это почему же?

– А потому. Доломают!

Ребята шумно рассаживаются за столами. Я знаю, что они не любят нового преподавателя спецтехнологии, не уважают его. Его слова должны обидеть моих парней. Я им доверял работу посложнее – справлялись. И сейчас они ждут, что я вступлюсь за них. Но я их все еще ненавижу и говорю Фрукту:

– А ведь верно! Эти архаровцы ни в чем не смыслят. Им лишь бы морду кому-нибудь начистить. Давайте-ка, Станислав Игоревич, мы сами посмотрим, что там в станке, а эти деточки пусть пока в крестики-нолики поиграют...

Я понимал, что обидел ребят. Они видят, я сейчас не хочу иметь с ними дела, даже не смотрю в их сторону. Молча включаю станок, прислушиваюсь к его гуду, проверяю одно, другое. Первым встает из-за стола и подходит ко мне Андреев.

– Может, что-нибудь с самоходом? – спрашивает он тихим голосом.

Потом подходит к станку Штифтик, за ним Лобов, оба Савельевых... Постепенно вся группа окружает станок. Морды у всех виноватые.

– А вы червяк посмотрите, – робко советует Савельев-старший.

«Близко, близко, – думаю я. – А ну-ка, кумекайте».

– А может быть, там что-нибудь с этим, ну, как его... – тужится и не может вспомнить, и никогда не вспомнит ленивый, сонный толстяк Савельев-младший...

Я молча работаю, никому не отвечаю, ни на кого не смотрю, будто знать их не хочу.

– Ну ясно, скорости! – вдруг вскрикивает Лобов и, хлопнув Савельева-младшего по макушке, восторженно вопит, будто открыл Америку: – У вас не переключается со второй на третью! Или здесь где-нибудь поближе рвануло стопор!

«Молодец, Лобешник, – думаю я. – Толковый будет ремонтник». И сразу на сердце теплеет, и нет уже былого раздражения, и нет уже злобы на ребят. Но я еще говорю сухо и сурово:

– Ты, Лобов, догадался, ты и справляйся. А вы ему помогите! – и отошел от станка, по-прежнему ни на кого не глядя.

Но ребята сразу почувствовали, что я на них уже не сержусь. С каким жаром они взялись за работу! Каждый старается перещеголять другого. Каждый подает советы. Каждый хочет все сделать сам. А я сажусь на стул и, пользуясь тем, что все их внимание устремлено на станок, поглядываю на них, и на сердце теплеет и теплеет.

Черт знает, чего в них больше: хорошего или плохого? Сколько в их душах живет всякого: от нервного, замкнутого и угрюмого – до полной, совершенной чистоты и раскрытости, до полной беззащитности и неуверенности в себе.

Я оставил ребят и вышел из кабинета.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю