Текст книги "Заботы Леонида Ефремова"
Автор книги: Алексей Ельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Глава третья
В этот день я почему-то был нужен всем: подремонтировать, подкрасить, посоветовать, подбросить, – непросто быть человеком на подхвате. И что за планида такая у мастера: всем кажется, что он бездельничает, пока группа на теории. Одному лишь мастеру по-настоящему известно, что означает его безделье. Завертелся, закрутился в колесе всяческих дел. Но сегодня это даже хорошо. Никогда еще я так не ждал и не страшился собрания, как в этот раз. Как будто какие-то вихревые силы все больше разрастались и нарочно мутили душу. Переволнуюсь, а уж потом будет полегче. Скорее бы прорвался этот нарыв.
Мальчишки хорошо отремонтировали станок. Молодец, Лобов. Все сделал как надо. Фрукт его отметил пятеркой и похвалил, пообещав даже вступиться за него на родительском собрании, если уж очень худо будет ему, этому талантливому слесарю и первому бузотеру. Только не придет он на собрание, этот Фруктик, а если явится – промолчит. Старший мастер будет, очевидно, настаивать на том, чтобы Лобову не давать аттестата, а выпроводить его всего лишь со справкой об окончании училища. Здорово он всем насолил. А больше всех матери – маленькой, тощенькой, тихой, как мышка, женщине. Даже странно, что она из деревни, из людей, привычных к тяжелой работе.
Она пришла на собрание раньше всех. Отозвала меня в уголок, расплакалась. И сквозь слезы стала рассказывать про свою жизнь, про пьяницу мужа, который мечется от женщины к женщине и все-таки возвращается домой, обещая больше не делать глупостей. Но никогда не сдерживает слова.
– И что у нас такое произошло, когда приехали мы сюда из деревни? Там все было как у людей, а тут одни несчастья, ровно бес какой попутал, ей-богу, Леонид Михайлович. А уж с сыном так и не знаю, что делать. Просила, молила, грозилась, только бить мне его не под силу. Такой он бык! Весь в отца...
И снова слезы, и снова я не знаю, как мне успокоить Марию Петровну. Понять эту женщину можно. Разве справиться ей с таким верзилой?
Победили его тут, заманили городские соблазны. Видимость легкой жизни. «Там все было как у людей...» В деревне все на людях – вот, должно быть, в чем дело. Все видели и знали, какой ты и что ты собой представляешь, а тут легко скрыться от глаз. Не понравился в одном месте – пойду в другое.
– Успокойтесь, не надо плакать, Мария Петровна. Я вас понимаю.
– Леонид Михайлович, мне ведь с моим сыном не совладать. Он считает меня отсталой дурой. Я и вправду мало училась, а все равно вижу, что он не по той дороге пошел. Делайте с ним что хотите, только не выгоняйте его, я вас очень прошу!..
– Не нужно так расстраиваться, Мария Петровна. Все, что можно, я сделаю. Работать ваш сын любит. Я попробую с ним еще раз поговорить.
– Поговорите с ним, да покруче. Ах ты, горе ты мое, горе! Вы поймите и меня, Леонид Михайлович, он у меня родился очень болезненным, я его едва выходила, все ему готова была простить...
«Ничего себе – болезненный мальчик», – невольно усмехнулся я, слушая Марию Петровну.
– А еще это ухо... Вы заметили? С таким он и родился. Он стесняется. Он всегда боком стоит, чтобы не показывать, это он стесняется.
«И ведь в самом деле... – подумал я, как о внезапном открытии. – Всегда он ко мне стоит полубоком и голову вниз, и ухо... верно же, у него ухо как после пластической операции».
– А бывало, Леонид Михайлович, мы едем в автобусе и кто-нибудь посмотрит на него подольше, а он прижмется ко мне и чуть не плачет: «Мама, смотрят». – «Да что ты, говорю. Кто на тебя смотрит, это они глядят просто так, на всех так глядят, не обращай внимания». А он все не верил. Боялся, чтобы не стали над ним смеяться. Теперь-то привык, но все равно...
Рваное ухо! Да ведь его до сих пор так дразнят ребята, тогда он становится просто зверем. Да уж, у каждого своя беда. И сколько бы ни всматривался, ни вдумывался, не сразу узнаешь и поймешь, что да как.
– А вообще-то он у меня ласковый, – говорит Мария Петровна. – Теперь с ним что-то случилось, не знаю. Даже толкнул меня однажды, нехорошо толкнул, когда я ему насчет девушки его сказала. Не нравится мне эта их дружба. Не дружба это, Леонид Михайлович...
– Вы не беспокойтесь, Мария Петровна. Девушку Николая я видел, она хорошая. Когда он с ней, его не узнать: подтянутый, вежливый. Вы не беспокойтесь. Я даже вам советую познакомиться с Ниной поближе. Пригласите домой. Пусть придут вместе. У них, по-моему, больше, чем дружба.
– Вот-вот, я и чувствую: что-то тут не то.
– А вы их не подозревайте в плохом, это обижает. А вдруг Нина – ваша будущая невестка?
Мария Петровна наконец-то улыбнулась:
– Да я-то что, по мне, он как хочет, лишь бы ему было хорошо. Не выгоняйте его, Леонид Михайлович. Я на вас надеюсь. Он ведь, в общем-то, неплохой.
Вот так всегда: ругают, ругают своих детей, а потом ждут не дождутся доброго слова о них. Что ж, я понимаю родителей, понимаю их растерянность и даже страх перед собственными детьми, перед их какой-то непонятной «взрослой» жизнью. Вся надежда на школу, училище, армию. А вот мне на кого надеяться?
Знала бы только эта маленькая заплаканная женщина, в каком положении оказался теперь я сам.
А вон отец моего старосты, Андреева, похаживает по коридору, большой, сильный мужчина с властным и открытым лицом. Уж он-то крепко держит своего сына, это видно, да так и есть на самом деле. А вон пышнотелая мать близнецов Савельевых, она в шляпке горшочком, напомажены губы сердечком, как будто она поджала их, кокетливо обижаясь. Она всегда на стороне своих детей. Стоит седенький старичок, преподаватель обществоведения, урок которого был сорван Лобовым. А вон уже волнуется Майка, идет своей прыгающей, нервной походкой преподаватель эстетики. И даже Фрукт, молодец, остался после занятий. И вообще, напрасно я над ним иронизирую. Нужно понять, разглядеть. Он ведь еще салажонок.
Пора начинать.
– Андреев! Староста! Приглашай всех в кабинет спецтехнологии.
Соберись, Ленька, и шагай, улыбнись всем, попроси пройти в кабинет. «Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте», – на разные голоса, кто с поклоном, кто протягивает руку, все улыбаются, и тоже каждый по-своему.
– Проходите, пожалуйста, проходите сюда.
Расселись за столами – этакие престарелые ученики. Смотрят вопрошающе и даже как будто виновато. А мои притихли, но держатся смело, в глазах отвага и готовность постоять за себя. Мальчишкам за столами мест не хватило, расселись кто где: на подоконниках и прямо на полу, перед огромным шкафом со всякими самодельными экспонатами. Старший мастер поднялся на возвышение, сегодня он еще и вместо замдиректора, тот заболел, и вот мастак сидит напыщенный, преисполненный важности и строгости за двоих – какое там, за целую сотню начальников.
Я не полез на возвышение. И так мне все видно. Родителей и детей.
– Давайте начнем, – сказал я голосом, который мне показался чужим.
Легко сказать – начнем. А вот с чего, каким тоном, о чем? Нужно говорить об успеваемости всех и каждого, о сорванном уроке, о поведении Лобова. Ну, в общем, о разном – только бы не утонуть во всей этой мешанине вопросов, в мелочах, в педагогической пене.
– Товарищи родители, – начал я. – Как обычно, к концу учебного года мы собираемся поговорить о нашем общем деле: о дисциплине, об успеваемости, о планах на будущее...
Я докладываю обо всем, о чем принято обычно докладывать на родительском собрании, а сам думаю, как же мне поаккуратнее перейти к главной неприятности: к срыву урока и к поведению Лобова. А где же он сам? Почему его нет?
– Староста, – спросил я, – где Лобов?
Неужели удрал?! Вот поросенок! Тут все убиваются из-за него, а он...
Пришел-таки! Как всегда, позже всех. Просовывает сначала голову в приоткрытую дверь.
– Входи, входи, именинник, – слышу я за спиной голос старшего мастера. Ох, чувствую, и отыграется он сегодня на нем.
Идет картинно, фасонисто, загребая ногами. Глаз его мне не видно, но хорошо видны глаза всех других, и, как в зеркале, там отражено его ухарство, решимость постоять за себя и пострадать за других, и понимание, что сегодня ему будет устроена большая баня, и заведомая готовность ко всему, мол, это все то, да не то, это вы, взрослые, все придумали и устроили, а мы тут ни при чем.
– Ну-ка, Лобов, не спеши, о тебе-то как раз и пойдет сейчас разговор.
Остановился, как будто сказал я ему: «Руки вверх!» И вот медленно-медленно начинает он поворачиваться ко мне.
– А чего я?
– Да так, ничего. Иди сюда.
Идет. А пока идет, я вижу, как смотрит мать. Со стыдом и слезами. А как смотрят родители? Кто пристыженно, кто терпеливо, но все с пониманием – мол, и у меня почти такой, узнаю по походочке. Мужчины, какие покрепче да порешительнее, с трудом сдерживают себя, кажется, вот-вот кто-нибудь сорвется с места и отшлепает этого молодого нахала. «А у меня таких двадцать семь, – думаю я. – Ну, пусть не совсем таких, но еще неизвестно, кто из них труднее: Лобов или Бородулин».
Наконец-то Лобов подошел ко мне, встал вполоборота, так, чтобы его рваное ухо не видно было другим. Оказывается, он всегда помнит о своем рваном ухе, никогда и нигде о нем не забывает. И я стараюсь смягчить свой первый удар:
– Товарищи родители. Вот Николай Лобов. Мы, преподаватели, не знаем, как нам с ним поступить. Он сорвал урок обществоведения, оскорбил учительницу английского языка, нахамил директору, он курит, ругается и всячески разлагает дисциплину в группе. Чтобы быть объективным, я должен сказать, что работает он старательно и умело, парень сообразительный, а вот с дисциплиной...
– Разрешите, пожалуйста, мне, – обратился с полупоклоном преподаватель обществоведения и сразу же горячо стал рассказывать: – На моих уроках этот юноша сидит так, что не понять, как не переломится у него хребет. Он же на позвоночнике сидит, на копчике, одна только голова его над партой...
– Потише, ребята, потише, – остановил я развеселившуюся группу.
– А что на уроках английского? Учительница говорит Лобову: «Не обнимайся с Васильевым». А он ей в ответ: «Я же не с вами обнимаюсь».
Тут уж ребята не смогли сдержаться, рассмеялись. Родителям тоже стало весело. Приободрился и Лобов, он даже хохотнул.
– А ты что гыгыкаешь?! – закричал на Лобова старший мастер. – Тебя мы все-таки вышвырнем, не будем с тобой больше цацкаться. Подумать только, сорвал урок! Да еще какой урок! Может быть, самый важный – это же дисциплина общественных наук. Как можно без нее, даже не представляю. Вот кто сейчас президентом в Америке? А во Франции? Не знаешь? Ай-яй-яй, и это называется комсомолец. И вместо того чтобы слушать учителя, да еще какого учителя, заслуженного учителя нашей системы, – ты срываешь урок своими хулиганскими выходками.
– Какими выходками? Я ничего не делал. Я как все...
Вот они слова, удобные для каждого: «как все...» Знает, что всех сразу не накажешь, что все – это коллектив, а коллектив, как известно, уважаемая сила. Но как быть с этой самой силой, когда она связана круговой порукой? И когда коллектив превращается в «кодлу»?
– Как ты разговариваешь? Даже сейчас. Глядя всем в глаза. Постеснялся бы хоть родителей, – говорит старший мастер.
– Ну-ка, расскажи, что ты делал под столом? – тихим и язвительным голосом спросил учитель обществоведения.
– Ничего не делал.
– Как так ничего? – взлетают вверх брови учителя.
– Так вот, ничего, просто сидел, спина заболела.
– Ах, теперь, выходит, просто спина заболела? – с возмущением говорит маленький, толстенький учитель. И ко всем: – Я ему говорю: «Встань» – он не встает; я ему говорю: «Выйди» – он не выходит; я ему говорю: «Дай свою тетрадь» – он говорит: «У меня ее нет». Я говорю: «Родителей вызовем», а он мне: «Ну и вызывайте». Я ему говорю: «Уходи немедленно из класса» – он сидит. Представляете? Сидит, и хоть бы что. Пришлось мастера вызывать.
Уж это как водится. Почти все учителя вызывают мастеров, когда не в силах справиться с ребятами. Только напрасно. Нужно им самим налаживать отношения. На то и учителя. Но разве скажешь сейчас об этом?
– А пререкание с директором? – продолжает старший мастер. – Я сам был свидетелем. Стоит этот нахал с девушкой, руки в брюки, как сейчас, и болтает. А что болтает? Да что взбредет на ум. Директор ему: «Ты почему опаздываешь?» А он в ответ: «Я не опоздал, я еще успеваю». Директор ему: «Как так успеваешь, на моих часах уже вон сколько». А этот шалопай ему: «Тогда, значит, и вы опоздали». – «Что значит опоздал? – говорит возмущенный Николай Иванович. – Я никогда не опаздываю». А Лобов, представляете, отвечает: «А кто вас знает? Я же за вами не слежу». И девушка тоже так посматривает вызывающе. Она, кажется, из фрезеровщиц.
Родители смотрят на Лобова, как на исчадие ада. Мать сжалась, кажется – вот-вот заплачет. Мальчишки сидят настороженно, в раздумье, у них только лица мальчишеские, но не глаза. Чувствуют, что разговор пошел круто.
Лобов насупился, набычился, стоит нарочно в небрежной и неудобной позе, выставив вперед одну ногу. Смотрю я на него и думаю: так бывало и со мной, когда я, мальчишкой, стоял иногда перед учителем и говорил не знаю что, губил себя не знаю почему. От смущения или от отчаяния? Со мной Лобов никогда не стал бы разговаривать, как с директором. А может быть, это он пошутить хотел, не зная, что шутить с начальством не рекомендуется? С девушкой он стоял – вот в чем тут дело. При девушках к парням приставать с нравоучениями нельзя – жди срыва.
Майка смотрит на Лобова и на меня, глаза и лицо у нее такие, будто она вовсе не работает мастером токарной группы и ни разу не была здесь в училище, будто она пришла вместе с родителями, и вот уже скоро доберутся и до ее сына.
– Теперь ты скажи нам всем: почему ты сорвал урок, почему ты так разговаривал с директором, почему ты не хочешь учиться, и наконец, что ты думаешь о своем поведении? – металлическим голосом спросил старший мастер.
Лобов смотрит угрюмо. Бледное, вытянутое лицо, тонкие губы, заостренный подбородок, отчужденность в глазах. Глухая защита, как у боксера. Глаза смотрят и не видят, и не впускают в себя.
– Мы тебя слушаем, – говорит старший мастер. – Внимательно слушаем. Мы даем тебе возможность высказаться при всех. Вон сколько собралось народу послушать тебя. Товарищи твои тоже тебя ждут. Только какие они тебе товарищи, если допустили, что ты разлагаешь в группе всю нормальную жизнь? Так друзья не поступают. Друзья принципиальны и строги. Что молчишь? Долго будешь молчать?
Старший мастер все еще стоит на возвышении, рядом с токарным станком, который недавно отремонтировали мои ученики. Старшего теперь трудно остановить, он вошел в педагогический раж, ему во что бы то ни стало хочется «довести до сознания». Он требовательно смотрит на Лобова сверху вниз. От одного его вида у меня прошла вся злость на ребят.
– Ну и ну, выпороть бы его, – говорит отец Андреева, и огромные его кулаки сжимаются, словно чувствуя в пальцах широкий флотский ремень.
Тихо, напряженно стало в кабинете спецтехнологии. Все смотрят на Лобова и взглядами требуют, чтобы он хоть что-то сказал. Мать, кажется, даже привстала.
– Как это вы не цените честь училища? Вам здесь дается прекрасная специальность, – обращается уже ко всем старший мастер. – Вам придется работать с точнейшими приборами, в белых халатах. Так расскажи нам, Лобов, о себе всю правду. Почему ты так себя ведешь?
Какую правду хочет услышать этот человек в черном костюме, в черной рубашке с белым синтетическим галстуком? Ему хочется чтобы что? Чтобы этот набычившийся парень вдруг стал другим, чтобы он почтительно вытянулся, чтобы щеки его зарделись стыдливым румянцем и он сказал бы елейным или срывающимся от волнения голосом: «Простите, пожалуйста, больше так не буду. Я грубил учителям, и я понимаю, как это нехорошо. Я во всем виноват. Простите меня, пожалуйста, больше не буду».
Но Лобов стоит перед всеми, как стоял, независимо и надменно, с презрительно, насмешливо сжатыми тонкими губами. Холодная враждебность на его лице. Мол, погибаю, но не сдаюсь! Вы все против меня, и мне наплевать!
– Так вот, имейте в виду, вам придется работать в белых халатах, – почему-то повторяет старший мастер.
– И в белых тапочках, – говорит кто-то. Нет, не кто-то. Это Бородулин. По лицу видно, как он зол на всех.
Но старший мастер пропускает эту реплику мимо ушей, он увлечен своей странной идеей о белых халатах. Откуда он взял эти белые халаты? Он привык, затвердил, бездумно врет, не замечая вранья. Это ведь только в лаборатории или в совершенно исключительных условиях слесарь работает в белом халате.
А старший мастер знай себе спрашивает:
– Говори, Лобов. Чего молчишь? Где твоя совесть?
Я смотрю на Лобова и думаю: зачем все-таки он ведет себя так вызывающе и поглядывает на всех злобно? Кто его учил так жить среди людей? Кто его наставники? Тихая, пришибленная мать? Или воспитатели детского сада? Или учителя школы? Или мы, мастера, вот я, например, или вон Майка, которая глядит на Лобова, жалея его и мучаясь за него? А может быть, вон тот незнакомый мужчина?.. Нет, не они отвечают сейчас за Лобова. Я тут главный родитель. Я сейчас за всех ребят отвечаю в первую очередь. И можно считать, что это меня прорабатывает сейчас старший мастер. Прорабатывает перед ребятами и перед родителями.
И на них смотрю я, на родителей.
Почти у всех усталые лица и внимательные, напряженные глаза. Родители сидят, как, бывало, сидели школьники за партами, а учителя, как бывало, стоят и отчитывают; но теперь уже у родителей есть тревожное, горькое знание того, что такое жизнь, чем оборачиваются многие мечты и надежды, во что превращается мальчишеская гордость и отвага, что бывает в конце пути.
Какие лица! Только вглядись и пойми. Кажется, впервые я их увидел. Кажется, только теперь я начал понимать что к чему. Только во время этого разлома, разреза, в минуты беды можно так вот понять себя и других. Так подумай, вглядись и пойми – себя и вот их, учащихся, молодых граждан и их родителей. В этом понимании, может быть, суть всей жизни. Что-то самое главное для наших отношений: на работе, дома, в деле и в безделье, в будни и в праздники. Тебя ударил твой ученик, такой же примерно, как этот Лобов, вот и подумай. Нет, Бородулин другой. Тот... в том нужно разобраться особо. А не кричать на него, как ты это сделал, и не заниматься занудливым, зловредным допросом, как старший мастер. А ты вот попробуй именно от сердца к сердцу, от сознания к сознанию.
Встретиться, обязательно встретиться с Глебом и поговорить с ним так, чтобы он понял, как мне сейчас худо без дружбы и доверия к моим ученикам и особенно к нему, к Глебу.
– Послушай, Коля, – говорю я Лобову, воспользовавшись короткой паузой в гневном монологе старшего мастера. Мне приятно обратиться к нему сейчас по имени, и я произношу его легким быстрым голосом и уверен, что, раскрывшись и доверившись сам, вызову ответное к себе доверие. – Пойми, все мы хотим, чтобы ты понял, что ты уже не мальчишка, что нужно отвечать за свои поступки и всерьез подумать о своем поведении. Только этого мы и хотим от тебя.
Молчание. Лобов переминается, раза два бросил на меня взгляд и по-прежнему молчит. Молчание затягивается. Все ждут. Я тоже.
– Эх, выпороть бы его, – слышу я голос отца Андреева.
– Ну и воспитаньице, – говорит полнощекая мать близнецов Савельевых. Она раскраснелась, сердится, мнет в руках платочек.
– Кто из дружков-приятелей ему поможет? – с холодной язвительностью снова начинает словоохотливый старший мастер.
– А я тут при чем? – один за другим подскакивают братья, не успев сговориться об очередности.
– Вот ты! – манит пальцем старший мастер. – Это тебя я видел вместе с Лобовым у пивного ларька.
Савельев встал невдалеке от Лобова: руки пробовал заложить в карманы – не получилось, да и встать нахально, как Лобов, не решился, не в его это правилах, хотел бы придумать что-нибудь понезависимее, да никак. Вон и мать смотрит во все глаза: «Попробуй только опозорить!»
– Помоги, Савельев, может быть, ты расскажешь за товарища? Тут нечего стыдиться, тут все свои.
– Почему это я должен за него говорить, пусть он говорит.
– Ты, Савельев, тоже разболтался. А кто виноват? Вся группа. У вас нет настоящей дружбы, каждый сам по себе и только на неблаговидные дела – вместе.
Неужели действительно все в моей группе так плохо, как говорит старший мастер? Надо бы кончать все это, сбить тон и тему разговора. Но в странном, двусмысленном я оказываюсь положении. Я в ссоре с группой, я знаю о них намного больше плохого, чем знают все остальные, и в то же время я знаю о них много больше других – хорошего. Надо бы и мне поругать ребят, но тогда я окажусь заодно со старшим мастером, подпишусь под его занудливым монологом. И не будет от этого никакой пользы, только вред. А защищать всех – тоже нельзя, они воспримут это как подхалимаж перед ними, как мою слабость – мол, все им теперь дозволено...
Что же мне делать? Как я должен сейчас вести себя? И вдруг я слышу голос:
– Напрасно вы так, Виктор Васильевич.
Это Штифтик. Маленький, щупленький и отважный.
– Ты встань, – прошу я его. – Встань и скажи.
– Пусть лучше идет сюда, – приглашает старший мастер.
Штифтик смело выходит перед всеми, держится прямо, хоть и с трудом преодолевает неловкость. Он теперь как на сцене, столько глаз смотрят на него. И всем нужно ответить. Голос чуть дрожит.
– Вы, Виктор Васильевич, говорите так, будто мы самые худшие и вообще все у нас плохо. А я вот, например, не считаю Лобова таким уж плохим, так у него получается, а на самом деле он другой. Он просто у всех на примете, и все его замечают, а он, в общем, другой. И с нашими групповыми делами не все так, как вы говорите. Мы плохо сидим на занятиях, когда нам скучно. А работаем, бывает, плохо, когда нам не дают работу такую, чтобы...
– Как это вам не дают работу? – удивился старший мастер. Да и я удивился.
– Олег, с чего ты взял это? Как так не дают?
– А так вот, Леонид Михайлович. Боятся или не хотят, я не знаю. Так у нас было на прошлой практике, на заводе.
– Но я же спрашивал у всех: довольны? Вы говорили – довольны.
– Леонид Михайлович, а что было жаловаться? Какой толк? А если совсем честно, было даже обидно. Работаешь, работаешь, а наряд тебе выписывают на копейки.
– Вы ученики, вас еще государство содержит, – отвечаю я.
– Да вообще вам напрасно дают деньги, – возмутился отец Андреева. – Это вас только портит. Деньги, деньги, деньги. Только и слышишь про них. Раньше вон учили безо всяких денег, и было хорошо.
– Жизни они еще настоящей не хлебнули, все бы им только так, по поверхности скользить, – сказала мать Савельевых. Это уж она только для меня возмущается. Сыновей своих любит до беспамятства, готова заранее простить им все. Но вот я слышу неожиданное признание: – Мой, видите ли, передумал быть слесарем...
Я удивляюсь: который же из ее сыновей передумал? Если младший – туда ему и дорога. Точно – младший. Забегали у него глаза.
– Или, говорит, буду играть на трубе, или шофером...
– Зачем вы только учите их всему сразу, этих выгадывательщиков? – возмутился отец Андреева. – Они должны знать свое дело до тонкостей, а то, понимаешь ли, хотят быть мастерами на все лады: и на трубе играют, и в футбол, и шоферские курсы для них открыли, и куда только не ходит мой сын! А я вот говорю ему: ты можешь железку мне заточить для рубанка? Подумаешь, говорит он, запросто. А сам так напортачил, стыдно смотреть.
Мне тоже стыдно перед отцами и матерями моих учеников. Тут все сидят специалисты своего дела: шоферы, слесари, токари, машинистки, кассиры, фрезеровщики. Они-то знают, чего стоит на производстве плохой работник: ни уважения ему, ни заработка. Правда, заточить железку для рубанка только с виду кажется просто, а вообще-то дело тонкое, нужен опыт, и я сам вряд ли справлюсь, как надо бы. Но все-таки стыдно за моего старосту и за себя.
Родители зашумели, загалдели, каждый заговорил о своем наболевшем. Штифтик молчал, выжидая, когда кончится шум. Я решил, что надо помочь Штифтику, вызову еще кого-нибудь, пусть сами скажут о своих делах.
– Хотелось бы послушать комсогрупорга и старосту, – говорю я.
Первым пошел комсогрупорг, Петр Елизаров. Свое дело он делал тихо: собирал взносы да устраивал отчетные собрания раз в году. Он по натуре не вожак, и я ошибся в нем, и мальчишки выбирали его бездумно, лишь бы выбрать кого-нибудь, лишь бы не приставал потом со всякими «надо». Вижу по глазам, что говорить ему сейчас неохота, лень думать. А, мол, все равно, что было, то и будет. Обещания, обязательства – надоело. Он и сказал вяло насчет того, что группа подумает, примет к сведению. У него и слова-то были неживые, стандартные, напрокат.
А вот староста совсем другой. Андреев в отца: крепкий, плечистый, светловолосый, с большими смелыми глазами, он выходит с достоинством, говорит серьезно и взволнованно:
– Группа наша, я считаю, как группа. Не лучше, но, и не хуже других. Может, в чем даже и получше.
– Конечно, лучше! – шумно согласились все мальчишки.
– Но я вообще-то хочу сказать о другом. Вот что я хочу сказать... – Андреев слегка замешкался. Я еще ни разу не видел его таким взволнованным. Он старался сдержать себя и говорить отчетливо, ровно, с достоинством; он смело смотрел в глаза отцу, всем родителям и притихшим ребятам:
– Я хочу сказать, что мы уже взрослые. У нас есть паспорта, специальности, на нас рассчитывают, как на специалистов, а вот разговаривают с нами в училище, как с детьми. Сосунками.
– А как ты думаешь, – спросил вдруг молчавший до того преподаватель спецтехнологии, – есть все-таки какое-то отличие между взрослыми и учащимися? Есть или нет?
– Конечно, есть, – начал Андреев, но его перебил Саня. Он сказал негромко и медленно, как всегда:
– Взрослые говорят одно, а делают другое...
– Что ты имеешь в виду, Саня? – удивился я. – Разве все врут?
– Все! – раздался вдруг громкий голос. Глеб Бородулин вскочил со своего места красный, яростный, отчаянный – никогда я еще его таким не видел – и срывающимся голосом, будто преодолевая удушье и заикание, закричал:
– Все врут! Все кругом ложь, вранье!..
Что это? Что с ним? Может быть, это родительское собрание, сбор отцов и матерей так подействовали на него, оставленного своими родителями?
Все лица повернулись к Глебу. Высокий, нервный, напряженный, он всем бросал вызов. Что еще скажет он?
– Вот старший мастер все время говорит нам о белых халатах, а ведь это самая настоящая неправда. Это хоть и ерунда, деталь, но все-таки... Есть и почище кое-что. Мы не боимся ничего, лишь бы нам не врали!
– Так что же, ты считаешь, что я вру? Так, что ли?
Глеб молчал, смотрел на мастера в упор, смело, твердо, но молчал. А старший, будто обрадовавшись чему-то, стал переспрашивать и переспрашивать:
– По-твоему, я врун, да? Обманщик, так ты считаешь?
Я открыл было рот, чтобы прервать этот уже невыносимый допрос, но успел сказать только два слова: «Он прав»... и вдруг услышал:
– Да перестаньте. Сами знаете, что он прав, – сказала Майка. Она была просто вне себя.
Старший мастер не ожидал такого от Майки, насупился, обвел всех оскорбленным взглядом и уже неуверенно сказал:
– Ну что же это вы, понимаете ли... Я одно, вы другое... Как так можно, понимаете ли...
Что ж, ему тоже нелегко гнуть свою линию, я невольно посочувствовал ему, потому что уж очень растерянный и пришибленный вид был сейчас у человека, который, кажется, больше всего на свете дорожил своей солидностью.
А Глеб стоял во весь свой немалый рост. Он был еще взволнован, но все отчужденнее и замкнутее казалось его обычно открытое лицо. Менялся, как всегда, и цвет его кожи – сквозь румянец начала проступать бледность. Правдолюбец! Как же ты смог? А может, за то он меня и стукнул, что я тоже вру? Его глаза требуют только правды.
Я всегда хотел говорить всем только правду. Но как сказать, к примеру, Илюхину, что он дурак, пень, причем зловредный пень, а Сане – что он действительно душевнобольной, а Савельеву-младшему – что никогда из него не получится слесарь, – может выйти хороший пекарь, закройщик, садовник, киномеханик, кто угодно, только не слесарь? Но я бы сказал всю правду и Лобову, и старшему мастеру, и вот ему, моему Глебу.
Но сейчас говорю не я, а говорит он.
– Вот вы Лобова все обвиняете, требуете, чтобы он выложил всю правду, – продолжал Глеб запальчиво. – Тогда почему же, если вы считаете нас взрослыми, мы не имеем права делать все то, что делаете вы? Вы-то пьете? Почему мы не можем курить? Вы же курите? И ругаетесь вы тоже, а нас учите не ругаться. И прогуливаете, и опаздываете сами. Почему вот, например, директор имеет право опоздать, а Лобов нет? Или вот нам делают замечание, а мы не можем. Почему?
– А вот почему, – услышал я голос директора училища. Никто не заметил, что он стоял позади всех, у самых дверей. – Я отвечу, почему одним можно одно, а другим другое.
Николай Иванович был спокоен, корректен и даже мягок. Он не наставлял, а как будто дружески растолковывал. Он отвечал не только Глебу Бородулину, бросившему вызов, идущему на крайность, готовому к ссоре. Директор училища обращался ко всем сразу, кто был здесь, а может быть, даже еще и к тем, кого сейчас не было на этом собрании, но кому наверняка передадут его слова.
– Посудите сами, мы ведь не можем руководствоваться законами джунглей. У нас есть партийная дисциплина, комсомольская, армейская, гражданская, производственная, общегосударственная. Кто не подчиняется общим законам – мешает обществу. И это надо понять, принять, и тогда многое станет проще, легче, разумнее...
Он был прав, он был совершенно прав, я видел, как с ним были согласны все родители, многие даже кивали головой в такт размеренному ритму его речи. С директором и вправду нельзя было не согласиться. Но до чего же разные стояли друг перед другом два человека, два гражданина одного и того же общества – юный, отдавшийся порыву и своим наболевшим сомнениям Глеб Бородулин и его совершенно уверенный в каждом своем слове и жесте наставник, самый главный сейчас командир и толкователь жизни, директор училища, Николай Иванович Пономарев. Мой разум был на его стороне, но вот сердце было с Глебом. Всей душевной тревогой, сомнениями, мальчишеской запальчивостью я был с Бородулиным. И, оказывается, не только я.
– Но ведь неправда насчет белых халатов, – покачав головой, простонала Майка. Она не могла сдержаться. – Просто глупая старая легенда.
Директор жестом остановил ее, сказал с прежней уверенностью:
– Мы никого не обманываем. В белых халатах будут работать не все, но некоторые действительно будут. На базовом нашем заводе, как известно, есть такая возможность. А вот насчет общего права, что кому можно, а что нельзя, я еще не все сказал. Мы считаем учащихся взрослыми людьми. Но не вполне. Вы разве способны нести на своих плечах все обязанности взрослого? Нет, не способны. А значит, и не все права вам даны. Мы вас учим, воспитываем. И у нас в этом плане особые моральные обязательства перед вами, перед вашими родителями, перед социалистическим обществом и государством. И особенно теперь, когда так заметно расширяется и совершенствуется система ПТУ. Теперь особенно нам нужна будет строгая дисциплина – у нас большие задачи. В общем, что разрешено офицерам, не всегда позволено солдатам, – это ясно! И я не позволю, чтобы юноша, воспитание которого доверено мне, во вред себе и обществу губил свое здоровье пьянкой. Не позволю – и все. Это ясно? И я не позволю, чтобы учащиеся со мной пререкались, как вот этот молодой человек, Николай Лобов.