355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ельянов » Заботы Леонида Ефремова » Текст книги (страница 13)
Заботы Леонида Ефремова
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:22

Текст книги "Заботы Леонида Ефремова"


Автор книги: Алексей Ельянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

И заплакала, и прижалась ко мне, словно хотела спрятаться от всего и всех, а потом так же внезапно отвернулась, отодвинулась, осталась одна, совсем одна, чтобы и она никому, и ей никто.

Я понял все тогда, но никак не мог преодолеть странную, ужаснувшую меня самого скованность: будто я был вовсе не я, и Зойка вовсе не Зойка, а мне ведь нужно было сказать хоть слово, хотя бы коснуться ее руки, ну хоть что-нибудь сделать, пусть даже солгать. Да вот нет же, в этом-то все и дело. Была эта минута не для лжи. И не нужны нам были сейчас дебри слов. Слово должно было быть только одно, простое и безграничное – люблю. А я не в силах был его сказать. Мне вспомнилось это с такой отчетливостью, будто происходило совсем недавно.

И вот сейчас, на трамвайных путях, перед тупой мордой грузовика, услышав от Зойки негромкое: «Он приезжает», я оцепенел от той же прежней невозможности ни солгать, ни сказать правду, как и тогда.

И вот мы идем, мы уже на противоположной стороне перекрестка, я держу Зойку за локоть и страшусь, чтобы она не поняла моего состояния. А чего же, собственно говоря, я страшусь? Того, что я ее не люблю? Мы привыкли друг к другу. А любовь?.. Она осталась с Катей. Или нет? Может быть, она впереди еще, моя любовь?

– Ну что ты молчишь, Ленька? Я больше так не могу. Ты один у меня на свете. Ты и сын.

Ее голос задрожал, и она заплакала.

– Не надо, Зоенька. Не плачь. Я приду к тебе сегодня вечером. Ладно?

Работа, перерывы на отдых, снова работа, потом обед, потом опять напильники в руки – и за дело, и так шесть уроков. Ко всем я подходил, помогал, подсказывал, сердился, хвалил, растолковывал – все как обычно, а вот к Бородулину не мог сделать ни шагу.

Педагогически, наверно, было бы правильнее устроить разговор в открытую, вместе со всей группой. А мне хотелось схватить его за воротник и встряхнуть хорошенько, хоть он и обучен Мишкой приемам самбо.

Но почему-то не мог я сделать ни того ни другого, я вел себя так же, как вел себя в таких случаях Глеб, если он бывал на меня в обиде: сосредоточенно работал и все же старался быть непринужденным, но именно старался, и все замечали, что улыбаюсь, шучу я и разговариваю напряженно, натянуто, во всем есть какой-то «перебор».

Теперь Глеб сдержан. Он боится меня. А я боюсь... Чего же боюсь я? Кажется, я теряю Глеба навсегда. Невольно, хочу того или не хочу, мое сердце против него. Он ведь не просто ударил меня, – предал. И мучаюсь я теперь каким-то мальчишеским чувством обиды, досады, обманутой дружбы.

Вальс! Вальс! Какой был вальс еще в субботу! Уж лучше бы не приходил сегодня Глеб. Я не могу ни дышать с ним вместе, ни работать. Только одно, может быть, еще вернет мне Глеба. Признание. А Глеб как будто прирос к верстаку. «Он все же подойдет в конце работы, не сможет не подойти», – думал я. После звонка и общей уборки я медлил. Если он решил – подойдет. А я пока прослежу, как будет мыть пол в мастерской Лобов, и еще я схожу к старшему мастеру, поговорю с ним насчет поездки в Москву, пока не забыл он своего обещания.

Но к мастеру не пошел. Когда я попрощался с ребятами, Глеб покинул мастерскую последним. Мне показалось, что он нехотя и очень осторожно закрыл дверь. «Будет все-таки ждать», – обрадовался я.

Как только Лобов притащил швабру и ведро с водой, я ушел из училища, направился своей обычной дорогой. Я подумал, что Глеб не станет ждать меня где-нибудь тут, поблизости, он знает почти все мои любимые места и маршруты. И он постарается встретить меня или в садике с детской песочницей и домиком на курьих ножках, или в кафе, где я обычно после работы выпиваю чашку кофе с пирожком, или подойдет ко мне в парке Ленина, где-нибудь невдалеке от теннисного корта.

Кировский проспект. Кажется, не обращая внимания на гаишников с мотоциклами, как сумасшедшие мчатся машины и, совсем не страшась опасности, бегут, перебегают дорогу прохожие перед самым носом автомобилей. Что и говорить, нужны хорошие, Мишкины нервы на такой работе. Даже старикам и старушкам, едва переставляющим ноги, не терпится обогнать транспорт. Движение кажется бесконечным. «Москвичи», «Волги», «Победы», «Чайки», а вот и рейсовый автобус, грузно приседая, скособочившись, натужно тянет свою ношу, а вон мчится, плывет по асфальту, сверкая лаком, фарами, никелем и стеклами, великолепный дорожный лайнер, интуристовский автобус. Это, наверное, едут финны, им тут рядышком. Все к нам в гости, в «Северную Пальмиру», скоро какая-то делегация прибудет и в наше училище. Мы на виду, примерные.

Необычайное и все-таки возможное вдруг представилось мне: колонну автобусов, делегацию эскортирует Мишка на своем мотоцикле, и мы встречаемся, и как ни в чем не бывало приветствуем друг друга, даже, быть может, раскланиваемся церемонно: Мишка всегда любил даже из ерунды разыгрывать спектакль. Кто он? Комик? Трагик? Или обыкновенный пройдоха? Ему, кажется, может подойти любая должность, любая роль, любое обличье. Он всегда выглядел эффектно. Даже обыкновенную ремесленную форму, бывало, ухитрялся носить так, словно надел ее для киносъемки. А если бы ему цилиндр и смокинг? Или нет, бараний тулуп и валенки... тоже не то. Ему бы черный свитер, узкие брюки, лакированные штиблеты и гитару в руки, или... ему бы тюрбан и халат с блестками и парочку кобр или удава в руки, или... черт его знает, что ему впору и к лицу – да все, все, что ни представь. Форму инспектора ГАИ тоже может носить не всякий.

Я вышел к табачному магазину между Кировским проспектом и улицей Горького, посмотрел вдаль, в сторону моста. Перекресток за перекрестком, один сложнее другого, увиделись мне, я вспомнил наш разговор с Мишкой в день свадьбы, наш спор о легких и трудных перекрестках, о педагогике, о работе, о выгодных и невыгодных местах. Удивительное дело – вот снова произошла встреча, хоть я и один... У нас даже ученик оказался общим. Видно, никуда нам не уйти друг от друга, какими бы мы ни были разными, – объединяет нас целая жизнь от встречи в ремесленном училище.

И до чего же далеко то время, когда мы сидели в мастерской на верстаке, как петухи на насесте, помалкивали, покуривали с фасоном, позволив себе эту вольность в последний день, – мы ждали распределения, кому какой достанется завод, кому какая дорога на будущее. Далеким оно казалось, это будущее, и туманным. К жизни относились мы тогда все-таки очень по-школярски, самостоятельность свою чувствовали относительно, были как бы на подхвате у каждого дяди, кому к тридцати и выше. А теперь вот – сами с усами, теперь вот мы и есть реально действующие дяди, или, как говорили когда-то, мужи. И каковы же наши итоги? Какие там итоги! Я весь закопался в своем деле – изо дня в день, из недели в неделю, из года в год одно и то же... Польза? Пока помолчать надо о пользе. А вот он, Мишка? Уж не знаю, как насчет пользы, но насчет широты, размаха – у него все-таки не отнимешь. Хозяин дорог, перекрестков, авторитет для всех шоферов города. И напрасно я над ним иронизировал, молодец он, черт побери! Он страшится преснятины, его оскорбляет скука размеренной жизни. Он каждый день гоняет, мчится на своем мотоцикле, желая испытать свои возможности. Он честолюбив. И в нем так высоко развито чувство собственного достоинства, что нипочем ему мнение прохожих по поводу того, как он выглядит: в обычном он костюме или в форме инспектора ГАИ. Он может поступить как хочет, как считает нужным, он внутренне свободен, куда свободнее, по крайней мере, чем я. Держусь, говорю и думаю – все как полагается, одеваюсь лишь в то, что прилично, по общему мнению, в моем училище, любая новинка вызывает суды-пересуды, а я, педагог, этого не должен допускать, я даже стричься должен по всеобщему стандарту – а как же? – иначе я не смогу одернуть моего длинноволосого ученика. Вот и получается, что Мишка намного ближе, понятнее, интереснее молодым, чем я, обремененный всяческими стандартами наставник. Получается, что я старик даже по отношению к Мишке, а уж что говорить о Глебе Бородулине. В Глебе много всякого, а я давил, выпрямлял, высмеивал... Вот и довысмеивался.

Разве только такие, как Мишка? Да, именно такие, ироничные, смелые, раскрепощенные, спортивные, как он, часто бывают кумирами семнадцатилетних. И я вспомнил, как Мишка однажды взорвался – это было в техникуме, в дни педагогической практики, когда мы обсуждали достоинства и недостатки уроков каждого. Мишка послушал мою критику и вдруг стал меня разносить...

Вот уже и садик, и проспект, и улица Горького позади, я верчу головой во все стороны, а Глеба все нет и нет, и вряд ли я разыщу его в парке. Ожидание, досада сменились раздражением – раздражали взгляды встречных. Я стал смотреть теперь только в землю, видел дорожку, ноги, корни и стволы деревьев, еще прошлогоднюю, жухлую траву и лежалые листья, как монеты старинного клада.

А может быть, он придет ко мне домой?

Придет – не придет! Догонит – не догонит, соизволит – не соизволит! Хватит! У этой тонкой личности, по-моему, нет души. А его свобода – мальчишеский эгоизм, эгоцентризм или попросту беспардонность, наглость. И в этот момент мне казалось, что изучай не изучай хоть десятками институтов сразу эти личности, вроде Глеба, делай хоть какие тонкие или толстые умозаключения, – все «лабуда», ничто их не изменит, никто их не научит. И вспомнил, как Мишка разносил меня:

– А ты правильный, прямой, как палка. Ты, конечно, учишь всех своих по моральному кодексу: беречь честь смолоду, комсомольцы всегда впереди, не уверен – не обгоняй, чистота – залог здоровья, ум хорошо, а два лучше, и тэ-дэ и тэ-пэ. А я учу всему наоборот или, может, поперек, а может, и вдоль, или вообще как придется. Так, видишь ли, смешнее выходит. Меня тошнит от кислых умных рож. Все равно все не так, как хочется...

Я теперь вспомнил это и был поражен. Но больше не тем, что Мишка меня обругал так обидно, а тем, как он это сделал. Так сердилась Катя, когда мы стояли одни на кухне. Я даже услышал ее голос, ее интонации: «Знаю, знаю, все знаю, что можно, а чего нельзя. Если хочешь жить – умей вертеться. Жена да убоится мужа... В огороде бузина, а в Киеве дядька». Это все ее? Или его? Какое это сейчас имеет значение? Мое ли то, в чем обвинял меня Мишка? И да и нет. Я сержусь, а значит, он прав. Обидно. Я прав, а он крив, и все же в чем-то он правильнее меня. Я прям, как палка? Чист как стеклышко? Рассудителен, как Соломон? И тэ-дэ и тэ-пэ? И за это, должно быть, схватил по башке от любимца. Так что же тогда не «лабуда», если честь, совесть и правда – все становится вдруг ерундой?

Не нужно смотреть вниз. Все прояснится само собой, не сегодня, так завтра. Я поднял голову. И сразу же передо мной вознеслась золотистая игла с ангелом над Петропавловской крепостью. Неважно, что много миллионов глаз уже больше двухсот лет смотрят и смотрят на это великолепное чудо. Каждый считает его своим, и я тоже, и хоть много раз я видел его со всех сторон, при различном освещении, на фоне розовых зорь и грозовых туч, перед восходом и перед заходом солнца, и в полдень, и ночью, и во сне, – но каждый раз оно поражает меня, и я думаю: спасибо тебе, что ты есть, что отрываешь мой взгляд от земли и возносишь его туда, где птицы, солнце и небо. Так и пошел я дальше, подняв голову.

Ветви старых деревьев покачнулись надо мной, и полетели вниз зеленые капли дождя. Это листья, первые листья! На солнце, на просвет, под голубым небом они кажутся и зеленой дымкой, и паутиной, и легким пухом, пронизанным лучами солнца. А вот уже и лучи стали зелеными, и сразу же голубыми, нет – оранжевыми, они палят глаза огнем. И больно и радостно. Грудь распирает от каждого нового вздоха. Весна! Прохлада! Жизнь! Прана! Совершенство! Я согласен с тобой, Греков!

Под ногами дорожка, посыпанная песком. Стоптанные мои ботинки легко вминают песок, как вминают, втаптывают его ботинки, туфельки, сапоги прохожих. Шагают, шагают между землей и небом мои сограждане, соземляне: то в небо посмотрят, то на деревья, то под ноги, то друг на друга – видят, догадываются, понимают, ищут; и высота нужна им, и заземленность, и что-то колобродит в них вместе с весенними этими соками – и любовь, и ненависть, ясность и туман, и у каждого, наверно, был или будет свой удар по голове... В сущности, это даже кстати: убаюкала, укачала меня размеренная жизнь, а тут... и восторг, и тоска, и правда, и кривда.

Глава седьмая

Ты – надвое. И не знаешь, где ты, в чем наверняка. Кому ты врешь, а с кем по правде. Нет ничего хуже, когда надвое, натрое. Вдребезги.

Спрыгнул с трамвая и, как всегда, пошел к Зое напрямик, дворами, от сквера к скверу, мимо сараек для мусорных бачков... Шел и думал: «Он приезжает. Ее муж, законный отец ее сына».

Снова всплыло это слово – «законно». Когда-то в детдоме я часто пользовался им, оно означало что-нибудь прочное, надежное, очень хорошее. «Законно сделано», – говорили мы о самодельных ножичках. «Законный фильм», – говорили мы о понравившемся фильме. А вот сказать теперь: «законный» отец или муж – это уже что-то другое. Опять закон и сердце. В общем, он приезжает: супруг по закону, отец Веньки.

Венькин расплющенный нос, быстрые хитрющие глаза, растопыренные уши – все отцовское. И коренастый он, как отец. И упрямый, должно быть, и скрытный, и только густой рыжий чубчик, кофейный цвет зрачков, редкие остренькие зубы, пронзительный, сильный голос – в мать, и еще от нее – внезапная нежность. Подойдет и прижмется, вроде бы ни с того ни с сего. Обнимет ноги, уткнется в живот и сопит, поглядывая снизу вверх доверчиво и беззащитно. И вопросы у Веньки внезапные.

– Дядя Леня, что такое горький опыт? Это когда луку поешь?

– Это когда нос разобьешь, – ответил я, поглаживая царапину на Венькином носу. Мы сидели тогда на скамье, вот в этом сквере, где всего восемь тоненьких тополей, крошечная деревянная песочница и какие-то непонятные цепкие кусты, вроде акаций. Венька сидел на скамейке со всеми удобствами, покачивал ногами, сосал свое любимое монпансье и спрашивал меня тоном человека, которому, в общем, не так уж и охота вести беседу:

– Дядя Леня, а кто ты моей маме?

Маленький, рыженький человечек сидел рядом со мной, причмокивая от удовольствия. Все еще покачивались, как два маятника, коротенькие ножки, им было хорошо и безразлично. Так могло показаться издали сонным старушкам, сидевшим напротив. Но вот остановились ножки, Венька замер, взглянул на меня быстро, как будто невзначай, и взгляд его был взглядом взрослого и печального человека.

Кто же я такой его маме и ему самому? Он знает все. Давным-давно все знает и во всем разобрался, и теперь ему нужны мои слова лишь для подтверждения, для полной ясности. Должно быть, много раз уже спрашивали во дворе Венькины друзья и подружки: «А кто этот дядя, который приходит к твоей маме?» Что же ответить? Кто я Зое и Веньке? Я возил его в саночках. Я помню, как он болел воспалением легких, метался в жару. Я учил его в Сестрорецке плавать. А сколько раз я гулял с Венькой по городу, рассказывал о себе, о мальчишках из своей группы всякие смешные и грустные истории. Веньке все было интересно, и во всем ему хотелось сравняться со мной. Он даже привык париться со мной в бане, бесстрашно обхлопывая себя ладошками и березовым веником на средней ступеньке парилки; ему хотелось, чтобы я хлестал себя покрепче, чтобы дух в парилке был пожарче и чтобы я оказался самым выносливым из всех молодых и старых распаренных мужиков. Венька гордился мной, а я гордился им. Порой даже казалось мне, что и оттопыренные уши, и кривоватенькие ноги, и расплющенный Венькин нос – все мое. Так вот, кто же я? Венька ждет. Я прижал его к себе. Только с виду он кажется плотным, а на самом деле худенький, прощупываются ребра и острые плечи. Я не смотрю на Веньку, но знаю, какие у него глаза.

– Я друг твоей мамы, Венечка. И тебе я друг. Мы ведь друзья, правда же? Ты хочешь быть всегда моим другом?

Неожиданно я услышал тихое-тихое:

– Я хочу, чтобы ты был моим папой.

Я тогда ничего не смог ответить, а теперь решено, пусть так и будет. Пусть так и будет, как хочет Венька.

Зойка, Зоенька, я не волновался так даже в самый первый раз, когда мы шли с Мишкой к тебе. Я тогда не знал еще, что мое жадное, горячечное предчувствие встречи, можно сказать, ничто в сравнении с тем, что кипит, и жалуется, и страшится во мне теперь. И все теперь не так и не то. И двор другой. Тогда он показался мрачным, ободранным, где только кошкам хорошо, а теперь вижу: двор как двор. Даже есть в нем что-то уютное. И новая краска на стенах, не белая, не желтая, а вот именно уютная, теплая, домашняя. Цвет и свет этой краски проник даже внутрь дома, в комнаты. Помнится, как только дом начали красить снаружи, чуть ли не всем жильцам сразу захотелось отремонтировать свои жилища, подновить их, выбросить рухлядь. Зойка тоже тогда взялась за ремонт. Мы вместе с ней занимались обновлением жилья, и через двое суток комнату было не узнать, как будто приподнялся потолок, раздвинулись стены, как будто солнце заглянуло в окно. Даже странно, что много лет такая вместительная комната знала лишь один мрак и запустение. Должно быть, это было оттого, что две такие разные женщины жили вместе, у каждой была своя койка, свой мир, свои слишком спорные требования и желания. Люська теперь замужем, уехала в Мурманск, и Зойка с Венькой стали здесь полными хозяевами.

Нет, скоро хозяином здесь по закону должен стать другой человек – он возвращается в свой дом. А куда же еще ему возвращаться? Вон его сын.

– Эй, с дороги, куриные ноги!

Венька несется сломя голову на стареньком двухколесничке, который мы вместе купили. Угодил парню больше, чем всякими другими игрушками. С утра до позднего вечера Венька на верном своем коне выделывает на асфальте всякие замысловатые кренделя.

– Эй, с дороги!

Голуби шарахаются в разные стороны, кричат и ругаются девчонки, а рыжему джигиту только это и нужно. Он издали кричит мне с восторгом:

– Дядя Леня, смотри! – И ноги задираются вверх, педали крутятся сами, а Венькина мордочка сияет от счастья и гордости. И вдруг – бух-тарах-бах. Велосипед в сторону, а Венька быстро встает, потирая ногу.

– Да ты что, дурачок! Разве так можно лихачить, права отберу, – выговариваю я не сердито, а испуганно.

У Веньки на лице гримаса, но он терпит, потирая колено, и быстро-быстро, слегка даже заикаясь (это что-то новенькое у него), говорит мне:

– Ерунда, дядя Леня, не больно. Тебя мама ждет. Она тоже ананас купила.

Я тоже принес ему ананас. Их, наверное, сегодня продавали всюду.

– Тогда на-ка вот, возьми мой себе и съешь его тут с дружками. На, держи. Перочинный ножичек у тебя есть, сам и разрежешь.

Я смотрю на ананас, похожий на кактус, в детских руках он кажется огромным. Я смотрю на Венькину мордочку, уже забывшую о боли, вглядываюсь в его кофейные глаза и вспоминаю, как мы с Зойкой провожали его в детский оздоровительный лагерь. Я смотрю на малыша, как смотрел в тот раз, когда Венька прилип к стеклу автобуса, медленно тронувшегося в путь.

Венька забыл свой велосипед, пошел с ананасом через двор туда, где за углом дома был еще один дворик и маленький сквер, – там, должно быть, играли мальчишки, его сверстники. «Я хочу, чтобы ты был моим папой...» Пусть так и будет.

Я поднял велосипед и пошел к знакомым ступенькам с железными перильцами – шесть ступенек и перильца были расположены таким образом, что, поднимаясь к Зойкиной двери, я видел слева ее окно и даже мог дотянуться до стекла, постучать, как стучал когда-то Мишка. В правой руке я держал велосипед, а левая была свободна, и вот я уже было потянулся, перегибаясь через перильца, но что-то остановило меня, какое-то новое чувство. Захотелось позвонить, подождать, когда откроется дверь, или громко постучать. Не было уже ни тревоги, ни какой-то мучительной неясности, все вдруг стало простым, отчетливым, радостным: вот я иду в свой дом, несу велосипед моего сына, и вот сейчас, прежде чем открыть дверь, отдернет, распахнет новенькие тюлевые шторы моя жена. И шторы распахнулись, – Зоя ждала меня.

Нетерпеливо открывалась дверь, я опустил велосипед на пол, прислонив к стене, чтобы он не помешал мне обнять Зою. Я хотел расцеловать ее еще здесь, на площадке лестницы, до того, как мы войдем в комнату, прокравшись по старой привычке на цыпочках мимо чутких дверей соседей.

Я жду, когда Зойка отдернет дверной крючок; он тугой, его нужно выбивать двумя-тремя ударами или отдергивать с силой. Зоя всегда что-то шепчет в сердцах, а я вспоминаю, что так и не сделал крюк посвободней, и стою, переминаясь, жду.

Нужно обо всем поговорить как следует. Но к чему разговоры, я ведь уже решил. А она?

И вот она передо мной. В мягком халате, который я люблю, а на затылке тугой пучок длинных огненных волос. Зойка смотрит в глаза мне: с чем, какой я пришел, – и падает ко мне на руки.

– Идем, оставь велосипед в прихожей. Идем скорее, – шепчет она и берет меня за руку, и тянет за собой по коридору, осторожно ступая по скрипучему полу жесткими шлепанцами «ни шагу назад».

Как в тумане, мельком я вижу чистую белую скатерть на столе, цветы в вазочке, ананас и бутылку вина, и диван-кровать, и подушку на диване, и раскрытую книгу на полу.

– Зойка, Зоенька, Зоюшка, – шепчу я. – Как долго мы с тобой не виделись.

И слышу в ответ то около одного моего уха, то около другого теплое дыхание:

– Так чего же ты не приходил? Так чего же ты!..

– Прости, прости меня.

Я не могу больше справиться с собой, ничего мне больше не надо в этом мире, она рядом.

– Ну, что ты, что ты, дурачок мой, – опьяненно бормочет Зойка. – Дай хоть я закрою дверь.

А потом был потолок, знакомый до мельчайших трещинок, и Зойкин шепот. Она рассказывала о том, что случилось с ней за все восемнадцать дней, пока я не приходил. О том, что она поссорилась с начальством в автобусном парке и ушла в парикмахерскую ученицей, и как ей нравится теперь новая работа: чистая, денежная, очень нужная, и опять же, как и прежде, все время на людях, без чего Зойка никак не может обойтись. Рассказывала о новой подруге, такой шикарной и модной, что парни пялят на нее глаза, даже забегают вперед или останавливаются, когда она идет по улице. Зойка не верила в свою привлекательность, она гордилась чужими достоинствами. Потом я услышал историю ее ссоры с соседями. Как они оскорбляли Зойку, говорили, что Зойка будто бы жульничает и что это у них семейное, мол, отец воровал и мать такая же, да и сын не лучше. Наплели на Веньку черт те что. А Венька болел в те дни: в ухе стреляло. Зойка не спала по ночам и была на таком взводе, что «чуть было не разнесла все кастрюли на кухне».

– Особенно старалась меня унизить эта черненькая тварь с высшим музыкальным образованием, – обиженно сказала Зойка. – Она думает, что у нее диплом, так ей все можно, она одна человек, а мы все клопы... Эх, закончить бы мне университет да отхлестать бы ее по роже дипломом, – сказала Зойка со злостью. Ее почему-то особенно унижало неравенство в образовании. Сколько я ни убеждал ее, что дураки остаются дураками, сколько бы они ни учились, Зойка не могла этим утешиться.

Обычно ее мало успокаивали мои рассуждения о том или о сем, она жила какой-то своей внутренней жизнью, своими правилами; она верила и не верила мне, хоть и старалась иногда изо всех сил оказаться в моем мире как в своем.

Вот и сегодня Зойка слушает мои рассуждения, а сама ждет, как никогда раньше, что же скажу я ей о том, что ее больше всего сейчас волнует.

Но чувствую, что говорю хоть и я, да не совсем я, который мог бы всем сердцем, всей своей правдой, всей раскрытостью сказать то, чего ждет Зоя. Я – надвое.

Она приподняла голову, смотрит на меня тревожно, с болью и надеждой.

Еще совсем недавно, перед дверью, мне показалось, что все решилось само собой, навсегда... я мог, я хотел, спроси только, скажи мне, что... Но теперь я понимаю, что то был обман и я опять не знаю, что мне сказать. Мечусь от одного решения к другому, прислушиваюсь к себе, жду, что вот-вот какой-то тайный голос скажет...

Я спрашиваю свое сердце – оно молчит. Я смотрю на Зойку, в ее доверчивые глаза, на ее густые распущенные по плечам волосы, на ее тонкие руки и хрупкие плечи и думаю: что же мне сказать ей? Какую правду? И только руки мои оказались человечнее, умнее, сердечнее меня самого, они поглаживают шелковистое Зойкино запястье.

– Ты не представляешь, как я устала, милый.

Я молчу.

– Когда ты долго не приходишь ко мне, я совсем одинока. Я всем кажусь веселой, но мне хочется плакать.

Я молчу.

– Когда-нибудь мы уедем с тобой далеко-далеко, где никого нет. Хоть бы на месяц, правда же, милый?

Я молчу. Мне больно и трудно, и только руки мои говорят ей что-то такое, отчего она светлеет и шепчет мне:

– Ты сегодня никуда от меня не уйдешь?

– Не уйду. Никуда не уйду, – повторяю я, и нежность, очень похожая на горечь, начинает заполнять меня, переполнять. Еще никто меня так не любил, думаю я. Никогда и никто в целом мире. И никому еще я не был так нужен. Никто не прощал меня так и не ждал каждый день, каждый час. Только она одна знает по-настоящему, какой я. Она одна, кажется, знает обо мне все и любит меня.

Что же я могу дать ей взамен любви? И что вообще можно дать взамен любви, кроме самой любви?

Может быть, дружбу? Заботу и участие? Но разве это нужно ей, и мне тоже? И разве хватит меня надолго, чтобы жить только этим? Зоя, Зоенька, кто я тебе? Я не хочу врать. Но как мне выговорить правду?

– Леня, ты что молчишь? О чем думаешь?

– О тебе и о себе, Зоенька.

– А мне показалось, что ты сейчас встанешь и уйдешь навсегда.

– Нет, Зойка. Мне хорошо с тобой.

– Это правда?

– Почему ты не веришь мне вдруг?

– Не вдруг. Тебя не было давно. Кто знает, какой ты теперь? Я все думала про тебя, думала. Чего только не приходило в голову.

– Я тоже о тебе думал.

– Помолчи, Ленька. Не нужно врать. Ты – не думал.

Откуда она знает? И каким образом ей почти всегда удается проникнуть в такие дебри и тайны, которые и самому-то мне не ясны до конца?

И все же Зойка не совсем права, я вспоминал ее, – она так сказала сгоряча, со зла за то, что я молчу.

– Ты, Зойка, всегда возьмешь и скажешь что-нибудь такое, что... – не договорил я.

– Ну а если вспоминал, – обрадовалась Зойка, – расскажи мне, как ты вспоминал, где?

– Хорошо вспоминал. По-разному и в разных местах. Дома, на работе, в лес ездил с пацанами – и там тоже, и когда по улицам ходил, – всюду, Зоенька. Я знаю, что ты мой самый надежный человек. И что я могу признаться тебе во всем, и прийти к тебе, когда захочу, даже приползти, если мне будет очень худо...

Это было на самом деле так, и мне не стыдно было все это ей говорить.

Я опять видел потолок, иссеченный извилистыми трещинами, и, как всегда, мои глаза успевали заметить, не знаю даже, каким образом, и то, что было на окне, и на старом шкафу, – там, как и прежде, стояли бумажные цветы в пол-литровой банке; и то, что было возле шкафа – Венькин гараж: цистерны, автопогрузчики, колесные тракторы, легковушки стояли, тесно прижавшись друг к другу. «Как-то он там расправляется со своим ананасом», – подумал я.

Я опустил руку, коснулся пола, пальцы натолкнулись на книгу. Я поднял ее, прочел название: «Кукла госпожи Барк».

– Мура какая-нибудь или ничего? – спросил я.

Зойка засмущалась:

– Повышаю свой культурный уровень.

Подумала и добавила:

– Вообще-то ничего, захватывающе. – И начала сбивчиво, до смешного серьезно, как на уроке, пересказывать несложный сюжет книги.

И я сразу вспомнил про Зойкины занятия в школе по вечерам, срывы на экзаменах, слезы, отчаяние, долгие перерывы в учебе и какое-то фантастическое упрямство: «Все равно окончу, все равно поступлю в институт». Но вот уже все меньше и меньше остается надежды, что она действительно закончит школу, и все-таки Зойка, кажется, только этим и живет: выбраться, вырваться, доказать соседке или еще кому-то, что и она не просто кондуктор или теперь вот уже парикмахер. Я не верю в Зойкин институт, считаю даже, что он ей ни к чему – измается, попробуй-ка учиться и работать, когда на руках ребенок. Но я молчу, не разубеждаю. Раньше, бывало, когда я советовал что-нибудь на этот счет, Зойка смотрела на меня так, будто я хочу лишить ее самого дорогого.

– А знаешь, милый, – неожиданно сказала Зоя, – у меня новое платье. Хочешь, покажу?

И соскочила с дивана, подошла к шкафу. Какая она стройная, гибкая, красивая.

– Джерси, – сказала Зойка, натянув свою обнову. – Между прочим, очень модно сейчас. Нравится?

– Очень, – сказал я. – Ты в нем такая эффектная, хоть выходи на сцену.

Зойка повращалась, поизгибалась, как манекенщица. Она делала это охотно и весело.

– А вот если бы еще сумочку, да туфельки, – приговаривала Зойка, приподнимаясь на носки, – да еще с тобой под ручку – шик-блеск, закачаешься, – и она засмеялась, а потом присела на край дивана, вздохнула:

– Только вот носить некогда. Замоталась ужасно. Не замечу, как и старухой стану, а там уж куда мне все эти наряды.

Она досадовала так искренне, с таким сожалением вешала платье в шкаф, что я рассмеялся:

– Тоже мне старуха!

Улыбнулась и она:

– А кто же я? Кто, по-твоему?

– Ты? Ты самая обыкновенная...

И вдруг я вспомнил разговор с Катей на кухне и мои слова: «Ты самая обыкновенная фея, не хуже и не лучше». Эти слова уже были мной сказаны. И мне показалось, что я совершаю предательство.

– Кто же я «самая обыкновенная», продолжай, раз уж замахнулся, – услышал я теперь уже холодный, резкий Зоин голос. И это ужаснуло меня еще больше.

– Ты? – переспросил я. – Да чего ты так рассердилась? Ты самая обыкновенная красавица. И никакого тебе не нужно наряда, кроме вот этого...

– Выкрутился. Я уже знаю, ты это можешь, – сказала она. И вдруг взгляд ее помрачнел, и я понял, что она сейчас скажет то, ради чего мы сегодня встретились и о чем избегали говорить.

– Ленька, тебе хорошо со мной? – тихо спросила она, не глядя на меня.

– Да, хорошо.

– Тогда переезжай ко мне, – и, словно желая опередить мой ответ, начала объяснять мне горячо, даже зло: – Я его все равно не пущу. Пусть живет, где хочет. Это площадь моя, и все тут мое. Его только сын, да и то – сам знаешь, какой он отец.

Зойка теперь уже смотрела мне в глаза, и взгляд ее был прямым, требовательным – да или нет. Я тоже смотрел в упор, но не отвечал ни да ни нет.

– И Венька очень любит тебя, – сказала Зойка. – Тоскует, когда ты долго не приходишь. Он как-то спросил меня: «Мама, а кто нам дядя Леня?» А я сразу растерялась, не знала даже, что ответить.

Потупилась, опустила голову и вдруг заплакала громко, навзрыд, обнимая меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю