Текст книги "Заботы Леонида Ефремова"
Автор книги: Алексей Ельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Глава четвертая
Еще рановато, но парни уже толпятся возле училища, как всегда. И толкаются, как всегда, и покуривают втихаря, тоже как всегда, и косточки перемывают всем и каждому, кто проходит мимо: кто как одет, кто как пострижен, кто как держится. «Здравствуйте». «Здрасте», – отвечают нестройным хором. Вежливые, почтительные, но так улыбаются, что не поймешь – приветливость ли это, смущение или готовность осмеять тебя «мелким смехом», когда ты скроешься в дверях.
Вон стоит дружок Бородулина из токарной группы. Сердце забилось сильнее. Спрашиваю с подчеркнутым равнодушием:
– Ты Глеба видел?
– А чего, я за ним бегаю, что ли?
– Тебя спрашивают, видел ты его или нет? – сержусь я.
– Ну, не видел.
– А без «ну» можно?
– Ну, можно.
Не заводись, Ленька, не заводись, Леонид Михайлович, тебе еще пригодятся сегодня твои нервы. Тебе отвечают вполне в духе пацанских законов. Чтобы и друга случайно не подвести, и ответить достойно. А по глазам тебе и так видно, что не знает он, где его друг Бородуля. Сам поищи. А к чему, собственно, искать? Придет он и встанет к верстаку. И не выслеживай ты его заранее, пусть все идет как обычно.
В коридорах шумок. Возле гардероба тишина: уже тепло, май, – нечего сдавать. Из широкого окна выглядывают девчонки. Дежурные. Им скучно, они строят глазки ребятам. Румяные, светлые у девчонок лица. И Таня с ними. Сидит молчаливая, сдержанная, просто-напросто дежурная по гардеробу. Как будто не было субботы, не было никакого вальса. Удивительные вы, девчонки, никак вас не понять. Переодень вас – и вы королевы или инфанты.
– Татьяна, ты Глеба сегодня видела?
– Вот еще. Что я, бегаю за ним?
– Ладно, не сердись, он мне очень нужен.
На лестнице – как на муравьином тракте: все спешат. И всем хватает места на широких ступенях, все как будто разогреваются перед началом дня – не ходят, а бегают вверх и вниз. Парней и девушек почти пятьсот человек, а знаешь, кажется, всех. И тебя все знают: «Здравствуйте, Леонид Михайлович». «Здравствуйте». «Здравствуйте». «С добрым утром».
Утро и в самом деле доброе. Для них для всех. На какое-то время забывается и моя беда. Я шагаю по широким ступеням, уже, как обычно, думая о предстоящем дне, о делах, о встрече с группой. Солнце светит в лицо. Я отворачиваюсь от лучей, вижу бледно-розовые стены, чистенькие, без царапин, – на миг вспоминаются прежние, еще до перестройки здания, когда учился здесь я: наши стены были зеленовато-грязными, с полосами и шелушением. Теперь все по-другому. И кажется странным, что такая орава мальчишек бережет всю эту чистоту, – никто не осмелился оставить здесь, на стенах парадной лестницы, даже царапину. Никто не обломал ни листочка на пальмах в деревянных кадушках. Парадная лестница светится, сияет в лучах солнца, и все легче мне шагать, спокойнее у меня на душе, и все, что было под мостом, кажется мне каким-то недоразумением.
– Здравствуйте, Ирочка.
– Здравствуйте, Леонид Михайлович. Что вас давно не было в библиотеке? И ваши ребята не появляются, один только Глеб Бородулин аккуратен.
И смотрит своими огромными печальными глазищами. А я не знаю, что и ответить. Взял читать Голсуорси, кстати по рекомендации Бородулина, «Сагу о Форсайтах», и вот увяз: уж такая длинная книжища – не для моего терпения. А Ирине обязательно расскажи, как читалось, что думалось да что понял. Ей мало сказать «хорошо» или «плохо». Смотрит вот как сейчас, в упор, и ждет, будто скажешь ты самую великую истину.
Ирочка всегда смотрит такими глазами, что становится не по себе. Стыдно. Особенно когда приходишь к ней в библиотеку, а она показывает новые книги и спрашивает: «А это вы читали? А вот эту? Ну, а вот эту книжку вы уж обязательно должны прочесть». И вот эту обязательно бы, думаешь ты со стыдом. И вот эту еще не читал. И вон сколько стоит на полочках книг. И все они смотрят на тебя глазами Ирочки. Стыдят, требуют, просятся в руки – только возьми, не оторвешься. Суток тебе не хватает, думаешь ты. Всей жизни тебе не хватит, чтобы прочесть все хорошие книги. И все же бери, не отказывайся, читай, приходи на читательские конференции, которые Ирочка устраивает чуть ли не каждый месяц, – а вдруг да поумнеешь. А производственный план? А ремонт станка? А приспособление, которое Лобов мусолит уже целый месяц, и надо бы помочь? А собрания, совещания? Да что там говорить. Уж простите, Ирочка, я, конечно, постараюсь... Стыдно, конечно, когда ребята начинают толковать с тобой о книжных новинках, а ты ни бельмеса. Они теперь знают все. Десятилетка. Английский язык. Общественные науки, эстетика. Чего только нет в нашем новейшем ПТУ. Вот скоро отпуск, наберу книг и умотаю куда-нибудь в деревню, подальше, чтобы никто не мешал догонять цивилизацию.
– Эй, Леонид, подожди, дорогой, я тебе кое-что хочу сказать.
Так только Акопян растягивает слова и смакует букву «х».
– Ты как раз мне и нужен. Как раз именно ты: аккуратный, исполнительный, сообразительный, сильный, неженатый, любимец красивых женщин. Я же видел! Что ты мне делаешь рукой так? Я же видел.
– Видел! Ничего ты не видел.
– Я все вижу, Леонид, все знаю. Вот ты вчера выпил, а сегодня тебе тяжело. Не то пил, дорогой. От армянского коньяка – солнце в голове. Привезу, попробуешь. А еще лучше – вместе поедем, только пожелай.
– Пожелаю, Акоп, пожелаю, только попозже.
– Э, нет. Выслушай меня до конца. Ты молодец, я молодец, но ты лучше. Я так и вижу тебя на картине, как это у вас там: Илья Муромец, Алеша Попович и ты. Богатырская застава.
– Что-то ты разговорился, Акоп. Что нужно, выкладывай.
– Твоя очередь, Леня. Понимаешь, нет никого. Ты один за всех. Особое тебе доверие.
– Ну, что там, что?
– Дежурить в милиции, дружина, вот что. Любимый город должен спать спокойно, так я говорю?
– Ладно, уговорил. Когда?
– На той неделе. В субботу, уж извини.
Акоп улыбнулся. И столько чистосердечной мягкости было в его улыбке, столько прямоты, мужества и южной горячности в его лице.
Ох уж эта лестница. Всего два пролета, каких-нибудь шестьдесят ступеней, а все сто дел соберешь на плечи в один мешок, пока поднимаешься наверх. И так вот каждый день.
– Привет, Ленька. Ты что такой желтый?
– С тобой встретишься – и позеленеть недолго.
Игорь Федоров – мой соперник. Мужик пробивной, дельный. Должно быть, считает себя неотразимым красавцем: делает укладочку, щурится, как барышня, фасонит в дамском обществе. И на мотоцикле своем, на «Яве», держится, как джигит на коне.
Я его знаю давно, еще с техникума, учились в параллельных группах. Он всегда был такой. Мы теперь и коллеги и соперники. То я его обойду со своими ребятами, то он возьмет верх. То я на собрании будто невзначай поддену его, то он мне влепит пару горячих. Все как у настоящих соперников. Надо признаться, голова у него работает неплохо. Учеников Игоря заманивают к себе предприятия заранее, Федоров – это фирма. В деле разбирается до тонкостей. Вот и насчет тренажеров он прав. Новинка. Надо внедрять как можно шире. А что получается? Обучаем мы своих слесарей рубить металл, как рубили его наши отцы и деды – колотить молотком с размаху, не глядя на боёк и на руку, чтобы видеть только острие зубила. Такая рубка не глядя достается долгой практикой, опытом. Пока научишься, синяков и ссадин на руке – не счесть. Тут ведь нужно приучить мозг помнить точность удара. Тренажер помогает избавиться от травм. Надеваешь резинку вокруг бойка и пошел, колоти сколько влезет. Промахнешься – не беда, не по руке. Вроде бы все человечно и разумно. А вот Игорь заявил всем на собрании мастеров: «Ерунда. После тренажера мне целый месяц опять надо ребят переучивать. С резинкой все получается запросто, не страшно, а без нее – опять двадцать пять. Слесарь не белоручка. Ударит разок по пальцу, сразу все поймет, я так считаю». И все согласились с ним. Я нет. Поспорили. А теперь думаю, что он прав.
– А вообще-то зря ты на меня тогда попер, – говорит Игорь, прищурившись по своему обыкновению.
– Ладно тебе, зубило, ты прав.
– Да я не об этом, это и ежам понятно. Ты зря уж так пацанов своих защищаешь. Я сам видел, какая у них дисциплинка. Такому нахалюге, как твой Лобов, совсем не вредно дать разок по шее. Да и любимчику твоему, Бородулину, тоже следовало сделать хорошее вливание. Ты слишком мягкий, с ними надо покруче, и тогда все пойдет тип-топ.
– Ладно, тип-топай, – резко обрываю я.
– Ну что ж, будь, – небрежно подбрасывает он свою щегольскую руку с аккуратными ноготочками.
Игорю легко рассуждать. Ему отобрали учеников из первого потока, кто пришел сам по себе да пораньше, а мне, потому что болел, достались никуда не поступившие, никому не нужные и даже кое-кто особо рекомендованный милицией. Держать таких в узде – покувыркаешься. Мои пацаны известны всему училищу. А кое-кто просто популярен – не слесарь, а киноактер.
Вон мой Лобов вминает кого-то в угол. «Масло жмет».
– Лобов, кончай!
Смылся, не угонишься. Что-то такая поспешность на него непохожа. Даже не пробурчал свое обычное: «А чего? Я ничего... Нельзя, что ли?» Иди, мастер, иди. Сегодня у тебя много еще будет ступенек.
Нет, никак мне сегодня не подняться. Вон и преподавателю эстетики я зачем-то потребовался. Бежит, догоняет. Какой он легкий, прыгучий, похож на мальчишку, хоть и с бородкой. И на собраниях выступает, как мальчишка: горячится, мнет руки, говорит быстро, как будто не уверен, что его захотят выслушать до конца или понять.
А его и в самом деле не так-то просто понять, уследить за его мыслью. Он знает, кажется, все на свете, цитаты великих помнит наизусть, как все помнят таблицу умножения. Романтик. Дон-Кихот. Мушкетер. На десятерых энергии в его субтильном теле. Ребята говорят, что на стенах у него висят две шпаги и в тесной комнатке, забитой книгами, он с удовольствием показывает любому приемы фехтования. Ребята в нем души не чают. Только и слышишь: «Валентин Петрович сказал, что такого не бывает», «А вот Валентин Петрович считает...» Валентин Петрович да Валентин Петрович. Чудаковатым он кажется многим, особенно когда выступает на каком-нибудь деловом собрании с призывами возвышенными и пока еще несбыточными. А ведь это прекрасно. Мне это нравится. Его слова разогревают душу, и отступает будничное, повседневное, пусть нужное, и все-таки настолько привычное, что порой вся жизнь кажется въедливым занудством, мелким дождичком, ступеньками давным-давно знакомой лестницы.
– Валентин Петрович, здравствуйте. Как там мои ребята?
– Бородулин у вас? – Глаза внимательны, голову склонил набок. Вопрос задал вежливо и нервно, как всегда. Как будто сжалась какая-то пружина и выбрасывает слово за словом.
– У меня. А что? Натворил что-нибудь?
– Обратите на него особое внимание. Таких одаренных ребят мало, даже очень мало. Это личность. В институт его или в наш Индустриально-педагогический техникум.
– А почему это, собственно, только так, а не иначе?
– Талантливыми людьми нужно дорожить. Нужно помочь личности, не сужать ее возможности, а расширять их.
«Подвиг. Нужен человеку подвиг! – вспомнил я сразу его недавнее выступление. – Нужно вырваться из будней. Отойти от конвейера, понимаете? Конвейер – гениальное изобретение века. Но личность – антиконвейерна. Так вот как же нам быть, чтобы одно и то же дело, исполненное тысячекратно, не убило в нас стремления совершить каждый следующий шаг, как подобает человеку: свободно, творчески, с возвышенным стремлением к подвигу?» – спрашивал он нас тогда строгим и требовательным тоном, как будто вот сейчас же должен был решиться этот вопрос.
«Есть правила, а есть исключение из правил, – говорил он с пафосом. – По правилам живут многие, и эго хорошо, это нужно, а иначе бы все распалось, стало хаосом. Соблюдение правил – тоже в каком-то смысле конвейер, повторяемость одного и того же многократно, даже одни и те же мысли, – стереотипность, конвейер. Но что же тогда движет прогрессом? – спросил он. – Да вот что: исключение из правил. Все летчики летают так, и только так, как им предписано. А вот Нестеров взял и рискнул сделать в небе невероятную загогулину, и появилась еще одна фигура высшего пилотажа. Вот в чем почерк антиконвейерного человека-творца. И это нельзя забывать. Это нужно отличать и воспитывать».
Много мыслей возникло тогда у меня, но высказаться я не решился.
– Но почему вы считаете, – спросил я у него теперь, на лестнице, – что хороший слесарь не может проявить всех возможностей своей личности? Один проявляет себя в одном, другой в другом.
– Есть пределы возможностей, – ответил мне Валентин Петрович. – Бородулину будет скучно делать одно и то же, он или сбежит с завода, или потускнеет как личность. Ему свойственно анализировать, обобщать. А вот Лобов – самый заурядный хулиган. Высокомерный к тому же. Он чуть было не схватил у меня подзатыльник! С трудом удержался.
Опять этот Лобов. Я представил, как смог бы Валентин Петрович дать подзатыльник моему Лобову. Этому угрюмому, широкоплечему богатырю, который мог бы одним пальцем опрокинуть своего тщедушного учителя. И поспорить бы он с ним мог. Лобов парень с головой – чуть ли не каждый месяц придумывает какое-нибудь новое приспособление. Это ведь тоже – высший пилотаж.
– Завтра у нас, Валентин Петрович, родительское собрание. Мы как раз будем говорить о поведении Лобова. Приходите.
– Постараюсь. Обязательно постараюсь. – И церемонно поклонился, мол, честь имею. Не у всякого так получается.
Бородулин, значит, пай-мальчик, личность, а Лобов, значит, бяка. А мне вот что-то в Лобове нравится, черт возьми. Если работает, так работает. А вот что касается личности – это нужно еще посмотреть. Может быть, за личностью – хорошенькая такая физиономия и все?
– Да, Леонид Михайлович, простите, еще секунду, – хорошо, что вспомнил. Может быть, это даже самое главное.
Валентин Петрович в два прыжка оказался снова возле меня.
– Все, конечно, не так просто. Два или три дня назад мы поговорили с Бородулиным один на один. В его голове происходит что-то такое... И радуюсь я, и боюсь. Он ведь, знаете, с виду угрюмый, молчит, а думает о многом и копает не мелко. Только юность в нем, молодость, завихрения... Это и хорошо и плохо, и как бы помочь ему...
– Вы мне хоть немножко расскажите, о чем вы говорили. Я пока не понимаю, о чем вы. «Ах ты, Бородулин, у всех ты в печенках».
– Пока в двух словах. Вот в чем суть. Ему многое не нравится. Можно сказать – все...
– Что значит «все»? И пить и есть ему не нравится?
– Представьте себе, и пить и есть. Он даже решил стать вегетарианцем.
– Это зачем?
– Хочет стать йогом.
Я понимал, что все это неспроста, но спросил в сердцах:
– Это что? Стоять на голове вверх ногами? То-то у него перевернулось все в башке.
– Не шутите. Это серьезно. Йоги тысячелетиями вырабатывали свою систему жизни – там и философия, и воспитание тела. Вы, наверное, знаете. Специальными тренировками они добиваются чудес: невредимыми могут лежать на битом стекле, закапывать себя в землю, но главное не в этом. Все подчинено у них высшему – духовной жизни, свободе духа. Нравственной чистоте.
– Так-то оно так, но, как говорится, чем журавль в небе – лучше синицу в руки, – научился бы он скачала соблюдать самые обычные принципы жизни. Ох, чувствую я, закопает себя в землю этот Бородулин.
– Поймите, ничего ненормального нет в его поиске. Он ищет себя. Это всем свойственно, особенно в молодости. Ему не нравится свой характер. Он считает, что слишком приспосабливается ко всем. Ему многое не нравится и в училище, и в том, как живут люди вообще. И я ему не нравлюсь. И вы тоже.
Ах вот в чем дело!
– Так что же он мне врал тогда?..
– Не врал он. К вам он относится очень хорошо. Только есть у него особые счеты с каждым. Он считает, что все мы на него давим, изменяем его жизнь, как хотим именно мы. А ему хочется все самому, все с нуля.
– Вот он у меня и начнет с нуля, – жестко ответил я, все более раздражаясь. Меня сердила таинственность жизни Глеба, непростота, скрытность. Тоже мне йог. Пижон, модник. К чему человеку перенимать то, что ему никак не свойственно? И то, что веками воспитывалось в Индии, разве можно механически перенести в Россию?
Жиденькая аккуратная бородка Валентина Петровича вызывающе торчала передо мной:
– Вы присмотритесь к нему. Это сложный человек. Современный. Все тут непросто.
Сам знаю, что непросто.
– Простите, Валентин Петрович. Мы еще поговорим. А сейчас мне надо наверх. Юра! Андреев! Иди-ка сюда.
– Здравствуйте, Леонид Михайлович.
– Здравствуй, как у нас там дела? Все пришли?
– Не знаю, может, и все.
– Какой же ты староста, если не знаешь? Бородулина видел?
– Да вроде бы видел. А может, и нет. Точно не помню.
– Что ж. Вразумительно. Короче говоря, сразу после общей линейки построишь всех в мастерской. Иди.
Вот кто личность. Все в нем натурально. Не заносится и не прибедняется. Есть и сила, и воля, и уверенность во всем, что делает и говорит.
А вот и лестнице конец. Но впереди еще коридоры, длинные наши коридоры, покрашенные яркой масляной краской. А вот и кабинет старшего мастера. Мастера «довести до сознания» – так его у нас называют, потому что своими нравоучениями он мог довести ученика – взрослого парня – до слез. Заплакал – значит, понял, а не заплакал – значит, не понял. У него все на контрастах. То говорит тихо-тихо и смотрит с этаким свойским прищуром, то орет, вытаращив глаза. То он свой парень, что называется, душа нараспашку, то не подступись: командир, начальник и никакого тебе панибратства. Он и одет обычно в соответствии со своим характером. Черный костюм, черная рубашка и белый галстук, «гаврилка». На резиночке. Завязывать не нужно. Как же, начальник и без галстука – не положено. При таком галстуке легче сказать: «Вы, Леонид Михайлович, не подведите училище. Заказ особой важности. На экспорт! Плохая работа – позор!»
Побыстрее бы пройти мимо его кабинета с такой сердито-солидной дверью. То ли дело наша дверь в комнату мастеров: толкнешь плечом – распахнется, завибрирует. И сразу все три солнечных окна перед тобой. И в лучах солнца, как в дымке, стулья, столики, пепельницы, вешалка, сваренная наспех из тонких труб. И сидят в расслабленных позах бледнолицые, недоспавшие, усталые трудяги педагогического фронта, мои братья и сестры.
– Привет, Майка! Ты опять что-то шьешь?
– Приходится. Трифонову карман оторвали.
В комнате мастеров уже накурено. Майка терпит. Она, кажется, умеет вытерпеть все, и понять все, и сказать все, когда надо, – не побоится ни колкой правды, ни гнева начальства, ни упреков друзей. Майка, Майя Васильевна, Маечка. Никто не может ей сказать: а ты сама-то... Нет у нее ничего такого, в чем можно было бы ее упрекнуть. Я не знаю по крайней мере. Только ей, а не родителям и даже не друзьям открывают парни все свои тайны, только ей они могут принести вот так рваный пиджак: «Майя Васильевна, карман оторвался, пришейте, пожалуйста». «Я бы тебе пришил по шее», – говорит кто-то из мастеров, а Майка вот сидит с иглой (она у нее всегда под рукой), делает стежок за стежком ловко, быстро, умело, – ни металл, ни ручки станка не смогли огрубить ее руки. Майка шьет с наперстком, быстро, почти не глядя, и разговаривает со мной.
– Чучело ты чучело, разве так можно обманывать?
– Не обманывал, Майка, честное слово.
– Ну вот, а тебя ждали. Часа полтора, не меньше. Заболел? Ты и вправду, может, заболел? Желтый, измученный, что с тобой?
– Так, ерунда. Плохо спал.
– Всем обманщикам плохо спится.
Майка смотрит внимательно, в самые глаза, и еще куда-то туда, внутрь, где болит. А глаза мои, чувствую, мутные, тяжелые. Я растерян и обозлен чуть-чуть. И руки вздрагивают. Я вспомнил: ребята из Майкиной группы попросили меня поднатаскать их на «разводке», – вот-вот экзамен в ГАИ.
– А ты знаешь, – вдруг негромко и таинственно спрашивает Майка, – что твой Бородулин поссорился с Таней? На вечере я видела, как она плакала.
Опять Бородулин! Как будто иду я по заколдованному кругу. «А ты знаешь Бородулина? А ты видел Бородулина? Сбереги Бородулина! Твой Бородулин – личность. А ты знаешь, что он поссорился с Таней?» А то, что он ударил меня камнем по башке, вы знаете?
Но спросил я о другом. Известие о Татьяне и Глебе и в самом деле было удивительным, ошеломляющим. Невероятно, такого просто не должно быть, чтобы Глеб и Таня поссорились.
– Неужели? – только и смог я спросить Майку.
– Вот и неужели, – грустно ответила она, оставив свое шитье. По ее голосу, по взгляду и повороту головы я догадался, что она хотела бы сказать: «Эх вы, мужчины...»
Все острее, нетерпеливее вырастало во мне желание увидеть наконец Глеба, услышать, понять: что же случилось не только недавней ночью, а вообще, что же случилось с ним?
– Майка, прошу тебя, приди завтра ко мне на собрание, – сказал я и, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты.
«Леонид Михайлович, а вы верите в любовь с первого взгляда?» Об этом он спросил меня вот здесь, вот в этом коридорчике. А я ему сказал... Нет, не помню, что же я сказал ему. Только помню, что он тогда подошел ко мне как бы по самому скучному делу, и трудно было предположить, о чем он собирался спросить меня.
Кто-то прервал нас, и мы разошлись, а я потом не вспомнил, не вернулся к этому разговору, а ведь это, может быть, тогда было очень важно для него.
Ну да, у Лобова тоже было что-то в том же роде. Вспомни-ка: был парень как парень, драчливый, вредный, старательный в мастерской и скучающий на уроках, – одни неприятности от него. Но это бы полбеды – Лобов как Лобов. И вдруг что-то пренебрежительно-мрачное появилось в его лице, какая-то гримаса скуки и отвращения. Как будто Лобов узнал про целый мир такое, что превращает отношения людей и всю жизнь в глупую, никчемную затею, в фальшивую игру. С парнями он стал разговаривать свысока, с девчонками пренебрежительно, а Ирину – нашу тихую библиотекаршу и преподавательницу английского языка, эту очаровательную девушку – чем-то довел до слез. Что-то такое сказал ей, что она выбежала из класса, распахнула дверь в комнату мастеров и расплакалась как девчонка:
– Я больше не могу! Не могу!
– Что он сделал? Что сказал?
В ответ только слезы.
И откуда у меня тогда взялась сила, – ворвался в класс, схватил Лобова за воротник, вытащил его в коридор, прижал в угол и заорал на него страшным голосом, уже не как мастер, а как обыкновенный мужик в драке:
– Что же ты сделал, скотина? – и тряхнул хорошенько.
А когда прошла первая ярость, увидел, что стоит передо мной здоровенный, круглощекий мальчишка, самый обыкновенный пацан, детеныш, а на него вдруг обрушилось такое, с чем он не в силах справиться: не справиться ему ни с самим собой, ни с моей яростью, ни с тем, что было и еще будет в его жизни.
– Что же ты наделал, дурак? – уже не злобно, а горько спросил я, сам не зная, как мне теперь быть с Лобовым и что за разрушающая энергия вселилась в него.
Все сегодня, и даже этот случай, возвращало меня к мысли о Глебе. Все-таки очень странно, что ты, Глеб, поссорился с Таней, непонятно мне это. Так же непонятно и загадочно, как и то, что ты ударил меня.