Текст книги "Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4 (СИ)"
Автор книги: Александр Амфитеатров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 84 (всего у книги 91 страниц)
По доносу Антистия Созиана, хотя его сам Нерон считал вралем и негодяем, принуждены умереть бывший агриппианец, П. Антей, номинальный наместник Сирии, и герой британских войн Осторий Скапула, последний потому, что «внушал Нерону своей огромной телесной силой и знанием своего дела опасение, как бы не напал на него». Затем, гибнут брат Сенеки – Анней Мела и консул Аниций Цериал, недавний льстец Нерона, предполагавший обожествить его заживо. И, наконец, последовал тот знаменитый процесс стоиков, с аристократическим покровителем их Тразеею Петом во главе, которым, по эффектному выражению Тацита, Нерон «захотел истребить саму добродетель».
Все перечисленные жертвы цезаристического террора погублены по предвзятой политической системе, весьма похожей на систему Людовика XI, Ришелье и нашего Ивана Грозного: рубить головы боярам, создавать, живущую милостями престола, худородную опричнину и, демократизируя «средостение», пускать корни верховной власти в буржуазную почву. Трудно верится тому, чтобы народ римский был слишком озлоблен на Нерона за казни аристократов Пизонова заговора, почитая их невинными, как уверяет Тацит. Быть может, мы имеем в суждении этом лишь одно из самоутешений, к каким часто прибегает великий римский историк, когда чувствует малую популярность, любимой им, аристократической партии. Во всяком случае, если народ и впрямь был недоволен, то, вероятно, манифест о заговоре был составлен очень веско и убедительно, так как – непосредственно вслед за проскрипциями Пизонова заговора – на пятилетних играх народ принял Нерона с восторгом. Иначе он не осмелился бы так гордо отвергнуть венки, предложенные ему сенатом, с такой решимостью стать лицом к лицу со страшным народом римским. Говорят, что именно на этом торжестве он пел свои стихи о пожаре Трои... То-есть, иными словами: сам напрашивался на скандал, дерзко бросая вызов сплетне о своем поджигательстве, дразня аналогией своей поэмы людей, не успевших еще оправиться от прошлогодних ужасов совершенно тождественного, собственного бедствия. Ему рукоплескали. И Тацит, негодуя, отвечает, что, повидимому, чернь была рада Нерону. – Что значит для черни общественное благополучие! – с обычным аристократическим презрением восклицает он.
Но, разумеется, нельзя приписывать политической системе всех смертей, приключившихся в эти грозные дни. Аристократические заговоры, интриги, крамолы дали возможность Нерону отделаться, под рукой, от многих придворных, лично ему ненавистных. Как недавно Пизонов заговор стал для него поводом освободиться от Вестина, – так теперь император обрадовался предлогу покончить с давно ненавистным ему, первым мужем Поппеи, Руфием Криспином. Привлечение его к ответственности по Пизонову заговору Тацит объясняет исключительно ревностью Нерона. Он слышать равнодушно не мог об этом человеке, которому когда-то принадлежала любимая им женщина. Однако, Руфия Криспина не казнили, как Вестина, а только сослали в Сардинию. Можно с уверенностью предположить, что жизнь ему отстояла Поппея. Но летом 65 года, в самом разгаре Квинквеналий, Поппея скоропостижно умерла, и вслед затем, Руфию Криспину было немедленно послано приказание умереть, что он с полным хладнокровием и исполнил. Другой пример убийства по несомненной личной ненависти, без политической вины, – смерть знаменитого Т. Петрония. (См. о том вступление к выходящему под моей редакцией переводу «Сатирикона”).
Затем, усердие политического сыска, несомненно, обострялось интересами фиска. Еще Ювенал отметил, что бедняки совершенно не пострадали от Неронова террора: ему нужен был Латеран, с его целийскими палатами, Эгнация Максимилла, Анней Мела.
В высшей степени любопытно и характерно для эпохи дело последнего. Римский всадник с сенаторским рангом, интендант государев, Анней Мела, – родной брат Л. Аннея Сенеки и Юния Галлиона и отец М. Аннея Лукана, поэта. Человек без честолюбия в римском смысле, т.е. не охотник до видных общественных должностей, но опытный и талантливый финансист, – Мела, оперируя суммами из императорской кассы, находившейся в его управлении, нажил колоссальное состояние. Вместе с деньгами пришел к нему и почет: простому всаднику кланялись наравне с бывшими консулами. Не особенно популярный лично, он сделался предметом общественного внимания и уважения с тех пор, как стал входить в славу талантливый сын его, Лукан – знаменосец Пизонова заговора. Нерон казнил Лукана, но не конфисковал его имущество, и Анней Мела, жадный, как истинный испанец, принялся хлопотать, чтобы присоединить наследство от сына к своим миллионам. Происками своими он задел интересы некоего Фабия Романа, одного из ближайших друзей Лукана и, вероятно, его кредитора. Не умея отразить притязания Мелы на почве права, этот Фабий прибег к самому легкому и верному по тем временам средству: к политическому доносу. Случилось, что у него в руках оказалась именная печать Лукана, служившая последнему тамгой – штампом подписи. С помощью этой печати Фабий подделал от имени Лукана письмо к Меле, якобы уличавшее последнего, что он знал о заговоре Пизона и был сообщником сына. Нерон, получив документ, препроводил его к Меле. Тот, зная, что дело идет совсем не о правоте его или виновности, но о состоянии, не стал и оправдываться: написал завещание и вскрыл себе жилы.
Завещание Мелы – замечательный документ ядовитой посмертной злобы. Начав с того, что дал из-за гроба крупную денежную взятку Тигеллину и зятю его, негодяю доносчику Капитону Коссутиану, чтобы их протекцией сохранить от фиска хоть часть состояния, Мела переходит к жалобам, что умирает невинный, по ложному навету врагов.
– А вот Руфий Криспин и Аниций Цериал, хоть я и наверное знаю, что они заклятые враги государя, оставлены наслаждаться жизнью!..
Извет коварного старика, запечатленный в торжественный момент последних счетов со всем земным, in articulo mortis, произвел на Нерона должное впечатление. Руфий Криспин в это время был уже на том свете. Притворяясь незнающим о его смерти, Мела затем его и упомянул, чтобы больше вероятности придать обвинению против Аниция Цериала. Прошлогоднему консулу, только что отбывшему свой срок, было предложено последовать за Мелой.
Нечего и говорить, что безобразный, грабительский произвол власти в процессе Мелы ужасен. Но нельзя не отдать печальной справедливости: хороша и среда, которую произвол этот обрек последовательному и неуклонному истреблению. Мученик за мучеником... но как редки в их кровавом ряду возбуждающие сочувствие! Впечатление такое, – точно громадный, свирепый, кровожадный зверь набросился на кучу гадов, душит их, грызет, топчет. Зверь ужасен, истребление огромно, но сами гады так отвратительны, что – вместо жалости – часто невольно думаешь: туда им и дорога!.. Тем более, что есть благая надежда: авось, истребив их достодолжное количество, и сам зверь обожрется своей ядовитой добычей и лопнет, как волк в сказке о семи козлятах, и погибнет нечестно.
В самом деле, аристократы римские словно дали зарок соперничать в подлости. Сегодня доносил один, – жертва доноса погибала; завтра другой доносил на доносчика, – его отправляли догонять свою вчерашнюю жертву. Столь страшной оргии до– носного разврата не было со времен Тиберия. Доносили из-за могилы, как Мела, доносили из ссылки, как Антистий Созиан. Этот последний – к слову напомнить – герой первого при Нероне политического процесса, в 62 году. Закон laesae majestatis спал до тех пор в течение восьми лет и был разбужен только пасквилем Антистия против государя – должно быть, уж слишком грубым, потому что негодование Нерона, обыкновенно, не взыскательного к шуткам, было бесконечно, и памфлетист еще счастливо отделался ссылкой. На острове, назначенном ему для поселения, он сошелся с Памменом, астрологом по профессии, тоже ссыльным. Человек этот, промышляя составлением гороскопов, имел большую и знатную клиентуру. Наблюдая за посетителями Паммена, Созиан заприметил, что чаще других приезжают к астрологу курьеры от П. Антея и Остория Скапулы, двух вельмож, антипатичных Нерону. Должностное положение их указано выше. Этих суеверных визитов, перехваченного письма Антея к астрологу и трех, составленных последним, гороскопов – Антея, Остория и Нерона – оказалось для Созиана достаточно, чтобы послать Нерону донос о новом заговоре. Предлог убрать с дороги двух сильных аристократов, из которых Антей к тому же был очень богат, был принят Нероном с радостью, настолько откровенной, что в Риме прямо говорили: в процессе Антея и Остория нет подсудимых – есть два осужденных. Еще донос не огласился, а Тигеллин, под рукой, уже дал Антею дружеский совет поторопиться с завещанием и, вообще, устроить свои дела на смертный случай. Антей сделал завещание, но никто из друзей не решался утвердить документ своим свидетельством: настолько пропащим человеком считали почтенного Антея, настолько опасным общение с ним. Старик должен был кланяться тому же Тигеллину о гарантии, что подпись под его завещанием не будет поставлена свидетелю в виду, как акт политической неблагонадежности. Тиггелин гарантировал. Тогда свершив все формальности, юридически отпущенный в вечность, Антей принял яд. Организм его не сразу поддался действию отравы, смерть грозила быть медленной. Старик так торопился умереть, что еще перерезал себе жилы.
Осторий, человек еще молодой, богатырской силы и доказанного военными подвигами мужества, стяжавший в Британии знаки гражданского венка, находился в своем дальнем поместье, в Лигурии. С силачом, который уносил из битвы на плечах раненых товарищей, – за что и давался гражданский венок, – послан был справиться центурион с достаточным отрядом солдат. Войдя в виллу Остория, палачи прежде всего позаботились запереть все выходы, и – тогда Осторию, пойманному как мышь в ловушку, именем императора было предложено совершить самоубийство. Осторий – много раз блистательно доказавший свою деятельную храбрость на полях сражения, против неприятелей – не ударил лицом в грязь и теперь, когда потребовалось от него храбрость страдательная, обращенная на себя самого. Жилы открыты. Кровь струится, но медленно. Нетерпеливый самоубийца зовет раба. Конечно, – не для того, чтобы тот его добил: римский аристократизм не допускал, чтобы человек порядочный мог пасть от рабской руки, хотя бы то было замаскированным самоубийством. Раб понадобился Осторию не как исполнитель смерти, но – как вещь для самоубийства, усовершенствованный для него инструмент.
– Возьми кинжал. Держи его острием кверху.
Затем силач сжимает рабу руку ниже кисти, чтобы она не дрогнула и оружие торчало неподвижно, и падает горлом на острие... Наступает смерть. Честь спасена.
Любопытно вспомнить, что некогда в процессе Созиана, погубившего Остория доносом, британский герой, рискуя самим собою, защищал Созиана своим свидетельским показанием на судебном следствии. А доносчиком на Созиана был тот самый Коссутиан Капитон, который, под мощной эгидой зятя своего Тигеллина, завел теперь в Риме что-то вроде негласной конторы по торговле доносом и – быть может – по страхованию обвиняемых от злоупотреблений посмертной конфискацией имуществ. Чтобы не вовсе разорить своих наследников, умирающие записывают в завещания огромные куши в пользу Тигеллина и Коссутиана, а те, взамен, берут на себя ходатайство перед цезарем, чтобы он, в свою очередь, довольствовался кушем, завещанным лично ему, и не накладывал руки на остальное. Деловитость, с какой обрабатывалось это кровавое взяточничество, так откровенна, так наивно-бесстыдна, что – в конце концов – первые отвращения к ее героям, через привычку, уступают место просто печальной улыбке скептика, наглядно убеждающегося в правоте своих пессимистических взглядов на природу и культуру человеческие: глубины подлости общественной неизмеримы.
Ужасы борьбы с революцией не могли пройти бесследно для характера Нерона. И всегда-то не слишком застенчивый в вопросах о жизни и смерти своих врагов, – он сделал себе привычку жестоких приговоров, – тем более легких для него, что теперь весь этот террор, производимый его именем, сам он видел только in abstracto, на бумаге приговоров и отчетов об их исполнении. Времена, когда ему надо было самому наблюсти, чтобы отравлен был Британник, когда он, полубезумный от ужаса, осматривал тело убитой матери, когда – чтобы поверил он в гибель Суллы и Рубелия Плавта – палачи обязаны были показать ему отрубленные головы, – эти времена остались далеко позади. Теперь цезарь не убивал сам – он занимался искусствами, а за него убийственно работала сложная канцелярская организация, которой он давал лишь санкцию. Доносчики изобретали обвинения, императорская канцелярия изготовляла по ним доклады. Доклады вносились в сенат с требованием правосудия, то-есть – всенепременного обвинительного вердикта. Сенат, в усердии страха, постановлял грозные приговоры, – столь жестокие, что в одном случае (Л. Антистия Ветера) сам Нерон смягчил постановление, – к тому же посмертное, – в интересах внуков умерщвленного. От Нерона требуется лишь, чтобы он приложил к приговору свою руку, что за него легко мог делать хранитель его печати. Затем, из канцелярии императорской, роковой документ переходит к Тигеллину, тот командирует центуриона и, сколько требуется, солдат, чтобы привести казнимого в невозможность сопротивления. А затем – Нерону остается лишь получить очень хорошее наследство – гонорар за несколько секунд, в течение которых он хлопнет сам или за него хлопнет вольноотпущенник императорской печатью по мягкому красному воску.
Что Нерон был далеко не ангел кротости, было бы смешно опровергать, хотя Герман Шиллер и на то пытался. Но трудно приписывать его террор в последние годы правления какому-то особенному озверению, – будто бы он вошел во вкус крови и полюбил упиваться ею. Это не Иван Грозный на Красной площади, не Карл IX во время Варфоломеевской ночи. Это просто человек огромной власти, дошедший до того, что другие люди стали для него бумагами за входящими и выходящими номерами. Пометил бумагу на выход, – и нет человека. А бумаге не больно, она не пищит, и властелину не слышно, что он вычеркнул чью-то душу из реестров громадной жизни. Сравнивая в «Агриколе» Нерона с Домицианом не в пользу последнего, Тацит говорит: «Нерон, по крайней мере, отворачивал глаза свои; он приказывал совершать злодейства, но не смотрел на них»... Такое поведение правителя, может быть, лучше для характеристики личной его гуманности, но нисколько не счастливее для государства. Пока тиран злодействует лично, подданые, как бы тяжко им ни было, далеко не испили еще полной чаши страдания. У них есть надежда, что рано или поздно заговорит же в нем человек, что эмоция гнева сменится в нем реакцией раскаяния, жалость в нем скажется, совесть его умилит и заставит «притупить мечи о камень», как Ивана Грозного – под Псковом, когда растрогал его, в ночной бессоннице, заутренний звон. Но, когда палачество обращается в бюрократическую систему, жить становится жутко.
Приемный отец Нерона, слабоумный Клавдий, по натуре вовсе не злой человек, умер, ненавидимый и презираемый именно за то, что он чуть ли не последний узнавал о казнях, производимых его именем, – в том числе, и о самоубийстве собственный своей жены, знаменитой Мессалины. Начиная правление, Нерон клялся первой тронной речью к сенату, что режим Клавдия отменен навсегда, и между государем и государственной жизнью не будет бюрократического средостения, с взяточниками-чиновниками, властными фаворитками и любимцами из лакеев. Но теперь – двенадцать лет спустя – он сам стал Клавдием и даже в превосходной степени. Высшая степень жестокости – равнодушие к человечеству. И достигается она государем, когда между ним и подданным вырастают непроницаемые перегородки, скрывающие от него жизнь, как она есть, но при каждой перегородке сидит чиновник, чтобы показывать государю жизнь, какой она обязана быть по канцелярским предписаниям, рассматривающим человека, как казенную бумагу за номером. Бумажным императором был Клавдий – педант-юрист и археолог, бросивший государство на руки сперва Нарцисса, потом Палланта и Агриппины. Таким же бумажным императором сделался и артист, литератор, спортсмен Нерон в руках Тигеллина. Таким образом можно быть всемирным извергом много лет, не только не замечая своего зверства, но даже считая себя прекраснейшим и добрейшим малым. Что Нерон о себе и воображал.
Зверства грубого, зверства ради зверства он в этот период не проявляет. Наоборот, он ведет себя, пожалуй, приличнее, чем когда-либо.
Шиллер прав, когда относит к городским сплетням известие, будто Нерон был виновником смерти Поппеи, толкнув ее спьяна, беременную, ногой в сапоге со шпорой. Вероятнее известие, что Поппея умерла от яда, хотя даже Тацит выгораживает Нерона из этого обвинения: цезарь был слишком влюблен в Поппею и желал иметь от нее детей. Но не всякое же придворное преступление совершалось непременно волей Нерона! Яд, убивший красавицу-императрицу, мог быть поднесен ей рукой многих мстителей и мстительниц, не говоря уже о соперницах. Горе Нерона, выплаканное им в похвальной речи покойнице, с ростры на форуме, перед всем народом римским, было непритворно. Мастер наговорить громких фраз, поэт и декламатор, Нерон на этот раз вдруг оказался совершенно искренним и говорил народу только о том, что он сам ценил в жене, которой лишился: об ее красоте, о том, что она родила ему «божественного» ребенка, о ее счастливых дарованиях... «За неимением добродетелей», – язвительно добавляет Тацит, забывая, что – если бы Нерон хотел – то мог бы налгать во всеуслышание о каких угодно добродетелях Поппеи, и никто бы ему рта не зажал, и каждое слово его было бы принято с благоговением. Распространялся же он, еще юношей, в надгробной речи Клавдия о мудрости и предусмотрительности этого курьезного монарха и столько нагородил в этом направлении, что сам рассмеялся.
Знаменательно, что смерть Поппеи оказалась роковой для многих опальников Нерона. Как он разделался с давним предметом своей ревности, Руфием Криспином, – уже рассказано. Еще ранее разделался он с Силаном и Кассием. Немилость последнему была объявлена запрещением участвовать в похоронах Поппеи, на достопамятной тризне, в которой Нерон сжег в честь покойницы целые горы ароматических веществ, – весь годовой вывоз их из Аравии. Дело идет, конечно, не о действительных, но символических похоронах, о церемонии апофеоза, совершенной над восковой фигурой. Тело же Поппеи – вопреки римскому обычаю, – не было предано сожжению, но набальзамировано, залито духами и погребено в родовой усыпальнице Юлиев – мавзолее Августа на Марсовом поле – по ритуалу какой-то восточной религии. Вероятнее всего, – иудейской, так как покойная императрица всегда была приятельницей и защитницей иудеев, а Иосиф Флавий, вообще расточающий ей похвалы, зовет ее даже «богобоязненной»: слово многознаменательное в устах фарисея, строгого ревнителя закона Моисеева.
Вслед за опалой последовал обыск у Г. Кассия. Нашли у него в божнице статуэтку предка его, убийцы Юлия Цезаря, с посвящением «Вождю партии» и находкой этой обосновали обвинительный акт. Это-де – символ вражды ко всему дому Цезарей, эмблема революции. В древности старому аристократу мил Кассий, а в современности он готовит героя для государственного переворота из юноши Л. Силана, знатного, но необузданного честолюбца. Силан уже теперь, подобно покойному и тоже преступному дяде своему Торквату Силану, разыгрывает роль владетельной особы: у него даже намечены будущие его министры. Привлечена к обвинению и тетка Силана, Лепида, жена Кассия. Ей приписали обычный уголовный рецепт против женщин, прикосновенных к политическим процессам: кровосмешение с племянником и занятия магией.
Сенат, при разбирательстве по этому докладу, присланному от имени самого цезаря, с требованием удалить Силана и Кассия от государственных должностей, явил столько ретивости, что четверо из предположеных соучастников обвиняемых предпочли суду сенатскому апелляцию к суду цезаря. И Нерон, быть может, польщенный таким смирением, – потому что трое из них были сенаторы, а один римский всадник очень почтенной фамилии, – дал им пощаду. Вероятно, помилована была и Лепида, представленная сенатом также на усмотрение цезаря. Кассий и Силан, как говорено уже, были сосланы.
Силана, через Остию, отвезли в Бари, чтобы оттуда переправить к месту ссылки, на о. Наксос. Здесь его задержали. Обращались с ним очень дурно, и он ждал, что его убьют.
Действительно, вскоре приехал центурион со смертным приговором. Силан выслушал его скорее гневно, чем со страхом, и напрасно центурион советовал ему самому наложить на себя руки, открыв жилы.
– Нет, – возразил Силан, – смерти я не боюсь и готов к ней, но вовсе не намерен лишить тебя чести взять меня с бою. Исполняй свою обязанность!
Ярость и, хорошо известная в Риме, физическая сила делали Силана опасным, даже безоружного. Центурион бросается на него во главе своих солдат. Силач, отбиваясь против мечей голыми кулаками, успел однако, жестоко помять иных из своих врагов, прежде чем пал от руки центуриона, изрубленный, как воин в битве, – и все раны спереди – в лицо и грудь.
Эта смерть единственный образец энергичной замозащиты против Нероновских убийц, единственная попытка кончить жизнь хоть напрасной, да честной борьбой, а не как овца под ножом мясника. Пользуется широкой известностью горькое обращение Тацита к читателю, с извинением за однообразие главы, посвященной эпохе террора, после Пизонова заговора.
«Если бы, – негодуя, пишет великий историк, – если бы я описывал даже внешнюю войну, если бы я описывал смерть людей, падавших за республику, то и тогда надоело бы мне это однообразие и отвратило бы от меня читателей; несмотря на славу такой кончины, им бы опротивело, наконец, вечное описание смерти да смерти: а тут еще к тому же эта масса пролитой крови у себя дома утомляют душу и сдавливают сердце тоской. Одной милости прошу я у читателя: да будет мне позволено не чувствовать отвращения к этим людям, которые так низко дают себя губить. То был гнев богов против римлян...”
ІV
Третьим и самым знаменитым процессом, возникшим из похорон и апофеоза Поппеи, было дело Тразеи Пета, уклонившегося признать покойную императрицу святой (diva). В этом процессе правительство объявило войну уже не известным лицам или группам, ни даже местным общественным классам, а целому социально-философскому мировоззрению.
Сломив партию революционного действия, правительство обратилось с расправой к партии революционной мысли, ее вдохновлявшей. Было замечено, что множество из павших революционеров принадлежало, по этическому и социальному исповеданию, к философской секте стоиков. (См. в III томе главу «Рубелий Плавт» и в «Арке Тита» страницы о стоицизме.) Софоний Тигеллин ненавидел стоическую секту или просто находил выгодным ее гнать и вооружил против нее государя. И вот на стоиков грянули цезаревы громы. Но Рим пользовался свободой совести и научной мысли: раз не нарушались обряды государственной религии, то гонения на какую бы то ни было секту, по мотивам чисто религиозного или философского с ней разногласия, в Риме устроить было нельзя. Поэтому, за неудобством общего массового преследования стоиков, как таковых, их принялись травить по различным политическим и уголовным обвинениям, в розницу. Те из стоиков, кого можно было поставить хоть в отдаленную прикосновенность к Пизонову заговору, потерпели смерть и ссылки, как государственные изменники. Но была особая группа стоиков, к которой оказалось не так легко подступиться. Ни к каким заговорам и агитациям они не принадлежали – по крайней мере, не могли быть в том обличены, – держали себя корректно и лояльно, а, в то же время, ужасно неприятно для власти. Не являя враждебной правительству активности, эти люди сложились в дружную пассивную оппозицию, сознательно бессильную и безнадежную, но заметную и выразительную. То были, так сказать, разбитые, но не побежденные. Цель их была – не противясь злу, стоять живым ему укором и, честно умирая от рук его, победить его славой смерти своей.
Во главе стоиков непротивления стоял сенатор Пет Тразеа. Громкость исторического имени Тразеи, быть может, немножко выше его действительных исторических заслуг. Дело в том, что портреты его дошли до нас только от его пылких друзей и поклонников и, следовательно, не только могут, но даже должны быть подозреваемы в односторонности панегирического изображения. Однако, и из этих портретов видно, что Тразеа не был ни крупным политическим талантом, ни энергичным деятелем, ни смелым оратором. Собственно говоря, он – образец того, как можно стяжать бессмертную славу умением не только благородно высказаться, но даже лишь порядочно молчать. Всякий раз, как в сенате ставился на очередь вопрос, щекотливый для чести государства или правящей корпорации, Тразеа «порядочно молчал», и это выходило очень красноречиво. «Ежедневная газета римского народа читается по провинциям, по войскам, с большим старанием, для того, чтобы знать, чего Тразеа не сделал», – то-есть, читающая публика выискивала в газете актов, осужденных главой стоического непротивления через протест молчания, и поиски вознаграждались. Войска и провинции вычитывали, что Тразеа не присутствовал на похоронах всем ненавистной императрицы Поппеи; что его не было в сенате, когда голосовалось причисление ее к лику богов; что он демонстративно вышел из курии, когда сенат вотировал всевозможные проклятия убитой Агриппине и всевозможные льстивые почести матереубийце Нерону. Любопытно, что этот поступок Тразеи осуждается влюбленным в него Тацитом, как бесполезная неосторожность: он-де тем «создал себе причину гибели, а другим не доставил эры свободы». То был первый случай яркой оппозиции со стороны Тразеи: «при льстивых заявлениях в прежнее время он обыкновенно молчал или выражал свое согласие в коротких словах». В последние три года жизни Тразеа совершенно перестал посещать курию. Даже громкие политические процессы Торквата и Антистия Ветера не вызвали его из искусственной апатии: во время их течения, он – в резкий контраст многим хлопотливым коллегам своим, ищущим выслуги льстецам Нерона, – демонстративно занялся частной адвокатурой. От людей, которые умеют умно и авторитетно молчать, масса обычно ждет чего-то подавляюще гениального – в случае, если они решат заговорить. Многие из таких молчальников только до тех пор и властны, покуда не заговорят и не разочаруют в себе толпу. Вспомним Степана Губарева из тургеневского «Дыма» или афериста Мердля в «Крошке Доррит» Диккенса. Тразеа, конечно, молчальник не из этой антипатичной категории рассчетливых бессловесных – себе на уме. Он был человек честный и нравственно стоил своего авторитета: его молчальничество – это, скорее, тишина Покорского в «Рудине», Станкевича среди его кружка. Однако, весьма заметно, что даже в собственной партии внушительное безмолвие Тразеи ценилось гораздо выше его красноречия, которое прорывалось как-то внезапно, нескладно и, повидимому, не отличалось тактом. Однажды партия открыто высказала Тразее неудовольствие, зачем он уронил свое значение, ни с того, ни с сего увлекшись в дебаты по весьма пустому вопросу, дозволительно ли городу Сиракузам расширить свои гладиаторские представления. Тразее поставили на вид, что вождь оппозиции общему политическому распорядку государства, сенатор, который предпочитает молчать, как человек с зажатым ртом, чем «несвободно» обсуждать существенные вопросы «о войне или мире, о налогах и законах и о других вещах, на которых стоит римское государство», – такой вождь и сенатор не имеет права заботиться о ничтожных мелочах жизни, в то время, как все худо, и он это знает, а бессилен говорить. Извинения Тразеи были слабы и неясны. В другой раз, защищая весьма бюрократический законопроект о прекращении обычая собирать от провинциалов голоса о проконсулах, ими управляющих, как материал для сенатской им благодарности, по окончании управления, или, наоборот, для предания их суду, – Тразеа неожиданно оказался одного мнения с Нероном. Гораздо удачнее говорил он и вел агитацию, чтобы спасти от смертной казни претора Антистия Созиана, написавшего ругательные стихи на цезаря. Защитительная речь Тразеи, очень суровая к проступку Антистия Созиана, сообщает нам о Нероне много неожиданно лестного, как о правителе и законодателе самой вожделенной мягкости, и, так как дело было еще до разгара реакции, то едва-ли Тразеа говорил пустые комплименты и, конечно, не позволил бы себе иронизировать. Тем не менее Нерон никогда не простил Тразее этой победной речи: ему очень хотелось, чтобы сенат засудил Антистия Созиана за его обиду на смерть, а он бы потом блеснул великодушием и подписал ему помилование. К сожалению, и тут благодеяние Тразеи упало на крайне неблагодарную почву: спасенный им сатирик оказался впоследствии негодяем-доносчиком, безвинно погубившем очень хороших и влиятельных людей аристократической партии. Известно еще о сенатской деятельности Тразеи, что он помог киликийцам добиться разжалования и ссылке сенатора Коссутана Капитона, бывшего у них проконсулом и ограбившего свою провинцию дотла.
Были у Тразеи с Нероном и личные придворные счеты. Со слов Сенеки, а, может быть, и поличному расположению, Нерон заметно уважал строгого оппозиционера и искал с ним сближения. Но Тразеа систематически отталкивал его, ясно показывая, что не желает его знать. Острее всего выразилось это, очень обидным для Нерона, отказом Тразеи от любительских спектаклей, устроенных цезарем на изобретенным им празднике Ювеналий. Пет Тразеа, которого принято воображать и изображать каким– то схимником в тоге, на самом деле, был человек светский общительный, любил дружескую пирушку и слыл за хорошего трагического актера. Нерон знал, что Тразеа участвовал в одном спектакле на троянских играх Антенора в родном своем городе Падуе, а вот у него играть не хочет. Для других Тразеа милейший товарищ, а при нем сурово надутый учитель. На этих щекотливых струнках обидчивого цезаря-артиста искусно играли враги Тразеи, вроде вышеупомянутого Коссутиана или его тестя и вдохновителя, всемогущего временщика, Софония Тигеллина:
– Он не молится за твой небесный голос. Он один не ценит твоих дарований. Его противопоставляют тебе, как Катона – Юлию Цезарю. Он заражает своим примером других. Его сателлиты, не смея подражать строптивости его мнения, копируют его манеры. Эти унылые ханжи, суровые гримасники воротят от тебя лицо, как от распутника. (См. прим. в конце книги.)








