412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Амфитеатров » Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4 (СИ) » Текст книги (страница 7)
Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4 (СИ)
  • Текст добавлен: 15 июля 2025, 11:26

Текст книги "Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4 (СИ)"


Автор книги: Александр Амфитеатров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 91 страниц)

На секулярном празднике Клавдия, в числе других архаических удовольствий и развлечений, возобновлена была «троянская игра» (ludus Troiae): род турнира или конной карусели, устраиваемой в память Троянской войны, как заповедал древний Эней и описал Виргилий. Приглашенный к участию в ней, вместе с другими детьми знатных фамилий, десятилетний Л. Домиций возбудил всеобщий восторг и совершенно затмил Британника, маленького наследного принца. Оно и понятно, Рим любил память Германика и потомство его, и внук народного героя, конечно, интересовал толпу больше, чем сын косноязычного, косолапого, не уважаемого Клавдия, насмешкой случая поставленного к рулю государственного корабля. Притом же, еще живы были в памяти народа жестокие преследования Агриппины Старшей императором Тиберием, ужасающая гибель ее сыновей Нерона и Друза, ссылка и голодная смерть самой вдовы Германика. Трагически быстрое крушение лучшей и наиболее чтимой ветви Августова дома окружило последних представителей ее ореолом сочувственной легенды. Знали, что Валерия Мессалина, ненавистная народу, всесильная супруга принцепса, люто враждует с Агриппиной и ищет погубить ее «отродье», как только что погубила она младшую из дочерей Германика – Юлию Ливиллу. Уверяли, будто императрица уже подсылала убийц умертвить крошку Домиция, но злодеи, хотя и проникли в спальню принца, не могли исполнить гнусного поручения, так как нашли колыбель младенца под священной охраной двух грозных драконов. Впоследствии, уже цезарем, Нерон сам высмеивал эту басню, объясняя, что чудесные драконы выросли в городской сплетне из крохотной змейки, действительно, как-то, однажды, заползшей в его детскую. Воспоминанием о первом общественном успехе Нерона сохранилась медаль, изображающая его и еще трех юных всадников, с копьями и под взводным значком, и на обороте надпись: Decursio Indus Troiae, – смотр конницы, троянская игра.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

РАБЫ РАБОВ СВОИХ

I

Осенью 801 (48) года придворная интрига, во главе которой стоял личный секретарь Клавдия, вольноотпущенник Нарцисс, сломила могущество Мессалины. Уличенная в бесстыднейших любодеяниях, включительно до замужества от живого мужа-цезаря, подозреваемая в стремлениях к государственному перевороту в пользу своего любовника Кая Силия, шальная психопатка эта была зарезана в садах Лукулла. Они расположены были там, где теперь via Sestina и via Gregoriana поднимаются к S. Tritita dei Monti. Вольноотпущенники-победители, Нарцисс, Паллант и Каллист, затеяли окрутить овдовевшего принцепса новым браком. Каждый из трех сватал ему невесту, сообразно своим симпатиям и выгодам. Каллист стоял за прекрасную Лоллию Паулину, одно время сожительствовавшую с Каем Цезарем. Нарцисс предлагал восстановить порванный брак с разведенной супругой принцепса, Элией Петиной, из рода Туберонов, от которой Клавдий имел дочь Антонию. Паллант настойчиво рекомендовал Агриппину.

Ловкость Палланта, бесстыдная навязчивость чувственному старику самой Агриппины: по свидетельству современников, она покорила его чрез злоупотребления правом родственных нежностей, jus osculi, и могущественная поддержка одного из подлейших, но и умнейших государственных людей века, Л. Вителлия, цензора, сделали вдову Криспа Пассиена супругой цезаря Клавдия. Самым могучим доводом в пользу этой свадьбы, давшим Агриппине, торжество не только над соперницами по соискательству руки принцепса, но и над самим законом, – ибо, ради союза Клавдия и Агриппины, сенат признал на будущее время правильными кровосмесительные браки между дядями и племянницами, – самым могучим доводом неожиданно явился именно заброшенный, полузабытый малютка Л. Домиций.

Пятивековая фамилия Клавдиев, всем видимо, угасала; связь ее с Юлианским династическим корнем, возникшая путем усыновлений, нуждалась в освежении и укреплении. Агриппина и сын ее, по прямому родству через женскую линию, стояли к основателю империи, Августу, ближе, чем Клавдий и его дети. Они – по женской линии, кровные Юлии, внуки Юлии Старшей, правнуки Августа, последние из фамилии, которую народ привык считать законно, то есть по праву обычая, властвующей.

– Чрез Агриппину, – убеждал Клавдия Паллант, – войдет в дом Цезарей Германиков внук и озарит фамилию государя новым блеском, присоединив к знатности Клавдиев свою тройную знатность – сына принцессы Августова дома, внука Германика и последнего Домиция Аэнобарба. Будет опасно для твоей фамилии, если она, женщина совсем молодая и испытанной плодовитости, вступит в иное супружество: тогда все ее преимущества окажутся во власти какого– нибудь, соперничающего с Клавдиями, дома и обратятся против цезаря.

Агриппина поняла, что в дальнейшей политической игре ее подрастающий сын должен стать главным и решительным козырем, и – следовательно – оставлять его долее в забросе и неучем невозможно.

Мальчик обладал живым природным умом и легкой восприимчивостью, – однако, не слишком выше обычного уровня своих лет и с весьма заметной склонностью к верхоглядству. Агриппина пригласила к сыну двух педагогов вольноотпущенников Аникета и Бурра или, как читают другие, Берилла, которого отнюдь не следует смешивать с Афранием Бурром, впоследствии также воспитателем и военным министром Нерона. Аникет должен был преподавать принцу технические знания; Бурр – греческую словесность и письменность.

Произвели Домицию экзамен. Обнаружилось, что, в свои уже одиннадцать лет, внук Германика все еще круглый невежда по всем предметам начального образования. Столь запоздалое невежество – до известной степени, тоже указание, что мальчик не жил при матери, когда она, блестяще образованная сама, была женой блестяще образованного Криспа Пассиена. А, впрочем, бывает и так, что именно в очень интеллигентных на показ, светских семьях дети вырастают отчужденными от родителей, дикарями, потому что не до них и отцу-дельцу, и матери, царице салона des esprits forts. Миниатюрная Агриппина XIX века, Ребекка Шарп в гениальном романе Теккерея, строя свою великосветскую карьеру теми же средствами интеллигентного кокетства, сделала свой дом самым интересным и модным в Лондоне, но сын ее, Родон Кроули, рос на кухне забытым мужичонком. В доме тетки Лепиды, да, пожалуй, и в доме матери, Люция оставляли, за частым недосугом воспитателей его, танцовщика и цирюльника, на попечение простых рабов из дворни. Те таскали ребенка, вместе с собой, по уличной толкучке, заводили в кабаки, в маленькие театры, которые были не лучше кабаков, в цирк, приучая своего невежественного барчука к жизни ленивого и праздного зеваки. Весьма скоро выяснилось совершенное отсутствие у Домиция если не способностей, то охоты к какому бы то ни было серьезному предмету. Он ни к чему не имел склонности, ничего не хотел понимать, ничему не придавал цены, кроме танцев, гимнастики, картин, статуй. Всего же заметнее выразилось пристрастие принца к наследственным слабостям предков Аэнобарбов – к театру и бегам.

Агриппина пришла в ужас. Она уже прочила обручить сына с Октавией, дочерью принцепса, своей падчерицей, и, для устройства этого брака, сплела целую сеть интриг, жертвуя своим целям позором и даже жизнью нескольких, ни в чем неповинных, людей; она подготовила Клавдия к усыновлению Домиция; – и, вдруг, этот жених дочери государя, этот кандидат в «принцы юношества», стоит перед ней безграмотным уличным мальчишкой, годным лишь играть в шары да лихо проскакать верхом на жеребенке. Надо было наверстывать пропущенное – и наверстывать спешно. Чтобы Домицию не скучно было учиться, его окружили свитой товарищей-ровесников, выбранных из знатных фамилий. Затем возник вопрос о воспитателе. Первый выбор оказался неудачным. О Бурре, который, по-видимому, занимал при Аникете второстепенное положение, известно, что впоследствии он управлял греческим столом собственной канцелярии принцепса Нерона и, в этой должности, брал взятки. Жестокие взятки, если они удостоились особой отметки от, привычных к пестрейшему и лютому лихоимству, бытописателей Рима. Аникет же явил себя никуда негодным педагогом и еще худшим человеком. Он не только не умел, но, по-видимому, даже и не хотел отрезвить своего питомца от бреда лошадьми и актерами. Неуч и шарлатан из «греченков», graeculus, Аникет – первообраз Вральмана. Да и Домиций, под его руководством, вряд ли далеко ушел от Митрофанушки – тем более, что имелась при нем и своего рода госпожа Простакова, всем сердцем болевшая, как бы дитя не заучили, да как бы не заболело дитя. Роль такой потатчицы и баловницы взяла на себя Домиция Лепида: она ласкала племянника, осыпала его подарками, всячески старалась угодить ему и привязать его к себе, между тем как мать обращалась с Домицием строго, даже сурово. Он боялся ее, как огня, не смел и думать об ослушании и понес рабскую привычку безропотного повиновения далеко за пределы детского возраста.

Агриппина убедилась в необходимости спешно спасать сына от ложных влияний и произвела вторичный разгром его классов. Слишком поздно спохватилась: воспитание улицы и дворни успело лечь в душу ребенка неистребимым фундаментом. Со временем она успела пообтесать мальчика, вбить в него образование, изящные манеры, но ей уже не удалось спасти его характер. Воспитанник дворни и улицы, барчук-самодур, то истязатель, то приятель фамильярно-льстивого холопства, ученик бесконечной низости людей-вещей, живших в условиях цивилизованного дикарства, в состоянии почти совершенного этического неведения, в законах той нравственности, которую мы называем булменской или каторжной («хорошо – я украл, дурно – у меня украли»), – прочно засели в Нероне. Питомец рабства остался в нем жить навсегда и неизбежно смотрел из глаз его даже в лучшие и счастливейшие времена его короткого земного странствия. Понять фигуру Нерона человеку нашего века невозможно, если он не примет во внимание рабской почвы, сквозь которую выползли на свет, уже отравленные опасной наследственностью, корни этого благородного дерева, которому суждено было вырасти ядовитым анчаром. Нерон ли, Клавдий ли, Агриппина ли, Мессалина ли, все они и они современному уму дики, призрачны и даже маловероятны до тех пор, пока мы, отстранив их фигуры, не изучим основной фон, на котором возникали, развивались, действовали, разлагались и исчезали подобные характеры: зловещий фон римского рабства.

Обращаясь к исследованию института рабства, я займусь им здесь, согласно вышеуказанной цели, только в городских его проявлениях. О рабе усадебном, сельском, будет более уместно поговорить особо и подробно в главе о земельном хозяйстве императорского Рима. Сверх того, нам предстоит еще встретиться с общими вопросами рабства в главах о вольноотпущенных (II том) и христианстве (IV том). Что касается рабства городского, дворового, я сперва обрисую общую роль его в быту античного Рима, в социальной машине которого он был из главных пружин. А затем остановлюсь с особым вниманием на огромном значении рабства в воспитании юношества и в дефектах античной педагогической и общей морали.

* * *

Нет страны, где хозяева не жаловались бы на слуг, не считали бы прислугу необходимым злом, неизбежным бичом домоустройства. Жалобам этим много веков. По сохранившимся свидетельствам древних хозяев, римский раб был каким-то оптовым вместилищем всех пороков. Обвинения хозяев не были далеки от истины. Забывалось в обвинениях этих одно: насколько пороки раба являлись необходимым следствием его положения.

Раб был лгуном из лгунов. Но без лжи ему и дня не прожить бы: научишься хитро скрывать свои проступки, когда за малейший из них спустят со спины шкуру в домашней чижовке (ergastulum), в которой Валлон усматривает родоначальницу европейских «рабочих домов» и тюремного заключения с принудительной работой. А без проступков не обойтись: человек не непогрешимая машина, хотя господа и добивались сделать его машиной. Как наказывали своих рабов даже добродетельные люди, свидетельствует пример Катона Старшего: слуга, провинившийся перед этим христоматическим образцом всех римских доблестей, предпочел – чем идти на суд грозного господина – самому удавиться.

Раб – всенепременный вор. Но как ему не быть вором, когда он – нищий, в самом буквальном смысле этого слова, а кругом – сытое по горло довольство и безумнейшая роскошь?

Раб – лентяй, обжора и пьяница.

Немудрено сбиться с пути и по этой части.

За множеством рабов труд их в доме дробился до смешной мелочности. Значительной физической силы от обыкновенного домашнего раба не требовали, а потому не заботились о питании, которое поддерживало бы физическую силу. Пищу рабам давали грубейшую и в самых маленьких дозах – благо прекрасный климат Италии помогал беднякам выдерживать с грехом пополам их вечный невольный пост. Между тем, хозяин этих голодных бедняков, точно нарочно, дразнит их аппетит, ежедневно объедаясь и опиваясь на бесконечных обедах, занимавших целые вечера до поздней ночи. Правда, Катон Старший хвалился, что, бывая в деревне, питается одной пищей со своими рабами. Но, во-первых, одна ласточка весны не делает; а во-вторых, – я полагаю, рабам было не много утешения в том, что их скряга– господин имел луженый желудок, способный иной раз, в виде исключения, переварить мерзость, которой их питают изо дня в день. По крайней мере, рецепт вина для рабов, оставленный Катоном, – невозможная гнусность. Именно уж – «не всякий эту марку выдержит». Сам Катон утешает рабовладельца, что – если рекомендованная им смесь не пойдет рабам в рот, и они не выпьют «вина» до летнего солнцестояния, то его можно употреблять в хозяйстве как крепчайший уксус. Катонова месячина рабам – 1⅟₂ четверика хлеба летом; зимой, а также при нездоровье раба, порция эта сокращалась. От такой жизни не диво показаться обжорой, когда припустят к еде вволю, и запить, когда дорвешься до кувшина с добрым вином.

Разврат свирепствовал в рабской среде еще сильнее пьянства. Понятно и это. Женщина была брошена к рабу в столь соблазнительную близость, что и праведнику легко пасть. А какое наслаждение, кроме чувственности, остается человеку, если ему заказаны все пути иных страстей, – человеку, не имеющему права ни на честолюбие, ни на гордые планы, ни на собственность и стяжание богатств, ни на умственное и нравственное преуспеяние? Наслаждение – неуклонная потребность человеческой натуры; оно нужно нам, как воздух для дыхания, – и каждый дышит им, где и как может (Lacombe).

Что римский раб, по общему уровню нравственных качеств своих, стоял несравненно ниже современного европейского слуги, – это несомненно. Придавили его и принизили, конечно, прежде всего – жестокость и суровость господской власти, которых современный слуга, – свободный, как и мы, равноправный с нами гражданин государства, – уже не знает. Но, помимо этого главного фактора, были и другие, менее яркие, но столь же влиятельные.

Можно постановить общим правилом касательно прислуги: чем больше слуг в доме, тем хуже их нравы. Возможность свалить свою работу или хоть часть ее на другого – развивает лень. «Людская» становится своего рода клубом, приучающим к пустословию, сплетням и почти болезненной праздности. Надежда не попасть под следствие самому, за большим выбором объектов подозрения, дает смелость к мелким кражам. Слуга наглеет, развращается, становится никуда не годным. От крепостной «Лакейской» Гоголя до свободной людской господ Звездинцевых в «Плодах просвещения» Л.Н. Толстого прошло несколько десятилетий, – в промежутке произошел огромный перелом 19 февраля, – а нельзя сказать, чтобы среда, изображенная обоими писателями, много разнилась в двух, столь разновременных, зеркалах своих. То же самое «лодырничество» – тупое и напрасное прозябание многих людей, купленных служить на праздность одного человека. Григорий Павлович Гоголя – точно по прямой линии дедушка Григория «Плодов просвещения», с сохранением всех родственных черт.

Римлянин, даже среднего сословия, употреблял на послугу себе вчетверо больше людей, чем современные богачи. Мы, – когда нет денег держать камердинера, горничную, кухарку, – не считаем стыдом сами вычистить свое платье, убрать комнату, зажарить бифштекс на керосинке. Для римлянина возможна была бедность – до совместного с рабом питания сухим горохом, но немыслима бедность без раба. Свидетели – Гораций, Виргилий, Валерий Максим. Первый, жалуясь в одной сатире на свою крайнюю бедность, дает, однако, понять, что ему за столом, когда он обедает дома, служат три раба. Второй упоминает о бедняке-крестьянине, который, однако, тоже имеет раба для услуг. Третий, описывая спешный и тайный отъезд одной дамы, не умеет подчеркнуть эту спешность и таинственность нагляднее, чем отметкой, что беглянка взяла с собой всего лишь двух слуг и двух служанок. Катон Утический, человек скромного образа жизни, особенно «стеснил» себя в период гражданской войны между Цезарем и Помпеем. Удаленный волей обстоятельств от своего домашнего очага, лишенный значительной части своих доходов, чувствуя себя в беспрестанной необходимости кочевать с места на место, Катон, однако, влачит за собой по Италии свиту из 12 рабов.

Первоначальную бедность Скавра, впоследствии первоприсутствующего в сенате (princeps senatus), тот же Валерий Максим определяет в 35.000 сестерциев (3.500 рублей) деньгами и в десять рабов людьми. У писателя Апулея, Пуденцилла, владетельница четырех миллионов сестерциев (400.000 рублей), имеет 800 рабов, коих, как и денежный капитал, делит по дарственной описи – половину детям, половину себе. Обращаю внимание на довольно схожее в обоих случаях соотношение количества рабов с суммой денежного капитала: на 35,000 сестерциев – 10 рабов, на четыре миллиона сестерциев – около 1,000. На каждого раба, следовательно, приходится около 3,500 сестерциев, то есть 350 рублей, душевой ценности. Быть может, как предполагает Р. Lacombe, раб в общежитии римском был такой же живой монетой, с ходовой, установленной обычаем стоимостью, как у нас, при крепостном праве, ревизская душа, за которой с такой выгодой для себя охотился незабвенный Павел Иванович Чичиков.

Средним числом, на римскую семью среднего сословия приходилось не менее 10 рабов. Всаднические дома имели их по сто и более. В сенаторских дворцах они кишели сотнями. У императора их было от 1,500 до 2,000. Тацит рассказывает нам убийство Педания Секунда одним из его рабов. По закону, если раб налагал руку на своего господина, погибал смертью не только сам он, но и вся «фамилия» рабов, жившая с убийцей под одной крышей. Умерщвлено, в отмщение за Педания Секунда было в Риме несколько домов: какое же, в общем счете, войско рабов должен был иметь этот патриций-разбойник.

Нашу обувь шьет, наше платье выделывает, наш хлеб печет, статуи для нас ваяет, картины пишет – свободный труженик, живущий вне нашего дома. Римский комфорт устраивался весь, до последней мелочи, рабскими руками, работавшими в границах усадьбы рабовладельца. Такой полноты и последовательности в этом отношении мы не наблюдаем в рабстве ни у одного другого народа. Русские крепостные дворни, с собственными труппами всевозможных артистов, могли, быть может, развиться в подобную же систему, но не успели: освободительное движение и удешевленные машинные производства пресекли их эволюцию.

Роскошь имеет свою историю, свои последовательные типы. Если сравнивать роскошь римлян с роскошью последующих веков, то окажется, что римская эпоха значительно уступала в пышности одежд, мебели и домашней утвари некоторым эпохам средних веков и Возрождения. Англия если не перегнала, то догнала Рим роскошью своих городских дворцов, вилл, садов, парков. Но ни один народ не позволял себе равной с римлянами роскоши в прислуге: ни даже поляки и русские в период крепостного права.

В этом римляне неподражаемы. Зависит это от неподражаемости их и в другом историческом отношении, более славном: ни один народ не хранит в своей летописи такого количества одержанных побед и закрепленных завоеваний. В древности победитель не только грабил побежденного, что весьма часто и с большим усердием делается и теперь, – вспомнить хотя бы Китайскую войну нашу! – но и забирал врага в неволю: целый народ или лучшая часть его делалась рабами. Когда римляне, мало помалу, покорили народы Лациума, Греции, Италии, Карфагена, Галлии, германцев, сарматов, – количество рабов в Риме должно было вырасти неимоверно, а рыночная цена на них упасть, сообразно огромному предложению. Стоимость обыкновенного раба, годного быть лишь рабочей силой, никогда не поднималось выше 250—300 рублей. Я уже говорил, что в такую приблизительную сумму фиксировалось соотношение капитала денежного с душевым. Но с этой официально обычной ценой можно было торговаться до баснословия. По данным Дж.К. Ингрэма, в эпоху Антонинов можно было купить раба за 2 рубля. Такса на рабов установлена только Юстинианом. Раб старше 10 лет стоил 100 рублей; умеющий писать – 250 р.; взрослый евнух – 350 рублей. Если сравнить эти цены с прейскурантами торговли людьми в Америке или даже с нашими крепостными подвигами, когда целые деревни отдавались в обмен за краснопегого кобеля, – они покажутся, пожалуй, не маленькими. Но в Риме, вообще, все было дорого, за исключением предметов первой необходимости. На римском рынке не редкость было видеть, что по одной цене переходили к покупателю и живая морская рыба, и раб, который был послан продать ее на базар. Цены на рыбу были, несмотря на близость моря, прямо ужасны. Иные деликатесные сорта ценились до 300 рублей за штуку и даже выше. Продажа раба в придачу к вещи – самое обыденное дело в римском быту. Ниже мы познакомимся с неким Ктезинном, которого богатство и счастье начались с того, что он был продан в рабство одной беспутной прожигательнице жизни, в придачу к канделябру из коринфской бронзы. Это – совершенно, как Лесков рассказывает, что в голодные годы Орловской губернии местные «кошатники» платили за кошку по гривеннику «вместе с хозяйкой»!

Обыкновенный «дешевый раб» скупался римлянами ради самого дешевого, но вместе с тем самого необходимого эффекта – «роскоши Людьми»: если не поражать качеством рабов, то надо удивлять толпу хоть их количеством, – а последнее, при рыночной цене в 2 рубля за «душу», богатому человеку не трудно было довести до каких угодно цифр.

Впрочем, помимо дешевого щегольства обилием прислуги, это гуртовое скупание людей имело для римлянина и непосредственно практические последствия, общественно– политического свойства.

В течение всей своей истории, Рим делился на две великие классовые партии – патрицианскую и плебейскую – хронически враждебные между собой. В обычное время вражда лежала глухо замкнутая в самой себе, молчаливая, выжидающая удобных моментов, чтобы утолить ненависть. Порой же, неудержимо вспыхнув пожаром, она обострялась до свирепости. В обеих партиях существовали свои фракции, отнюдь не уступавшие буйством главным; фракции эти ютились при знатных фамилиях и питались их наследственной, одна к другой, ненавистью. Партийное и фракционное дробление поддерживалось ежегодными выборами на общественные должности; из года в год воспламенялись страсти избираемых и избирателей. Политическое соперничество не умирало. Если время уничтожало одну партию, немедленно возникала другая. Знатный римлянин, в вечной погоне за общественной ролью, постоянно шел вперед сам и вел за собой людей своих. Взойдя на одну ступень государственной лестницы, он уже заносил ногу на следующую и не жалел средств, чтобы достигнуть новой цели: приобрести то или другое положение для римлянина значило забыть о приобретенном и искать, исходя от него, нового, которое надо приобрести. Все это придавало общественной жизни Рима крайне напряженный характер. Подобное напряжение честолюбий и партий, вслед за ними идущих, Западная Европа переживала в смене конституций за тридцать лет от начала первой французской революции до реставрации Бурбонов. В миниатюре, подобные политические картины, пожалуй, дала в наши дни бурная и смутная жизнь новорожденных балканских конституций XIX века или южноамериканских республик. В них, именно как в античном Риме, падение правительства – всегда оптовое: от президента и премьер-министра до последнего писца; и наоборот, удачное pronunciamento дает должности не только главам, рукам, очам, ушам государства, но и сменяет таможенных дозорщиков и третьеразрядных телеграфистов. Рим жил в такой лихорадке, изо дня в день, многие века.

Кампания политической борьбы была та же по существу, что и ныне в конституционных и республиканских выборах, и работала по тем же системам борьбы. В практической агитации, проводя к власти своих излюбленных людей, она задавалась, прежде всего, целью подорвать в общественном мнении доверие и уважение к противной партии, измарав репутацию ее представителей. Но средства и орудия борьбы были смелее, наглее нынешних и имели особенности, по современным этическим взглядам, более чем неприглядные, а по юридическим – преступные и рискованные. Излюбленным орудием политической борьбы являлся донос, обвинявший противника в преступлении государственном, религиозном или против семейного союза.

Множество людей с историческими именами начинало свою карьеру бесчестными процессами по ложному доносу. Услуги доносчиков оплачивались от правительства не только деньгами: им сверх того доставались государственные должности. После каждого громкого процесса распределялись должности преторов и эдилов. Количество обвинителей разрослось до такой необъятности, что общественное мнение спасовало перед ними и оказалось вынуждено переменить свое отношение к их деяниям. Сперва в ложном доносе перестали видеть что-либо необыкновенное: что же, мол, тут особенного? Дело житейское! Сегодня я донес – завтра на меня донесут! Затем порок развился до полного извращения нравственных понятий. «Всех обуяла какая-то мания обвинения», говорит Сенека. Даже для самых честных людей дерзкая и ловкая защита наглой политической клеветы становится как бы проявлением Великого духа, доказательством благородного происхождения. Человек бравирует подлостью и зовет умереть за нее своего врага, – а если тот одолеет, сам несет свою голову на плаху. Идет какая-то непрерывная дуэль на клеветах – с той же дикой логикой, с тем же шальным риском и с тем же общественным к ней отношением, что и в настоящее время видим мы в дуэльных историях. Не извиняет ли общество иной раз самый гнусно-бреттерский вызов, совершенно забывая безнравственность его причин и повод с точки зрения общей этики, – только за то, что, вызывая вас на поединок, бреттер и сам не лишен некоторой возможности получить пулю в лоб?

Но, в чью бы сторону ни клонились симпатии посторонней публики, лицу, страдательно заинтересованному в деле, жертве обвинения, было до того мало дела. Пусть толпа рукоплещет удальству нахала-доносчика. Для обвиненного этот удалец, желающий на его погибели построить свою собственную славу и благополучие, – просто негодяй, и против него позволительны все средства самозащиты. Время было мрачное, нравы жестокие. Самый честный человек, в подобных случаях, не всегда уходил от искушения ответить доносчику на ложное обвинение тайным ударом меча или кинжала из-за угла. Тем более, что убивать самому не было надобности: не требовалось даже приказания верной дворне, – рабы сами догадывались, что надо господину, – оставалось только не мешать усердию рабов. Естественно, что, при подобных правах, законах, в таком борении страстей, каждый государственный человек стремился иметь как можно больше слуг – на случай, вдруг придется отразить ночное нападение на свой дом, или окружить себя толпой личных телохранителей на дневной прогулке. Классический пример: личная гвардия – вооруженная дворня – императрицы Агриппины, матери Нерона, оберегавшая ее даже в дни опалы. Государственной полиции не хватало средств для охраны граждан, – граждане завели свою собственную полицию и милицию из рабов. Понятное дело, что в руках иных буйных людей противоядие обращалось в яд, средство обороны – в орудие нападения. Между двумя враждующими соперниками возгоралось соревнование: за кем тянется большая свита вооруженных рабов. Таким образом Клодий и Милон водили за собой по улицам целые военные отряды. Известно трагическое столкновение на via Арріа, которым кончилось их соперничество. Их случай – не исключительный, но типический: у многих в Риме были отряды слуг-убийц, столь же многочисленные, как у Клодия и Милона.

Обычай этот, мало-помалу, вырос в размеры, серьезно угрожавшие республике распадом в синьории феодального типа и кулачного права, – фазис, от которого спас государство только быстро наступивший век восточных и северных войн: поколение авантюристов-конквистадоров бросилось на Азию, Африку, Испанию, Галлию, как пятнадцать веков спустя испанцы на Америку. Каждый завоевывал свое право на государственный переворот извне и рано или поздно погибал в междоусобии с другим кандидатом на prominciamento, покуда ряд подобных претендентов не сократился до единиц, а расшатанность государства не дозрела до потребности в демократическо-имперской революции. Угроза государству со стороны вооруженных магнатов-рабовладельцев была очень хорошо понята республикой – особенно после того, как восстания в Сицилии и знаменитое Спартаково показали, какие великолепные солдаты скрываются в рабских массах. Испуг пред этой угрозой держался веками. Дело Каталины было политически погублено и память его стала ненавистна Риму именно за попытку опереться на рабскую «гайдамачину» – пустить в ход освобожденных и вооруженных рабов. Гораздо позже, в политических процессах принципата, постоянный припев к обвинительным пунктам: «он или она вооружали своих рабов», «держали толпы вооруженной дворни». На этих обвинениях сломали свою голову многие знатные господа и дамы, не исключая принцев и принцесс Августова дома. Для примера достаточно указать все ту же Домицию Лепиду, из рода Аэнобарбов, тетку Нерона Цезаря.

Раб – в римской республике – враг по презумпции, естественно и непременно заподозренное орудие мятежа. Он – двуногий скот, и как четвероногой скотине естественно кусаться, лягаться, убегать от хозяина, при малейшей к тому возможности, так и рабу свойственно носить в груди своей вечный тайный бунт и, при первом удобном случае, либо бунтовать самому, либо становиться органом господского бунта. Всякий рабский коллектив – страшилище для римского правительства, всегда подозревающего в нем планы политической интриги. Авантюристы– негодяи, вроде Клодия, обращали свои дворни в разбойничьи шайки. Авантюристы поумнее, с историческим честолюбием, пользовались ими для приобретения общественной популярности. При Августе, эдил Руф Эгнатий, эффектный демагог, впоследствии вызвавший серьезную смуту в государстве, обратил челядь свою в пожарную команду и, ударив тем по одному из главных зол тесного, полудеревянного Рима, произвел поистине оглушительное впечатление. Правительство вынуждено было замять эту частную инициативу поспешным учреждением казенной пожарной команды. А затем приватные начинания такого рода рассматривались злопамятной властью как неблагонадежная претензия, даже сто лет спустя – при императоре Трояне. Капиталист Красе, глава плутократов в последнем веке республики, кредитор всех авантюристов-конквистадоров и сам международный разбойник, мирно и законно завоевал Рим при помощи рабов своих. Подобно позднейшему Руфу Эгнатию, он организовал 500 из них в команду или артель, но не для тушения пожаров, а для эксплуатации их последствий. Он скупал погорелые места, воздвигал на них новые дома и таким образом, – говорил Плутарх, – сделался собственником большей части римских недвижимых имуществ. Этот Красс был знаток рабского труда и высоко ставил его. «Должно управлять всем чрез рабов, а самому управлять рабами»: такова была политическая формула этого властного плутократа. Впоследствии Тиберий Цезарь, собственно говоря, повторил ее, хотя и иносказательно, когда утверждал, что он господин – для своих рабов, император – для солдат, а для всех остальных – только принцепс, первый гражданин. Смиренные слова эти звучат большим глумлением над обществом, когда мы вспомним, что – в полное политическое оправдание и торжество Крассова афоризма – именно принципат-то и не смог обойтись в «управлении всем» без рабов и должен был поставить их во главу своего государственного здания, а для того, чтобы свободному Риму не было уж слишком зазорно и обидно, развил и укрепил компромиссное сословие либертов, вольноотпущенников.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю