412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Амфитеатров » Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4 (СИ) » Текст книги (страница 2)
Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4 (СИ)
  • Текст добавлен: 15 июля 2025, 11:26

Текст книги "Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4 (СИ)"


Автор книги: Александр Амфитеатров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 91 страниц)

Коран облекся формою «царства зверя» в Оттоманской империи, для государственных людей которой традиция древних «руми» еще в конце прошлого века была высочайшим государственным авторитетом, и провинциальная система которой, под гадким мусором наносной азиатчины, сохранила много и хорошего, что умела сберечь от римского наследия развалившаяся Византия. Талмуд не нашел для выражения своей государственной формы территориальных условий, но зато содействовал повсеместному сосредоточению одной из грознейших сил «царства зверя» – власти денежной – в сплоченных им недрах европеизированного Иудейства. Все изменилось – и ничто не изменилось. Если в Лассале, Марксе, Энгельсе пришел в XIX веке, чтобы овладеть веком ХХ-м, тот же великий социалистический дух, что смутно и утопически лепетал первые слова своего сознания устами Исайи и подложного «Второзакония», то в Биконсфильде говорил тот же дух, что Иеремию сделал сторонником Навуходоносора, а Иосифа бен Матафию превратил в Иосифа Флавия и заставил видеть в Римской империи символ и таинственное воплощение Провидения на земле.

В одну из своих поездок в Италию, которые во второй половине девяностых годов я совершал ежегодно, я имел счастье познакомиться в Риме с Моммсеном. Он произвел на меня глубочайшее, благоговейное впечатление. И в то же время, – странное дело! – коротким, всего в три свидания, знакомством, освободил меня от подчинения своему давящему полубожественному авторитету. Как сейчас помню его маленькую седовласую фигурку, на Форуме Римском, у новых раскопок Бони, и слова, которые он сказал тогда в разговоре и повторил потом, несколько лет спустя в письме, полученном мною от него в ответ на просьбу мою о некоторых указаниях и советах. Я огласил это письмо в 1904 году, по смерти Моммсена. Но так как я в то время был уже человек ссыльный и опальный, и швыряла меня судьба из Минусинска в Вологду, из Вологды в Петербург, из Петербурга опять в Вологду, из Вологды в Рим и Париж, то архив мой растрепался по этим этапам совершенно. Ни оригинала письма, ни №№ газет, в которых оно было напечатано, я сейчас не имею (хотя они целы) и потому должен передать то место, которое меня в нем поразило, не дословно, но лишь идейно, в приблизительных выражениях.

– До 1848 года, – писал Моммсен, – публицистика шла на поводу у истории. После 1848 года история пошла на поводу у публицистики. А в XX веке они сольются. Публицист будет иметь общественный вес постольку, поскольку его проповедь исторически обоснована, а историк будет признаваться постольку, поскольку его знание может дать публицистике источники и фундаменты идей.

Собственно говоря, ничего нового в словах этих нет – кроме разве интересного хронологического разграничения публицистического и исторического преобладания в науке XIX века. Но, из уст величайшего историка минувшего столетия, они прозвучали для меня твердою, еще раз новою санкцией того вечно живучего, публицистического духа, силою которого связывали римскую древность со своей современностью в XVI веке Николо Маккиавели («Замечания на Тита Ливия», 1516), на границе XVII и XVIII веков Бэйль, Монтескье («Размышления о причинах величия и падения римлян», 1734), затем энциклопедисты, Вольтер, писатели и деятели первой французской революции, консулата и империи, – силой которого и сам Моммсен, юрист по образованию и пламенный германский патриот-объединитель, отдал жизнь свою и всю мощь своего гения изучению учреждений римского народа.

Слов Моммсена я никогда не забывал, работая над «Зверем из бездны». Другие слова, которые остались мне очень памятны и полезно повлияли на мою работу, были сказаны случайно – не ученым и не историком, а товарищем моим по журналистике, известным литератором, остроумнейшим из русских фельетонистов, В.М. Дорошевичем. Когда он прочитал тот небольшой отрывок из моего труда, который, тоже под заглавием «Зверь из бездны», печатался в покойной газете «Россия» (умерла 13 января 1903) и был ему посвящен мною в знак нашего сотрудничества и дружбы, – он с удивлением увидал, что римские императоры, легендарные всесторонним негодяйством своим, далеко не такие страшные черти, как их малюют, – по крайней мере в сравнении со светскими и духовными владыками последующих веков новой «христианской» цивилизации.

– Послушайте, – сказал – и очень хорошо сказал – Дорошевич. – Но ведь, оказывается, это просто правители, о которых истории удалось узнать все до конца, тогда как о позднейших мы знаем только легенду и сплетню, дифирамб или памфлет.

Сейчас, после одиннадцатилетней новой работы, я уже не подпишусь под этим мнением, так как отравлен скептицизмом ко множеству источников и авторитетных комментариев, которые прежде принимал на веру. Но это мнение указало мне наличность в моем труде того публицистического духа, ради которого я работал свои «культурно-исторические параллели». Теперь этот маленький подзаголовок приходится снять, так как частная точность его исчезла в росте труда моего из коротенького, довольно голословного, прямолинейного этюда в четырехтомное историческое исследование.

Профессия журналиста – неблагоприятный фон для научной сосредоточенности. Я мог заниматься любимым трудом своим лишь в промежутках публицистических статей, фельетонов, газетной полемики, редакционных занятий, приемов и разговоров. Тем не менее «Зверь из бездны» был почти готов и объявлен к выходу еще в 1902 году. Но – вместо того, чтобы заняться этим изданием, – мне пришлось отправиться в ссылку, а два года спустя – переселиться за границу. Целый год рукопись и материалы к ней даже не были в моих руках, так как бумаги мои были зачем-то забраны, при обыске, в департамент государственной полиции. Манускрипт «Зверя из бездны» с курьезными отметками чьего-то «там» внимательного чтения я и сейчас храню, как своеобразную достопримечательность. Восточная Сибирь и кочевой быт эмиграции вынудили меня надолго забыть свои тетради. Когда же я получил возможность заняться ими снова, то убедился, что, за пятилетний перерыв общения с западной наукой, невольно пережитый моим трудом, исследование эпохи, которой посвящены мои «культурно-исторические параллели», шагнуло значительно вперед и требует от меня для «Зверя из бездны» очень серьезной редакционной переработки. Многое, что в конце девяностых годов я имел право считать новой мыслью, оригинальным взглядом, успело стать широко известным общим местом, уже не нуждающимся в доказательствах и выяснениях. Многое устарело, обстоятельно опровергнуто и, следовательно, подлежит устранению или исправлению. А многое, наоборот, открывало новые пути, горизонты и светы, которыми было бы грешно не воспользоваться, как исходными точками к новым далям. Огромное впечатление произвел на меня в свое время (1907) великолепный труд Ферреро – «Величие и упадок Рима» (вышло пять томов – до Августа включительно[2]). Работа итальянского историка кончается, покуда, как раз там, где «Зверь из бездны» начинается: в эпохе принципата Юлиев-Клавдиев. Грандиозное творение Ферреро поразило меня общностью во множестве взглядов, а главное, в самом типе публицистической обработки исторических данных, которою создался мой собственный труд и которую Моммсен предрекал, как характерную и необходимую для XX века. Поэтому я снова решил было отложить печатание «Зверя из бездны» на неопределенное время, а сперва выпустить в свет перевод труда Ферреро. Это – казалось мне еще в 1908 году – избавит меня, кстати, и от огромного труда писать введение о римской государственной эволюции до принципата, то есть опять таки, пожалуй, добрый том. Я организовал было группу переводчиков, в сотрудничестве с которой и надеялся выпустить в свет русское издание «Величия и упадка Рима». Но работники мои перевели Ферреро плохо, редакция потребовалась долгая и большая, а тем временем и я во многом у Ферреро разочаровался, да и сам Ферреро в своей последней, много нашумевшей речи Roma nella cultura moderna, уже далеко не тот, каким являлся он в первом итальянском издании своего капитального труда. По всему этому, вопрос об издании Ферреро затянулся даже и по сие время. К тому же, тем временем, появилось на русском языке несколько прекрасных самостоятельных работ о той же эпохе (назову хотя бы «Очерки истории Римской империи» проф. Виппера), которые даже имеют пред Ферреро – несколько расплывчатым, слишком красноречивым и иногда произвольным в допущениях – преимущество стройной сжатости и более обоснованной доказательности.

Одержимый вечными сомнениями и чтениями новых и новых чужих работ, я, вероятно, и сейчас не решился бы выпустить в свет «Зверя из бездны», если бы не потребовали нового издания мои «Антики» – вышедший в 1909 году сборник этюдов и подмалевков к «Зверю из бездны». Все эти бытовые популяризации, появляясь в разных периодических изданиях, были встречаемы публикой дружелюбно, перепечатывались частями и полностью в провинции, частенько я получал читательские запросы, где можно найти ту или другую статью. Это и побудило меня соединить их в сборник. Сейчас, когда потребовалось второе издание «Антиков», я подумал, что уж лучше, вместо отрывочных статей, дать наконец систему, к которой они относятся и из которой извлечены. Каковы бы ни были недостатки и несовершенства моего труда, очень хорошо мною сознаваемые, но – не полотно же он Пенелопы, чтобы сотканное утром вечно распускалось ночью. Да и Пенелопа проделывала этот фокус всего только десять лет, а ведь с тех пор, как я серьезно за «Зверя» принялся (1896), вот уже скоро 15.

Есть в «Звере» сторона, в недостатках которой я заранее так уверен, что не могу не извиниться за нее. Живя очень далеко от Петербурга, где «Просвещение» печатает мои книги, я не могу читать больше одной корректуры. При моем слабом зрении этого мало. Как бы ни была добросовестна и хороша типографская корректура «Просвещения», она не исключает возможности ошибок, перешедших из оригинала, воспроизведенного с моих черновиков при помощи пишущей машинки, ибо за описками слепые глаза мои решительно не в состоянии уследить. Это причина, по которой, быть может, читатель встретит кое-где разнообразное чтение собственных имен, напр. Домитий и Домиций, Агенобарб, Аэнобарб, Паллас и Паллант, Кней и Гней и т.п., что объясняется разными эпохами, когда я писал сочинение. Точно так же хронологические даты, может быть, не всюду проставлены по обеим эрам – римской ab urbe condita и обычной от Р. X. Могли возникнуть ошибки при переписывании цитат, в особенности греческих, так как переписчица моя этого языка не знает, и приходилось ей их просто таки срисовывать.

Работа моя, хотя замкнутая и одинокая, не могла обойтись без сотрудников в технической ее части. Считаю священной обязанностью помянуть с чувством искренней признательности покойную М.Г. Деденеву (ум. 1909), сделавшую для «Зверя из бездны» довольно много переводных работ с разных языков, а также поблагодарить КА. Лигского, взявшего на себя чертежи планов, больших родословных и хронологических таблиц, и Е.П. Бураго, оказавшую мне огромную услугу, переписав всего «Зверя из бездны» с его ужасных черновиков для оригинала к типографскому набору.

Александр Амфитеатров.

Fezzano.

1911. II.21 /8.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

РОДОСЛОВИЕ И НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ

I

Л. Домиций Аэнобарб, впоследствии император Нерон Цезарь, сын Кн. Домиция Аэнобарба и Юлии Агриппины Младшей, родился в кампанском городе Антии, ныне Анцио, ранним утром 15 декабря (XVII Kal. Januar.) 790 года от основания Рима, то есть 37-го по Рождестве Христовом.

Короткая, бурным смерчем, в громе и блеске пролетевшая, жизнь этого государя, – а еще вернее будет сказать, – легенда об его жизни, не похожа на действительность. Это – сон, бред, кошмар: волшебная феерия, полная нелепых недоразумений, роковых неожиданностей, сказочных превращений, балаганных фарсов, адских ужасов и сладострастных живых картин. Тридцатилетний хаос лихорадочных грез и впечатлений, вспыхивающих и пропадающих с быстротою и силою молний. Падают дожди из белых роз, ручьи текут вином, фонтаны брызжут алою кровью. Вьются хороводы красавиц, добрых и злых фей, торжественно выступают мудрецы-кудесники, чудотворцы, философы, герои, – и дико хохочут, кривляясь в гееннских огнях, свирепые демоны – палачи и шуты князя века сего, великолепного апокалипсического «Зверя из Бездны». Высшие красоты любви сверкают нетленной прелестью – над «сатанинскими глубинами» ее извращений и пороков. Из-под священного пурпура владыки вселенной сквозят пестрый колпак и лоскутная хламида площадного скомороха. Вверху прекрасный, как солнце, беломраморный лик Аполлона Кифарэда; внизу, у ног его, – обезглавленные трупы, ванны, дымящиеся кровью, выпущенной невольными самоубийцами из перерезанных вен. Веселье вечного праздника, звуки мечтательной лиры, радужный мираж сцены и кулис, красивые стихи, изящные куртизанки, – и Вечный Город в огне, и пламя «живых факелов» пожирает людей, завернутых в смоляные рубахи.

В таком романтическом свете рисовался Нерон историкам, поэтам, литераторам, артистам и художникам почти пять столетий, отделяющих нас от эпохи, когда великое открытие или гениальная подделка Тацитовой летописи воскресили трагический Рим века цезарей пред родственными ему глазами итальянского Возрождения. Критический анализ XIX века снял с этого стихийного образа много невероятных украшений и выбледнил его сказочный колорит. Поблекло и отвергнуто значительное количество легенд, принимавшихся прежде как неоспоримые факты; аморальные поступки и увлечения, считавшиеся прежде исключительной редкостью индивидуальной порочности или даже демонической одержимости, освещены трудами невропатологов и психиатров как органические недуги, распространяемые наследственностью во всех вырождающихся обществах. Словом, Нерон-демон, Нерон – сверхчеловеческое воплощение и полубожество «царствующего зла», Нерон-Антихрист, живой противоположник жизни, этики и учения Христа, властитель, пророк и жрец «глубин сатанинских», Нерон романтиков от Гамерлинга до Сенкевича, от Пьетро Косса до Рубинштейна и Семирадского, Нерон историков-риторов, в числе их и Ренана, – такой Нерон, к нашему времени, изрядно вылинял и упростился. Но и за всем тем, как центральный человек своей эпохи, как царственный двигатель и выразитель античной культуры в весьма решительный и переломный ее момент, Нерон – фигура громадно-показательная и, в своем особом роде, действительно, романтическая. Переместилась лишь, если понятно будет так выразиться, исходная точка романтической его интересности: романтизм личности затмился, в своем индивидуальном эффекте, романтизмом коллектива, которого личность была фокусом. Изумление и ужас, воспитанные в Европе традициями сперва римско-республиканской, аристократически – философской, затем церковно-государственной и христиански-бытовой этики, даже не веками, а десятками веков видели в Нероне своеобразное «чудо истории», демонического выродка цивилизации, небывалого раньше и не повторенного историей потом. Взгляд этот слегка поколебался в конце XVII столетия, потерпел резкие поправки в пересмотре его энциклопедистами XVIII века и империалистами ХІХ-го и мало-помалу сменился скептическим доказательством, что не один Нерон был выродком цивилизации, но вся цивилизация его века, свершив сужденный ей эволюционный круг, сошла на уровень истощенного выродка, склонилась к «упадку». Нерон явился в ней только тем человеком и таким государем, каким лишь и мог естественно явиться, каким лишь и должен был логически сформироваться владычный центр и символ великого упадочного коллектива, в котором изжитое прошлое пышно разрушалось и, в жирном зловонии, разлагалось, а будущее, среди тлена этого, еще не мерцало хотя бы даже блуждающим огоньком. Настоящего не было. Старый идеал умер – новый идеал еще не родился. По середине была пустота – идейный провал, бездна гниения, разочарования и безнадежности. В ней копошились странные человекообразные существа, презирающие свое вчера и глубоко равнодушные к своему завтра. Это были люди, потому что были они человечески умны, образованы, общительны, храбры, имели законы, литературу, искусство и были настолько сильны эстетическим чувством, что оно стало в них даже как бы физиологическим, и бывали среди них уже такие, которые, без наглядной красоты в жизни, страдали едва ли не столько же, как без пищи и питья. Но они же были и скоты, потому что были они зверски эгоистичны и страстны, жестоки, жадны, свирепы и сытость всех плотских инстинктов обожали до такой животной наивности, что даже самым грязным и пошлым физиологическим потребностям спокойно отводили почетные места не только на красивых ступенях своего эстетизма, но и в религии. Во главе этой удивительной бездны людо-зверей, как ее последнее слово, поднялся и стоял тот, кому и естественно было стоять: ее избранник и любимец, – собирательный результат ее вырождения и самый типический из вырожденцев, – эстет над эстетами и скот над скотами, – великолепный и чудовищный, утонченный и первобытный, – воистину «Зверь из бездны», – цезарь Нерон.

Фантастический склад жизни Нерона и безалаберная неопределенность личного его характера, почти во всех эпизодах его биографии противоречивого и двусмысленного, дали исследователям эпохи основание признать последнего цезаря Юлио-Клавдианской династии душевнобольным. Одни настаивают видеть в нем прирожденного изверга, существо из расы людей-преступников, с почти сверхъестественным развитием всех инстинктов и способностей животного порядка при полной атрофии начала нравственного. Другие почитают Нерона сумасшедшим, различно квалифицируя его предполагаемое безумие. Третьи – только человеком с дурной наследственностью и сильно потрясенной нервной системой: несчастным выродком нескольких знатных и развратных фамилий, невропатом, который всю жизнь свою скользил по границам безумия, время от времени переступая их в буйных эксцессах тщеславия, жестокости и сладострастия. Не перечисляю покуда остальных гипотез и догадок в том же направлении: сейчас важно установить не разветвление и подробности этого взгляда – ими со временем придется мне подробно заняться в заключительной поверке и критике своих собственных выводов, – важно установить только общее правило, что все, кто в последние два века писали о Нероне и его эпохе, по данным древних источников, – все, и его хулители и его немногочисленные апологеты, дружно сходятся в признании некоторой психической недужности этого цезаря. Авторы разногласят лишь в определениях ее форм, сроков, интенсивности: спорят – что в нравственных аномалиях Нерона было прирожденного, что приобретенного жизнью и воспитанием, высока ли была их повелительная энергия, каких достигали они степеней развития и напряжения, и, наконец, были ли они постоянным и непременным злом его жизни или только случайным и перемежающимся.

В виду крайней психической сомнительности Нерона, вопрос о его наследственности должен быть рассмотрен с особенно тщательным вниманием, в особенно последовательной подробности. Проверяя родословие цезаря в четырех поколениях, нельзя не вынести заключения, что природа и культура, по крайней мере, сто лет неумолимо работали, чтобы создать из него последний роковой фокус одновременного вырождения четырех могущественных фамилий, – Юлиев-Октавиев, Антониев, Клавдиев и Домициев Аэнобарбов, – переродившихся между собою до близости почти – а в иных случаях и совершенно – кровосмесительной.

Собственно говоря, даже не четырех, но пяти фамилий, но считаю четырех потому, что, хотя Октавии утопили свою фамилию в более блестящем и завидном имени Юлиев, последние имеют к Юлио-Клавдианской династии кровное отношение только по женской линии. Основатель династии – Октавий Август – сын последней женщины-Юлии, сестры Юлия Цезаря Диктатора, который был последним мужчиной-Юлием. Племянника своего, Октавиана, он сделал Юлием через усыновление. Кровь истинных Юлиев истребилась за 124 года до гибели последнего Юлия-Клавдия, т.е. цезаря Нерона.

Кровная наследственность Нерона в прямых степенях родства с материнской стороны выражается нижеследующей таблицей.

Из таблицы этой явствует, что император Нерон был

ПРАПРАВНУКОМ:

Октавия Августа Цезаря, жен его: Скрибонии и Ливии, сестры его Октавии, триумвира Марка Антония и Тиберия Клавдия Нерона, происходивших из пяти фамилий по имени, из четырех по крови;

ПРАВНУКОМ:

Юлии Старшей, Антонии Младшей, Нерона Клавдия Друза и (новая, привходящая кровь) М. Випсания Агриппы, происходивших из трех фамилий;

ВНУКОМ:

Юлии Агриппины Старшей (смешанная кровь Юлиев и Випсаниев) и Германика Цезаря (смешанная кровь Юлиев—Антониев—Клавдиев);

СЫНОМ:

Юлии Агриппины Младшей (второе поколение смешанной Юлио-Клавдианской крови) и Кн. Домиция Аэнобарба, принца, связанного с потомством Августа тоже весьма близким родством.

Среди названных имен, большинство принадлежит людям, высоко одаренным умственными способностями, талантливыми, а в некоторых случаях даже нравственной силой.

II

Из прапрадедов Нерона, Юлий, то есть принцепс Кай Октавий Цезарь Август (р. 23 сентября 691 г., ум. 19 августа 767 г.), создал конституцию римского принципата и диархическое правительство. Подвиг колоссальный, деятельность гениальная. Однако, Август, казалось бы, не принадлежит к числу тех экстатических, вдохновенных гениев, чей необычайный нервный подъем и напряжение мыслительной энергии Ломброзо и его школа провозгласили счастливою изнанкою безумия, и наследственность от которых, как многократно доказано историческими примерами, действительно, небезопасна для их потомства, обязанного расплачиваться за блестящую одаренность своего предка быстрым вырождением. Август – деятель ума обширного, плоского, твердого, но холодного, души умеренной и аккуратной. Практическая житейская логика здравого смысла заменяла ему богатство идей и широту взглядов. Отлично управляя самим собою, счастливый на дружбы с талантливыми людьми, мастер приспособляться, он выработал из себя великого человека с будничной физиономией. Фаталист и суевер по настроению, буржуа по наклонностям, редкий талант «чувства меры», он не заносился на фантастические высоты ни в государственных планах, ни в личных страстях. Легенды о его половых пороках и даже о кровосмешении с дочерью, с злорадным удовольствием поддержанные Вольтером, весьма маловероятны. Август – не буйный строптивый грешник, вроде хотя бы своего главного политического врага и соперника, знаменитого триумвира Марка Антония. Он – разве, втихомолку, греховодник. Открыто же Август всегда являл себя ревностным поклонником и суровым блюстителем самой узкой буржуазной морали и вряд-ли притворно ханжил. Жестокости Августа едва ли можно приписать природной кровожадности; скорее они были плодами трусости: сын провинциального ростовщика, неожиданно попавший в повелители вселенной, в трепете самоохранения, старался укрепить свое величие и оградить спокойствие, сокращая, как можно усерднее, ряды опасных ему и подозрительных лиц. По меткому определению Белэ (Beule), Август – Нерон в обратном порядке: начал тем, чем Нерон кончил, и кончил тем, чем Нерон начал. Чем тверже становилось положение Августа, тем мягче делался его режим, и, в конце концов, он не только остался в памяти народной с именем доброго и желанного государя, но еще имя его сделалось священным эпитетом высшей государственной власти, привязалось, как титул, ко всем царственным фамилиям европейского мира. Когда мы читаем в придворной хронике: «августейшие дети», «августейшая супруга», «августейшая вдова», либо в министерском отчете: «августейшие намерения», «августейшие предначертания», – мы так же далеки от воспоминаний о счастливом римском узурпаторе, как не дает их нам и месяц август, которым, тоже в честь его, сменился в календаре латинском прежний Sextilis. Некоторое лицемерие запоздалой благости Августа не могло укрыться от современников. Известно, как смело сдерживал злые порывы Августа Меценат. В близком поколении потомков, философ Сенека, с откровенной резкостью, объяснял милосердие Августа переутомлением его в жестокости. Физически Август был человек малорослый, слабый, часто болел, припадал на левую ногу, выдержал два тифа и множество горловых болезней, по малокровию не терпел ни жары, ни холода, мучился лишаями и, как остроумно доказывает Якоби, нервным поражением руки, известным под именем писцовой болезни, chorea scriptorum, la crampe des écrivains.

О личном характере Тиберия Клавдия Нерона (ум. в 719) мы не имеем подробных сведений. Веллей Патеркул называет его «человеком остроумным и ученым». В течение междоусобий – от Фарсальской битвы до Акциума – этот Клавдий успел послужить едва ли не всем политическим партиям, а когда Октавиан остался победителем, купил его милость, уступив ему свою жену, Ливию Друзиллу (в 716). Фамильный же характер Клавдиев, древнего сабинского рода, знаменитого своей исконной борьбой с демократическими течениями республики, был не из приятных. Анний Клавдий, децемвир, прославленный известным эпизодом бесчестия и смерти Виргинии, фигура типическая для всего рода. Большинство Клавдиев – люди мрачные, жестокие, надменные своим родословием, влиянием, богатством, хотя, вместе с тем, очень даровитые. Аристократические роды римской республики были, вообще, не бедны крепкими и жестокими характерами, но даже в их суровой среде Клавдии выдавались стойкостью и силой воли и, однажды намеченные себе, честолюбивые цели преследовали с упрямством фанатическим. «Фамилия необычайно гордая и лютая ненавистница простого народа» – определяет Клавдиев Тит Ливий. «Исконное и закоренелое свойство фамилии Клавдиев – гордость», подтверждает, слишком сто лет спустя, Тацит. Жена Тиберия Клавдия Нерона, Ливия Друзилла, которую он уступил Августу, по крови, должна считаться принадлежащей также к Gens Claudia, потому что отец ее был рождением Клавдий, а Ливием Друзом стал чрез усыновление. Женщина эта – впоследствии, в качестве вдовствующей государыни, почтенная титулом Юлии Августы – открывает собой ряд женщин-политиков, столь многозначительных в дальнейшей истории принципата. Она отличалась необычайно острым умом, редким супружеским и государственным тактом и тончайшим талантом к дворцовой интриге. «Улисс в юбке» – Ulixes stolatus, – называл ее, много лет спустя, лукавый безумец, Кай Цезарь (Калигула). Ливии удалось выйти победительницей из династической борьбы за принципат против такого властного, хитрого и ловкого политика, как муж ее, принцепс Август. Исключительно ее усилиями и вопреки личным симпатиям Августа, наследие римского принципата пошло, по смерти его основателя, не в кровную прямую линию нисходящих Юлиев, но по линии усыновленных Клавдиев, детей Ливии от Тиберия Клавдия Нерона. Выполняя свои планы, Ливии, по-видимому, пришлось перешагнуть через много преступлений. Ей приписывают тайные убиения нескольких принцев Юлиев и, в том числе, даже самого Августа. Преступность Ливии во всех этих случаях не доказана и даже всегда или мало вероятна, или вовсе невероятна. Но уже самое упорство, с каким народная молва обвиняла Ливию в каждом несчастий Юлиев, – характерное свидетельство всеобщей антипатии к ней, как к типичной клавдианке, со всеми недостатками ее чванного, угрюмого, свирепобезнравственного дома. Но, опять таки, и эта великая интриганка – не из тех пылких, своенравных, отчаянных и в преступлении, и в сладострастии, грешниц, которых поведение должно требовать объяснений психической анормальностью. Ливия – не Мессалина, не Лукреция Борджиа. Ливия славилась как женщина холодного темперамента и в обоих браках, очень покладистая и равнодушная супруга, совершенно лишенная порока ревности. Очень красивая смолоду и здоровая весь век, она прожила до глубокой старости, скончавшись в 782 г. (29 по Р. X.), восьмидесяти шести лет от роду.

Из остальных женщин того же поколения, Октавия, сестра Августа, известна как образец семейных и личных добродетелей, светлого и кроткого ума, твердого и выносливого характера. Сенека ставит ей в упрек чересчур уж сильное огорчение потерей любимого сына, Марцелла, от К. Клавдия Марцелла: отчаянием своим Октавия даже оскорбила несколько и оттолкнула от себя других детей. Конечно, скорбь матери, утратившей своего первенца, естественна и священна, с какой бы страстностью она ни изливалась. Однако, мастерское изображение отчаянной Октавии у Сенеки дает картину какого-то даже не-человеческого, стихийного горя. Конец жизни Октавия провела в ожесточенном одиночестве, ненавидя людей, а в особенности матерей, окруженная ручными зверями и садками с драгоценной, ручной же, рыбой. Любопытно, что, по смерти Октавии, явился самозванец, выдавший себя за ее сына, якобы подмененного, «по причине его слабого здоровья», чужим младенцем, но тайно воспитанного добрыми людьми: обычная схема подобного самозванства. Повидимому, он имел некоторый успех. «Эта ложь единовременно угрожала зачеркнуть в наиболее священной из фамилий римских память об одном из истинных кровных членов ее и осквернить ее священный очаг нечистой примесью чуждой крови» (Валерий Максим). Август сослал самозванца в каторгу, на галеры. Наказание до странности мягкое, в веке, когда по пустякам летели прочь головы, – особенно если принять во внимание щекотливость преступления для молодой династии. Притом, по свидетельству Валерия Максима, приказ об аресте самозванца был выдан лишь, когда «его дерзость не знала более границ». Кто был самозванец, – осталось неизвестным.

Скрибонию, дав ей развод, Август обвинил в разврате. Но, кажется, вина ее заключалась только в том, что она, – хотя замужем за Августом уже по третьему браку, – не была терпелива, как ее преемница Ливия, и не желала смотреть сквозь пальцы на любовные шашни супруга. Известны два-три очень хороших и сердечных поступка Скрибонии. Когда Август сослал свою и ее дочь Юлию на остров Пандатарию, Скрибония добровольно последовала за изгнанницей. Она же выкупила из рабства и отпустила на волю одного почтенного литератора, по имени Афродизия. Судя по этим данным, первая супруга Августа была совсем не дурная женщина, и поэт Проперций не льстил ей, назвав ее в молодости «милой личностью», dulce caput, а философ Сенека, в старости, «почтенной особой», gravis femina. Двоюродный внук Скрибонии, Друз Либон, заговорщик против Тиберия-Цезаря, советовался с бабкой, ожидать ему приговора или покончить самоубийством. – «Э! что за радость брать на себя чужую работу!» – возразила внуку скептическая бабка. Для века Скрибонии, здравомыслие – не совсем обыкновенное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю