Текст книги "Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4 (СИ)"
Автор книги: Александр Амфитеатров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 91 страниц)
Во время Плавта рабыня была еще далеко не тем обольстительным предметом роскоши, каким она стала впоследствии, к последним дням республики и, в особенности, под державой цезарей Августова дома. При Плавте рабыня-гречанка еще редкость в Риме. Честный Демифон не хочет принять в свою дворню прекрасную Пасикомису, чтобы ее красота не бросила на дом дурной славы: «Еще, пожалуй, злые люди скажут, что мы собираемся ею промышлять». Он же рисует современный идеал рабыни: «Пусть умеет она ткать, молоть муку, колоть дрова, прясть шерсть, подметать комнаты, получать затрещины и стряпать каждый день обед для семьи». Это – грубая рабочая сила. Надо обладать весьма невзыскательным вкусом, чтобы увлечься подобной прелестницей. Однако, мы видели: увлеклись Катон и Сципион.
Но вот в Рим хлынул целый поток прекрасных Пасикомис, гречанок с островов и из Малой Азии, совершеннейших красавиц в мире. Физическая красота – их природный и единственный дар, их гений, их талант. Это – модели: с которых созданы Афродиты Праксителя, – быть может, даже без слишком сильной идеализации. Мы знаем из гневных упреков отцов и учителей церкви, что кумиры многих богинь были портретами греческих куртизанок. Идея о прекрасном живом теле, осуществившем своей реальностью высшую мечту художника , звучит возвышенным аккордом в известном мифе о Пигмалионе и его мраморной красавице. Мы употребляем в разговоре сравнения: «хороша, как статуя», «сложена, как статуя»; счастливая Греция знала женщин, чьей прелести статуи были едва достойны: задачей скульптуры становилось приблизиться к их природному совершенству. Не Фрине Пракситель, но Праксителю Фрина предписала законы и теорию красоты. Диво ли, что когда эти живые мраморы появились в Риме, то суровость победителей весьма скоро растаяла в лучах их блеска, и красавица-гречанка, хотя купленная и порабощенная, становится желанным украшением каждого порядочного дома, а вместе с тем, весьма часто, и повелительницей влюбленного домохозяина?
Походы Юлия Цезаря и генералов Августа бросили на рабский рынок тысячи женщин из Галлии, Германии, с Дуная. Мы имеем наглядное доказательство тому, что их северная красота властно соперничала с классической красотой юга: римские дамы, в подражание этим роскошным пленницам, красят волосы в золотой цвет, носят белокурые парики, рыжие шиньоны. Желтоволосые кокотки второй французской империи только повторили моду, которой следовала Мессалина, отправляясь в ночные приключения переряженной в платье и парик уличной женщины.
Имея в доме столь блистательный гарем, надо быть праведником, чтобы не впасть в искушение плоти. О борьбе с искушениями римский свет знал очень мало и от праведности себя, с полной откровенностью, увольнял. Хуже или лучше жилось от того рабыням? Потворствовать любви господина было, конечно, в их расчетах: это гарантировало им хорошее обращение, облегчало путь к свободе, часто сулило правильный конкубинат, а иной раз даже замужество. Конечно, влюбленный хозяин мог быть антипатичен рабыне, противен, даже отвратителен, – но, ведь, бежать ей от него, все равно, было некуда. Да и вряд ли много рассуждали о таких «нежностях» в темном рабском мире, где женщина сама смотрела на себя, как на вещь, на самку, на роковой объект чувственной страсти. Дело шло не о любви, но только о половом акте, что на юге и теперь очень различают, а в старину умели различать еще резче и откровеннее.
Единственно опасные последствия романа с хозяином представляли для рабыни ревность и месть обманутой госпожи. Конечно, далеко не все дамы принимали к руководству добродушные правила Плутарха, и Риму, как крепостной России, как невольническим штатам Америки, были известны случаи ужасающих женских расправ с нарушительницами семейного счастья, не разбирая, конечно, вольными или невольными. Моление грибоедовской Лизы: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев и барская любовь» – несомненно часто возносились к небесам и в рабских гинекеях римской знати. Красивая невольница в Риме, – по удачному сравнению Лакомба, – что зерно между двумя жерновами. Она зажата в тиски между прихотью господина и ненавистью ревнивой госпожи. Жернова вращаются губительно, неуловимо и с роковой быстротой и настойчивостью уничтожают одну молодую жизнь за другой, стирают в муку одного живого человека за другим.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
PRINCEPS JUVENTUTIS
I
Уволив Аникета, чего этот всесовершеннейший негодяй никогда уже не простил ей, Агриппина задумала поручить сына старому другу своей семьи, Л. Аннею Сенеке, первому оратору и писателю века, если не главе, то популярнейшему теоретику стоического философского толка. Агриппина не любила философии, не уважала философов и даже предостерегала сына не увлекаться их наукой: она де государям бесполезна и не доводит их до добра. Но стоики в первом римском веке образовали довольно дружную и сильную группу не только научно-литературного, но и политического значения. С этими «философами» Агриппине, покуда, и надо было, и хотелось ладить. Литературные же и риторские заслуги Сенеки императрица могла высоко ценить и помимо своих дипломатических соображений: она сама была писательница, ее «Комментарии» Тацит поминает в числе источников, по коим он составил летопись последних лет Тибериева правления, и, кажется, книга Агриппины заключала в себе не только мемуары, но и руководство к государственному управлению, трактат вроде «Il Principe» Макиавелли.
Но можно думать, что Агриппину влекло к Сенеке не одно почтение к его ученому и литературном авторитету. Для огромных планов, зревших в ее властолюбивом уме, нужен был помощник-единомышленник, советчик умный, опытный, дальновидный, одновременно и мудрец, и государственный человек, и придворный. Сенека – точно вылит на заказ по требуемой форме.
Испанский выходец, сын всадника М. Аннея Сенеки, почтенного и талантливого ритора из Кордовы, он, в полном смысле слова, сам был кузнецом своего счастья. Уже при Тиберии заметный, как адвокат, при Калигуле он – знаменитость, вызывающая опасную зависть в красноречивом государе, при Клавдии – квестор и сенатор. В сенате он примкнул к партии оппозиционного меньшинства, известной под названием «порядочных людей» (boni) и составленной по преимуществу из последователей стоической философии. Как стоик, Сенека отлично ладил с сенатской левой, до тайных республиканцев включительно; как убежденный монархист, хорошо уживался с двором и, через дружбу с семьей Германика, был в чести на Палатине, хотя лично Калигула очень не любил его и едва не казнил. За близость к принцессам Германикова дома, Сенека впал в немилость у Мессалины. Уже второй год правления Клавдия (42 по Р. X.) застает Сенеку изгнанником на острове Корсике. Предполагают, будто он был обвинен в прелюбодеянии с младшей дочерью Германика, Юлией Ливиллой. Но Hochart небезосновательно признает одинокое показание о том Диона Кассия позднейшей выдумкой придворной сплетни, взамен забытой действительной причины изгнания. Гораздо вероятнее и более похоже на Сенеку, что он попал в ссылку за прикосновенность к какому-нибудь заговору против Клавдия, по интригам деспотической партии сенатского большинства. Ссылку свою Сенека отбывал с мужеством, хотя тоска по Риму неоднократно искушала его на компромиссы с правительством, и тогда он писал к вольноотпущенникам-фаворитам Клавдия жалостные письма, которые впоследствии разыскивал и тщательно истреблял. Дион Кассий уверяет, будто в числе, уничтоженных автором, рукописей Сенеки было даже похвальное слово Мессалине. Дошедшее до нашего времени, произведение Клавдиевой эпохи, «Утешение к Полибию» (вольноотпущеннику, библиотекарю Клавдия), полное самой униженной лести по адресу цезаря – едва ли не образец этих ухаживаний Сенеки за враждебным правителем. Некрасивый тон «Утешения» вызывал многих поклонников Сенеки доказывать, что сочинение это либо подложно, либо ошибочно приписывается философу. Так утверждали, Денис Дидро, Bouillet, а из новейших, в самое последнее время, Hochart. Старинное мнение Юста Линсия, что «Утешение» – домашняя рукопись Сенеки, оглашенная в публике случайно, без воли и ведома автора, поддерживает наш Модестов.
За что бы ни был сослан Сенека и как бы он ни переносил ссылку, бесспорно одно: Клавдия, который изгнал его, подстрекаемый Мессалиной, он ненавидел, новой жене Клавдия был предан. Вызывая Сенеку с Корсики, Агриппина разом попадала в две цели: сыну дарила блестящего педагога, а себе – искреннего приверженца, годного, в случае надобности, явиться руководителем партии.
А партия слагалась. Издалека задуманный, но для всех, сколько-нибудь прозорливых, людей Клавдиева двора уже не тайный, план Агриппины – провести Домиция к императорской власти и стать самой, именем его, во главе государства, – должен был, казалось бы, представляться каждому здравомыслящему римлянину бессмыслицей со всех сторон, откуда ни взглянуть. Пусть Клавдий уже не молод, – у него есть прямой наследник: Британик. Пусть Рим, шестьдесят лет тому назад подчиненный конституции принципата, признает его династической собственностью Юлиев-Клавдиев только по старому обычаю, а отнюдь не по закону. Пусть, в недрах этой обычной династии, также не установлено наследственного преемства власти ни по степеням естественного родства, ни по завещанию. Пусть каждый потомок Августа имеет возможность сделаться принцепсом, коль скоро его провозгласит армия и утвердит сенат. Пусть, наконец, в избирательном порядке этот Британик может быть отстранен от власти, как устранили уже однажды Тиберия Гемелла, родного внука императора Тиберия, в пользу Кая Цезаря (Калигулы), внука двоюродного, с пренебрежением к завещанию покойного, которое делило, будто бы, власть между ними обоими. Но, даже в случае подобного устранения, неужели не найдется в Риме никого, чтобы заменить Британика, кроме мальчика, всего тремя годами старше обойденного наследного принца? Есть Силаны, Сулла, Рубеллий Плавт, связанные с Августом не менее близким родством, чем Домиций Аэнобарб. Затем: если бы Клавдий оставил сына слишком малолетним, чтобы принять принципат, у него имеются две дочери – Октавия от Мессалины и Антония от Эмилии Петины; выдав их замуж, он станет зятьям в отца место и одного из них проведет к власти, вручив ему империю, как дочернее «приданое». Октавия даже и была уже помолвлена за Люция Силана, юного принца тоже от Августова корня. Расстроить этот брак было первым делом Агриппины, как скоро она стала супругой Клавдия. Взгляд на империю, как на «приданое» дочерей Клавдия, по-видимому, был широко распространен. Впоследствии его очень точно и грубо выразил в лицо Нерону верный учитель его и военный министр, Афраний Бурр. Заговоры против Нерона обострились, власть его стала шататься именно после того, как он погубил супругу свою Октавию для женитьбы на Поппее Сабине. Когда последняя умерла, Нерон, чтобы укрепить себя в принципате, хотел жениться на Антонии, последней из детей Клавдия, оставшейся в живых. Отказ Антонии он принял как знак государственной измены, и несчастная женщина должна была умереть.
Кроме всего того, Рим всегда ненавидел женское господство, а было ясно, что превращенный в принцепса Домиций явится прямой ширмой действительного регентства своей матери. Она уже и при Клавдии забрала власти и наружных признаков власти больше, чем когда-либо какая-либо из принцесс империи.
Но, несмотря на все то, вокруг Агриппины и Домиция сплотилось прочное ядро тайных соучастников. При дворе за нее стоял самый умный и влиятельный из приближенных Клавдия, его министр финансов (а rationibus), Паллант, который именно и сделал ее супругой цезаря. Из других мощных вольноотпущенников Клавдия, конечно, не все приняли на Палатине Агриппину и сына ее с радостью. Но те, кто не стал к Агриппине в открыто враждебные отношения сразу, как поступил Нарцисс, должны были со временем рассудить, что ее партия более жизнеспособна и выгоднее для них, чем мессалианская, то есть маленького Британика. Во дворце, как и в сенате, большинство не имело оснований особенно крепко держаться за Британика и скорее побаивалось его: осуждение и смерть Мессалины были еще у всех на свежей памяти, а принц помнил и любил свою мать и, став у власти, конечно, не позабыл бы отомстить за нее. В этом-то не сомневался даже такой ожесточенный враг Агриппины и приверженец Британика, хотя и главный убийца его матери, как Нарцисс. Ежедневно убеждаясь, со времени нового брака Клавдия, – по, измененному к лучшему, ходу государственного корабля, – в недюжинном уме и непреклонной воле Агриппины, группа убийц Мессалины и помощников и потворщиков убийцам доверилась звезде ее преемницы. Агриппина имела талант привлекать к себе самых умных и ловких людей века. В сенате ее деятельным агентом явился Л. Вителлий, тонкий, искусный администратор-дипломат, осторожнейший царедворец, одаренный совершенно исключительным чутьем к успеху. Уже одно то обстоятельство, что Л. Вителлий приятельствовал с Агриппиной гораздо откровеннее, чем обычно позволял себе проявлять свои симпатии этот двусмысленный человек, показывает властность придворного и силы общественного движения в пользу Агриппины: Вителлий собой рисковать не умел и к малонадежным делам не прикасался. Он завоевывал для Агриппины аристократическую «правую» сената. С левой, то есть со стоической оппозицией, должен был ее сблизить и сблизил Сенека. А затем – очень дружно и почти без протестов – сенат поддерживает Агриппину во всех затеях, помогая подсаживать Домиция со ступеньки на ступеньку по лестнице к верховной власти с такой ловкостью и легкостью, что мальчик и сам не заметил, как из скромного червячка превратился в куколку, из которой должен был вылететь, уже гордо сверкая императорским пурпуром.
II
Возвращенный из ссылки (в первых месяцах 49 года), Сенека был осыпан почестями: мы видим его сразу на предпоследней ступени магистратуры – претором; теперь ему осталось только побывать в консулах, чего он и удостоился впоследствии, уже при цезаре Нероне (56 г.). Тацит определенно указывает, что, в хлопотах за Сенеку, Агриппина, благодетельствуя философу, благодетельствовала и себе, так как общественное мнение осталось очень признательно ей за возвышение и приближение ко двору столь любимого в народе, широко популярного человека. Не обошлось, конечно, и без сплетен: вероятно, именно в это время и сложилась холопская легенда о любовных отношениях Сенеки к принцессам Германикова дома – кто говорил, к покойной Юлии Ливилле, а другие – к самой Агриппине. Вероятно, с совета Сенеки, решено, прежде всего, обеспечить Л. Домицию империю именно как «приданое», – поторопиться браком его с Октавией. Назначенный на ближайший срок консул, агриппианец Меммий Поллон, внес в сенат предложение умолять Клавдия о помолвке молодых людей. Говорил Меммий в грубом, якобы республиканском, тоне гражданина, требующего от своего принцепса, как равный от равного, необходимой услуги государству. Клавдий был тиран из бессознательных; педант, законник и книжник, он имел наивность серьезно воображать себя неуклонным стражем-блюстителем старой Августовой конституции. В сути дел своих – капризный самодур, в процессе же их – кропотливый и самодовольный хвастун-формалист, он обожал архаический республиканский тон, заставлявший его исполнять свою волю, как бы против воли, по подчинению приказу верховной правительственной силы. Раньше точно такой же речью Вителлий, «льстец четырех государей», заставил самого Клавдия жениться на Агриппине; брак был выставлен такой настоятельной потребностью, что «если цезарь будет еще колебаться, мы женим его насильно».
Итак, свадьба Домиция и Октавии решена, жених и невеста помолвлены. Войдя во дворец, как трижды родственник цезаря – двоюродный внук, пасынок и нареченный зять, – Домиций сразу становится фамильно на равную ногу с Британиком. А между тем интрига уже работает, чтобы как можно скорее сравнять принцев юридически – через усыновление Домиция Клавдием. Этот шаг труднее предыдущего. В роду Клавдиев, начиная с основателя его, сабинского выходца Атта Клавза, в римских летописях Аппия Клавдия, не было усыновленных. Фамилия продолжалась без перерыва, из поколения в поколение, естественным приростом в собственных своих недрах, уже свыше пятисот лет (250—800). Уговаривать Клавдия к нарушению семейной традиции через посредство сената представлялось если не вовсе невозможным, то неловким. Двинули пружину более интимного свойства: за дело взялся Паллант.
Пользуясь своим неограниченным влиянием на Клавдия, Паллант убеждает его усыновить Домиция, доказывая, что через то ничуть не умалятся права Британика, но, наоборот, цезарь чуть ли не окажет сыну огромную услугу. Ослабевшей потомством династии неудобно, чтобы мужское представительство Юлиев-Клавдиев обеспечивалось только неверной жизнью десятилетнего ребенка; правящий дом получит в новом принце важное подкрепление; усыновил же Август своих пасынков Тиберия и Друза, а Тиберий – племянника Германика, хотя у первого были родные внуки, а у второго – родной сын, Друз-цезарь. Так и Клавдию следует взять в опору юношу, способного в непродолжительном времени принять на себя часть забот государственного правления. Якоби остроумно переносит на Клавдия энергическое выражение Веллия Патеркула о Сексте Помпее, сыне Помпея Великого: «вольноотпущенник своих вольноотпущенников и раб рабов своих» – libertorum suorum libertus, servorumque servus. Я уже упоминал, что Шампаньи остроумно сравнивает Клавдия с ученым слоном, который всю жизнь свою шел лишь в ту сторону, куда его направляли, сидя у него на шее и стуча молотками по его голове, корнаки-вольноотпущенники. Слон и теперь остался верен корнаку: Домиций был усыновлен в торжественном обряде, перед понтификами, народным постановлением через lex curiata – и, будучи старше Британика тремя годами, стал не только равен ему, но даже получил право первородства. Сам Клавдий, в речи к сенату об усыновлении, поставил имя Домиция прежде Британика. Сенат благодарил Клавдия за принесенную им жертву на алтарь отечества и – уже льстил новому принцу, чутко кланяясь восходящей звезде, должной затмить остальные светила горизонта. Люций Домиций Аэнобарб граждански умер – народился Клавдий Нерон.
И напоминать Клавдию Нерону о том, что он был Аэнобарбом, стало небезопасно. Мать ревниво следила за прививкой нового имени и нового положения сына как в общественном мнении, так и в домашнем обиходе. Когда Британик, здороваясь однажды с новым братцем, вздумал назвать его Домицием, Агриппина подняла перед Клавдием целую бурю жалких слов: Британик неспроста бросил эту шутку, его научили люди, желающие раздора в императорской фамилии; так острить – значит издеваться над священным институтом усыновления; что же это будет, если у домашнего очага частного гражданина станут отвергать постановления сената и народную волю, облеченную в куриатский закон? Надо затушить маленькую искру неприязни, покуда не разгорелась она в пожар общественного бедствия. И прежде всего, – удалить от Британика негодяев-гувернеров, которые если не сами научили мальчика оскорбить Нерона, то не умели охранить своего питомца от злых людей, способных научить.
«Частный гражданин» Клавдий, затронутый за самую свою чувствительную жилку корректного консерватора– конституционалиста и охранителя древнего порядка, взбешен; над наставниками и гувернерами Британика учиняется розыск, одних казнят, других ссылают, а выбрать новых поручено Агриппине. Старую мессалианскую прислугу и дворню отдалили от Британика еще ранее, под любезным предлогом, будто Агриппина сама желает ходить за пасынком. Около наследного принца не осталось ни одного преданного друга, зато окружило его неусыпным надзором целое полчище шпионов. И что хуже всего – Британику не на что было жаловаться: уход за ним был образцовый, ни в чем отказа и недостатка он не имел. Но, в двенадцать-тринадцать лет, мальчик в Италии уже не ребенок, а тем более мальчик, взрощенный на Палатине, где преждевременно набраться ума заставлял каждый уголок, исторически ознаменованный преступлением; где, казалось, самый воздух, отравленный кровожадным лицемерием, предостерегающе взывал к инстинкту самосохранения: берегись!.. Между тем Британика держали, как ребенка, даже гораздо ниже его лет, внушали ему, что он ребенок, и ребенком показывали его народу, молчаливо объясняя толпе: судите сами – этому ли дитяти наследовать власть и править вами!..
Наоборот, из Нерона усиленно и спешно делали взрослого человека. Есть сорта плодов, которые выращиваются в оранжереях не для употребления в пищу, но для декорации стола. Они огромны, красиво-сочны на вид, формы их благородны, краски приятны. Но кто, обманутый внешностью, вздумает попробовать их, тот находит под красивой кожурой, вместо благоуханного персика или вкусной груши, безвкусную труху. Нерон в руках Сенеки развивался именно подобно такому декоративному плоду, с той же быстротой и с теми же целями. Как декоративные плоды зреют не для того, чтобы их есть, так и царственное воспитание давалось Нерону не для того, чтобы он царствовал: это брала на себя его мать, – но чтобы производил царственный эффект. Агриппина предписала Сенеке огромную образовательную программу и строго, даже придирчиво, наблюдала за ее исполнением. Преподавать Нерону военные науки приглашен был Афраний Бурр, право гражданское, международное и дипломатию – Александр Эгейский и Херемон. Вероятно остался в числе преподавателей и ранее упоминавшийся грек Бурр (Берилл). Что он не утратил милости двора и, впоследствии, самого Нерона, видно из важного назначения, которое он получил, – заведовать греческой, то есть самой интимной, корреспонденцией императора. Заметно, что Бурр имел некоторое влияние на Нерона. По крайней мере, ему, подкупленному кесарийскими греками, удалось однажды убедить императора на резкий указ против кесарийских евреев в такую пору, когда иудеи были всесильны при дворе, вооруженные наиболее могучими его протекциями, начиная с личных юдофильских симпатий самого Нерона и управлявшей им тогда Поппеи Сабины.
Педагогическая задача Сенеки осложнялась ленью Нерона: юношу все тянуло на излюбленный путь художественного дилетантства – к пению, танцам, рысистой езде, музыке, стихотворству, пластике, живописи. К тому же, как справедливо отмечает Г. Шиллер, мальчик попал под педагогическую ферулу Сенеки, уже испорченный скверной школой Аникета. Заниматься серьезно и систематически мог заставить принца только страх матери, суровая требовательность которой порабощала его гипнотически. Нерона дрессировали не иметь своей воли, слепо заменяя ее материнской мудростью. Всех вокруг юноши, кто мог иметь противовлияние, Агриппина безжалостно истребляла. С главной своей соперницей по близости к Нерону, Домицией Лепидой, она разделалась обычным в то время способом: на принцессу поступил донос, будто она пыталась извести императрицу колдовством, да и вообще неблагонадежна политически, так как содержит в своих калабрийских имениях целые полки рабов, представляющие опасность для общественного спокойствия Италии. В свидетели против Лепиды вызван был, между прочим, и Нерон. Запуганный домашней дрессировкой, он, в угоду матери, дал показание, неблагоприятное для обвиняемой. Лепиду казнили (807 г. от осн. Рима – 54 по Р. X.).
Сенека часто приходил в отчаяние от своего ученика, бранил себя, что взялся не за свое дело, говорил, что его время и труд пригодились бы на цели, более возвышенные, чем воспитывать испорченного мальчишку, хотя и с недурными способностями. Но в конце концов задачу свою, – как понимала и поставила ее Агриппина, – Сенека выполнил блистательно. Воспитание Нерона происходило как бы в стеклянном доме. Каждый успех юноши шарлатански выносился на улицу, выхвалялся, вызывал изумление, толки и надежды. По четырнадцатому году, задолго раньше, чем позволял обычай, Нерона облекли в мужскую тогу (25 февраля 50 г.), то есть объявили совершеннолетним и способным приступить к государственным делам. Сенат, верный союзу с Агриппиной, спешит назначить Нерона консулом на срок, наступающий через шесть лет от этого торжества, в двадцатый год жизни принца, а временно облекает его проконсульской властью и титулом «главы юношества», princeps juventutis (804 г. Рима – 51 по Р. X.). Это звание имело в императорском Риме почетное значение, не сопряженное видимо ни с какими особенными практическими правами, но столь же многозначительное символически, как, напр., в Российской Империи титул «Цесаревич», или в современной Англии – «Принц Уэльский». Государь в Риме был princeps senatus, первый в сенатском сословии, и princeps omnium, первый гражданин республики; а излюбленный принц его дома и предполагаемый наследник был princeps juventulls, προχhiριτοξ τηξ νεοτητοοξ, и почитался номинальным главой сословия всаднического. Опять-таки и тут можно сравнить с обыкновением русского царствующего дома – назначать наследника престола атаманом войска Донского. На официальном смотре всаднического сословия, который производился императором 15 июля, princeps juventutis, действительно, во главе шести сословных старост, севиров, командовал сословной конницей, в рядах которой могли быть всадники только от 17 до 35 лет. Герцог полагает, что и princeps juventutis оставался таковым только до тех пор, покуда не вводили его в сенат, и, вообще, придает этому титулу меньшее значение, чем другие. Определиться точно в нем, конечно, мудрено, так как тут ничего не зависело от закона и очень много от обычая, времени, взглядов правящего государя и даже просьбе всаднического сословия. Ведь и цесаревич совсем не необходимый титул для наследника русского престола. Взять хотя бы недавний пример: в промежутке между кончиной цесаревича в. кн. Георгия Александровича и рождением цесаревича в. кн. Алексея Николаевича наследником престола был в. кн. Михаил Александрович, но титула цесаревича он не имел. Столь же многозначительным шагом в пользу Нерона было включение его, сверх штата, supra numerum, в четыре главные жреческие коллегии – понтификов, авгуров, квиндецемиров и септемвиров, а имени его – в молитву арвалов за императорский дом. На играх, данных в память совершеннолетия Нерона, за Клавдиев счет, «принц юношества» предстал перед народом в одежде триумфатора, между тем как Британик стоял близ него в претексте, с детской буллой на шее[9]. Во время празднеств в память учреждения Латинского союза Нерон назначен городским главнокомандующим. Ему предоставлено право жаловать деньги войскам (donativum), раздавать подарки (congiarium) и устраивать игры народу. Это тоже выразительные права, показывающие в Нероне юношу, которого правящая власть готовит себе в заместители, а потому не ревнует, а напротив приучает к своим прерогативам. Конгиарием (от конгия, congius, сосуд вместимостью около 3⅟₄ литров) называлась экстренная, не в счет заурядной, раздача властью народу съестных припасов: зерна, масла, вина, мяса, овощей, соли и т.д. В республиканском Риме конгиарии предлагались народу вновь избранными магистратами или кандидатами в магистраты и, следовательно, были орудием избирательной борьбы. Цезари забрали эту важную силу в свои руки. Donativum – добавочный, жалованный солдатский паек: тот же конгиарий, но выдаваемый в войсках и, обыкновенно, не натурой, но деньгами. Впрочем, и гражданский конгиарий разменивался иногда на деньги. На донативы дом цезарей, по крайней мере начиная с Клавдия, откровенно смотрел, как на покупку солдат в верность династии. Со временем, как известно, донативы переродились из милости в обязательства, и чудовищные требования солдатчины обратили верховную власть в предмет аукциона. Всего пятнадцать лет спустя после Клавдия, которому Светоний приписывает первые развращающие злоупотребления донативами, император Гальба погиб жертвой своей скупости или упрямства, за отказ удовлетворить жадные притязания солдат. Известна гордая фраза его: «Я солдат набираю, а не покупаю». Это хорошо в смысле государственного интереса, но опасно для самого государя, – комментирует Тацит.
Итак, Нерону дозволено прикоснуться к важнейшему рычагу власти: забавлять народ и покупать солдат. Поставленный в необходимость играть роль взрослого, юноша ни в чем не ударил лицом в грязь, всегда эффектный и в слове, и в деле. За четыре года перед тем едва грамотный, он, чтобы блеснуть хорошим образованием и славой красноречия, взял на себя защиту перед консулами и сенатом нескольких важных исков и ходатайств, возбужденных некоторыми провинциальными общинами. Штар думает, что первый ораторский дебют Нерона был в пользу жителей Илиона, для которых он, эффектными ссылками на родство римлян с древними троянцами, на происхождение рода Юлиев от Энея и тому подобным баснословием, выхлопотал освобождение от всех государственных повинностей. Но известно, что речь за Илион Нерон произнес по-гречески, и Г. Шиллер справедливо сомневается, чтобы предполагаемый наследник верховной власти, впервые изъясняясь перед высшим национально-правительственным учреждением, говорил на иностранном языке. Поэтому он первый опыт Неронова риторстсва видит в латинской речи о субсидии Бононской колонии, ныне городу Болонье, на новую стройку после пожара. Ходатайство, конечно, увенчалось полным успехом: бононцы, как клиенты фамилии Антониев, которой наследниками были Юлии-Клавдии, получили субсидию в десять миллионов сестерциев и колонию ветеранов. В начале 52 года Нерон просит, – с речью на греческом языке, – об автономии для острова Родоса. В начале 53-го, вскоре после своей свадьбы с Октавией, он же добивается льготы от податей на пятилетний срок для жителей фригийского города Апамеи (Apamea Kibotos, ныне Динер), пострадавшего от землетрясения. Слава молодого принца, гуманного защитника народных льгот и привилегий, должна была широко разойтись по провинциям сочувственным эхом, все более и более оттесняя в тень и неизвестность темное имя маленького и поневоле бездеятельного Британика. Следы восторгов благодарного Родоса дошли до нас в монетах с именем Нерона и в стихах Антифила. Да и вообще Германики, в том числе и Агриппина с сыном, были очень популярны в провинциях. В Греции известие об усыновлении Нерона Клавдием было принято с восторгом: на некоторых монетах, современных событию, Агриппина прославляется, как «богоматерь». В Риме – та же благосклонность к новому «принцу юношества». Принято было во всадническом сословии дарить новым главам своим драгоценное оружие. Нерону оно поднесло почетный щит. Он командует военным парадом и, в доспехах военачальника, увековечен на монетах. За болезнью Клавдия, Нерон присутствует, как его представитель, в сенате. По указанию Зонары, хотя и слишком позднему, чтобы на него полагаться, Клавдий даже обратился к сенату с открытым письмом, в котором рекомендовал – буде он умрет – избрать ему преемником Нерона.









