Текст книги "Земля Кузнецкая"
Автор книги: Александр Волошин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
ГЛАВА IV
Преддипломную практику в 1944 году Валя проходила в одной из геологических экспедиций западносибирского филиала Академии наук. Наступала осень, работы свертывались, и вдруг пришла эта страшная весть о смерти матери. Пришибленная ею, Валя торопливо собралась, но когда приехала в город, все уже было закончено. Маленький потемневший домик на Иркутской хмурился из-за голых акаций заплаканными по-осеннему окнами. Дочь соседей, Нина Сорокина, временно жила в тихих, опустевших комнатках.
Валя приехала вечером. Уставшая и опустошенная, не раздеваясь, она часа два просидела в полутемной спаленке. Ни о чем не расспрашивала, да и некому было бы, кроме Нины, рассказывать о последних днях Екатерины Михайловны. Но Нина тоже молчала, не зная, нужно ли к этому приступать. Наконец она несмело заглянула в дверь.
– Валя, если вам что-нибудь…
– Нет, благодарю вас… Я вот умоюсь… – Валя хотела сказать: «и лягу спать», но вдруг ужаснулась своей черствости, растерянно оглянулась и только сейчас с беспощадной ясностью представила себе, что никогда больше к ней не придет и не сядет рядом мама.
Утром она прибрала квартирку и пошла в Геологоуправление, чтобы поговорить о работе, решив затем попросить в институте годичную отсрочку по дипломному проекту. Старший геолог управления, шестидесятилетний седенький Вакшин, внимательно выслушал Валю и предложил пока обрабатывать некоторые материалы прошлогодних экспедиций.
Работа почти не занимала ее, но давала возможность немного отойти от себя, от своего горя. Однажды в геологическом музее она познакомилась с профессором Скитским Василием Пантелеевичем, неутомимым исследователем западносибирской низменности. Близко знавшие его говорили, что это «работяга и умница». Человек лет тридцати пяти, одинокий, Скитский сразу нравился людям и внешностью и откровенной ясностью суждений.
Шли холодные дожди вперемешку со снегом. Валя засиживалась на работе допоздна. Скитский как-то проводил ее до дому, потом еще раза два они оказались попутчиками. Однажды Валя пригласила профессора зайти обогреться. Пока она хлопотала на кухне, приготовляя ужин, Скитский ходил по комнате, с удовольствием растирая озябшее лицо, и рассказывал Вале о последних фронтовых новостях, только что слышанных по радио.
После чаи он курил и, чуть прищурив глаза, поглаживая короткими сильными пальцами подбородок, делился с Валей обширными планами исследовательских работ на лето. Руды Салаирского кряжа, полиметаллы Горной Шории, чугунашский марганец… не сегодня-завтра, и в первую очередь с геологов, спросят, почему до сих пор Кузбасс пользуется чиатурской марганцевой рудой?
– У нас спросят! – на минуту лицо Скитского стало неузнаваемо жестоким, он поглядел на Валю и глухо выговорил: – Извините, вам скучно от этих геологических излияний…
– Василий Пантелеевич! – Валя невольно выпрямилась. – Почему?
– Лицо у вас…
Валя медленно покачала головой.
– У меня было большое несчастье, Василий Пантелеевич.
Несколько секунд он смотрел на ее вдруг задрожавшие руки, потом поднял взгляд, хотел, очевидно, спросить о чем-то, но спросил только уже перед уходом: что ей дает работа, надолго ли она оставила институт?
– Что мне дает работа?.. – Валя помедлила. – Она меня успокаивает… – еще помедлила и вдруг насторожилась. – А что?
Скитский криво усмехнулся.
– Читал я вашу записку по итогам Томь-Усинской экспедиции: ни одной взволнованной мысли, ни одного страстного утверждения… – резко закончил: – холодная ученая тарабарщина!
После ухода профессора она долго сидела, захватив холодными пальцами шею, прислушиваясь к своим беспокойным мыслям. Уже недели полторы от Павла не было писем. Случалось это и раньше, но такой тревоги никогда не было. Неужели навсегда замолчал? Павел?
Резко встала. Боже мой, как она может раскисать до такой степени!
«Холодная ученая тарабарщина!»
Валя невольно оглянулась, словно только сейчас услышав эти слова: «Холодная тарабарщина…» Как это стыдно!
Утром попросила вернуть ей записку о Томь-Усе, пересмотрела ее, вчиталась в каждую строчку. Сколько чужих, нехороших слов: «Нужно полагать»… «Едва ли справедливо утверждение»… «Вызывают сомнение несколько основных положений»…
А люди мучились в таежных дебрях верхней Томи боролись с непогодой, с гнусом, радовались маленьким открытиям, за которыми им уже виделись почти сказочные богатства нового угленосного района. И вот к этим горячим мечтам прикасаются чьи-то равнодушные руки, и краски меркнут…
С какой-то радостной болью Валя уничтожила свою записку и в несколько ночей написала все заново. А потом, когда начальник партии хвалил ее за смелые Выводы и радовался новой союзнице, она не знала, куда деться от горького смущения.
Скитский, очевидно, обо всем знал, но больше и словом не обмолвился по этому поводу.
Несколько раз они вместе ходили в театр. Валя осуждала себя за то, что ей доставляло удовольствие видеть, как этот большой умный человек, обращаясь к ней, все больше робеет, как легкий румянец вспыхивает при этом на его смуглых щеках. Он ухаживал за Валей, но делал это так неловко, по-мальчишески, что она не могла ни обидеться, ни выговорить ему за это. С ним было спокойно, по крайней мере Валя не замечала, чтобы присутствие Скитского мешало ей думать о Рогове.
В январе Советская Армия шагнула к Одеру. Стояли морозы. Валя была напряжена до предела. Сердце рвалось за каждым письмом к Павлу. Работала лихорадочно, целыми днями не отрываясь от геологических карт, от записок, от образцов геологических пород.
После двухнедельного перерыва осенью Рогов снова писал очень часто, но кто же мог поручиться, что непрочная цепочка писем не оборвется? В скупых сводках Совинформбюро сообщалось о стремительном продвижении на запад тысячекилометрового фронта, о тяжелых боях, о многочисленных трофеях и пленных. Рогов писал:
«Сегодня ночью отдыхали в одном польском фольварке. Свободных помещений не оказалось – спали на сеновале. А ночью обнаружили, что под нами, в сене, тоже отдыхает целое отделение гитлеровских автоматчиков. Пришлось немного повозиться, недоспали».
Прочитав этот лаконичный рассказ, Валя почувствовала, как у нее похолодели плечи.
В феврале писем не стало. Однажды Валя пришла к Вакшину Попросила:
– Хотела бы еще какую-нибудь работу.
Вакшин фыркнул.
– У вас же и без того по трем отделам?
– Я хотела бы еще что-нибудь делать! – повторила она.
Старый геолог раздраженно повертелся на стуле, несколько раз мельком глянул в лицо девушки и, наконец выхватив из стола папку с бумагами, перелистал их. Валя склонилась рядом. Но Вакшин спросил вполголоса:
– Он в Польше? Молчит?
Она кивнула. Светлое, солнечное окно перед ее глазами затуманилось, изломалось.
– Молчит… месяц уже молчит.
Вакшин прикоснулся сухонькой ладонью к ее плечу.
– Сын у меня тоже… молчит. Валя, вы стисните зубы… А работы сколько угодно.
Она попрежнему аккуратно через день писала письма Рогову и так же аккуратно получала их обратно с пометкой: «Адресат выбыл».
Иногда забегала Ниночка Сорокина, осторожно спрашивала:
– Валя, все еще нет? – и вздыхала: – Мой тоже целую неделю молчит…
В серебряную пору снеготаяния даже дышать стало трудно – так велико было внутреннее напряжение. Боялась каждой свободной минуты. В дополнение к основной работе взялась готовить материалы еще по двум смежным отделам. С утра и до самого позднего часа сотрудники видели ее гладко зачесанную светлую голову, склоненную то над столом, то над чертежной доской или в геологическом музее над образцами пород.
И в тот майский золотистый день она, как обычно, очень устала. Привычным движением повернула ключ в замочной скважине, осторожно открыла бесшумную дверь, глянула на маленький коврик у входа – письма снова не оказалось. Поглядела на часы – без пяти шесть. Торопливо включила радио, присела к окну и мучительно напряглась.
Внешне все как будто было так, как год и два года назад, но в душе росло что-то большое, копившееся уже давно, что нельзя было назвать точным словом. Сердце отстукивало последние часы перед победой.
Из окна не видно, как солнце все ниже опускается к дальним землям, только розовый свет на крышах соседних домов делается всё тоньше, прозрачнее, поднимается и плывет в недосягаемой высоте.
Позывные в репродукторе оборвались. Секундная пауза, а потом привычный голос сказал в вечерние сумерки:
– Говорит Москва!
Валя комкает косынку на груди. Да, все идет, как должно. Занят Дрезден. «При выходе на Эльбу наши войска…» Сколько еще рек в Германии?
Больше не было сил сидеть неподвижно. Толкнула створку окна. Не видно еще ни цветов, ни травы, но легкие теплые запахи тревожат сердце.
Без стука вошла Ниночка Сорокина, тихонько присела рядом, смиренно сложила руки на коленях, потупилась, чтобы скрыть покрасневшие веки.
– Я, наверное, самая несчастная, Валя… целую неделю ни строчки…
Дрогнули пальцы ее рук, лежавших на коленях.
Потом Валя включила свет, Нина развернула два последних письма и прочитала вслух, прислушиваясь к каждому слову. По маленькой карте проследили далекий и трудный путь солдата и согласились, что некогда было ему писать в последнее время. Помолчали.
– А у тебя как? – Нина несмело заглянула в глаза. – Валя?..
Ответила тихо, втянув голову в плечи;
– Устаю очень…
– Все еще ждешь?
Валя помедлила немного, потом выпрямилась, упрямо приподняв лицо.
– А как же иначе жить? – резко дернула штепсель из розетки.
Нина первой не вынесла тишины. Заторопилась.
– Ты прости, Валя… я всегда такая неосторожная… Я пойду. Иногда ведь письма по вечерам приносят.
Валя снова включила радио. Эфир молчал в шорохах, в свистах. Но и само молчание и шорох несли в комнату волны высочайшего напряжения.
Сегодня все равно не уснуть, как почти все эти ночи после падения Берлина. Долго ходила от окна до двери, а памятью шла по строчкам давно заученного письма:
«Так жалко, что не увидел тебя. Когда поезд повернул от Юрги на запад, а ты осталась на востоке, в Томске, сердце у меня как будто оборвалось. Встречу ли снова? А потом мне было очень некогда. Десятки боев, гибель товарищей, истерзанная земля… Во мне что-то обуглилось. Мне тогда казалось, что я редко вспоминаю о тебе, но теперь-то знаю, что ты всегда была со мной».
И совсем недавно он писал:
«До Берлина осталось 68 километров. Одер – мутная чужая река. Очень много работы. А какое ты платье носишь?»
Неужели это письмо в феврале писано? Как давно…
Или сон смежил веки, или просто какое-то бессилье опустилось на память. Вскинулась на тихий стук в дверь.
Вошел старичок почтальон, подал квадратик свернутой телеграммы. Испугавшись, что сейчас же неудержимо, вголос, расплачется, Валя негнущимися пальцами приняла телеграмму и, не распечатывая, положила ее на уголок стола. Почтальон долго копался в сумке, отыскивая потерянную квитанцию. Потом он ушел.
Думала, что нехватит сил притронуться к телеграмме. Но это продолжалось всего секунду. Между двумя короткими вздохами развернула бумажный квадратик и прочитала: «Был тяжело контужен. Теперь все хорошо. Не унывай. Павел».
Плохо помнила, как подошла к окну, как долго стояла, прислонившись щекой к стеклу. Незаметно села. В опущенных кистях рук тяжело билась кровь. Уже синело над черепицей ближнего дома. Положив голову на подоконник, так и уснула с лицом, обращенным в рассвет.
Солнце пригрело веки. Золотой квадратный столб косо ложился на разноцветный половичок. Радужный зайчик от зеркала вздрагивал на непомятой подушке. В руке Валя попрежнему сжимала помятый листочек телеграммы. Каким легким было это раннее пробуждение!
Совсем близко, по ту сторону окна, смеялось мокрое от слез личико Нины.
– Чудная!.. Какая чудная ты, Валя! Четыре года ждали и все в одно утро проспали… Сердце… Что с моим сердцем делается, Валя! А на улице!.. Посмотри, даже земля поет!..
Сколько было народу на улице в эту синюю солнечную рань! Какие звонкие песни! Напротив, прямо на кирпичной ограде, двое мальчуганов писали известью, огромными буквами:
«Победа!»
Валя прождала весь май. Скитский сразу же после дня победы принес ей букет душистых подснежников и с доверчивой улыбкой положил на стол.
Валя призналась:
– Василий Пантелеевич, я очень счастлива… я так счастлива!..
– Рад за вас, Валентина Сергеевна, – Скитский бережно пожал ей руку.
Рогов приехал неожиданно, как раз в тот день, когда Скитский вылетал самолетом в Кузбасс.
ГЛАВА V
Что ярче, всего запомнилось из событий в те весенние дни? Может быть, древняя крепость в Кузнецке, ослепительный, как начищенная сталь, разлив двуречья, ветер, скупое на тепло, но очень молодое солнышко, голубые далекие горы и снова ветер, ветер… И еще неизбывная радость в милых глазах?
Да, но со всей силой это захватило еще раньше, когда он впервые после долгой разлуки сошел на перрон новосибирского вокзала.
Поезд прибыл утром. Рогов выбежал на широченную привокзальную площадь и удивился: ого, как здесь земляки размахнулись! Колоссальное здание вокзала, насквозь пронизанное утренним солнцем, кажется, плывет в синеватом мареве.
Но Рогову уже не стоялось. Нетерпение повлекло его в тихие боковые улицы, все еще не мощенные, с акацией, черемухой в палисадниках, со шпалерами старых комолых тополей. Посмотрел на дощечку: «Иркутская». Легкий холодок радости коснулся груди; Слева, в зелени палисадника, увидел два небольших оконца, похожих на лесные озера. Одернул гимнастерку, шагнул к калитке, но тут же заметил, что по тротуару уходят двое. Мужчина среднего роста, помахивая шляпой, ведет под руку высокую девушку.
Сердце так рванулось, а глазам стало до того жарко, что он не выдержал, шумно выдохнул, как после подъема на гору:
– Валя!
Круто обернувшись, девушка быстро шагнула навстречу Рогову и на мгновенье заплакала. Но и в этом мгновенном плаче и в том, как судорожно, до боли, сомкнулись ее руки на шее Рогова, было столько скорби и радости, что сразу остались позади годы тоски и ожидания.
– Ну, что ты, Валя? – Рогов то целовал ее теплое, мокрое от слез лицо, то пристально, долгие секунды, смотрел в ее большие лучистые глаза…
Потом она словно очнулась, заговорила, заторопилась:
– А ты?.. Ты не плачешь от счастья? Ты… какой-то совсем другой… От тебя ветром, солнцем пахнет, слышишь? – И, повернувшись к забытому спутнику, сказала вполголоса: – Вы видите, профессор, какая я счастливая… Счастливая! Это же мой Рогов!
Через день они уехали в Кузбасс. Так решил Рогов. Валя пробовала отговаривать.
– Нет-нет, – сказал он с веселым упрямством. – Что нам сейчас эти комнатки! Давай походим, подышим ветром… А?
Побывали в Старо-Кузнецке на крепости. На серую каменную стену взобрались в полуденный солнцеворот. Внизу, между берегом Томи и горой, раскинулись тысячи небольших деревянных домиков старого города.
За реку и направо убегала ровная лента шоссе и линия трамвайных столбов. В пяти километрах поднимались каменные громады Сталинска. Дымил гигантский завод. Вверх по Томи, за Старо-Кузнецком, видны еще два завода, длинные корпуса которых издалека похожи на корабли, пустившиеся в дальнее плавание. Древняя крепостная стена из серого песчаника вздымается над широчайшим простором двуречья.
В синем небе стояло весеннее солнце. Шумели травы. Тело было легким, казалось: раскинь руки в стороны – и полетишь.
Долго стояли рядом.
Потом Рогов взобрался на окраинный выступ стены и стал там, заложив руки в карманы. Упругий ветер заносил на сторону его темные волосы, летучие тени мелькали у него перед глазами.
– Вот это да! – говорит он, расправляя плечи, словно приноравливая свою силу к зеленым горным просторам. – Вот это да!.. – повторяет он медленнее и сейчас же хмурится: – А вот что мост через Томь до сих пор не перестроили, ни к черту не годится! И ты понимаешь, Валюша, я сегодня только узнал, что управление Кузнецким трестом все ещё находится в городе, а шахты вон где, – видишь конус терриконника? Это Байдаевка, до нее девять километров, а за нею Абашево, Зыряновка… Не понимаю, как же они руководят работами? По телефону?
Спрыгнув к Вале, он вдруг предложил:
– Знаешь что, поплывем вверх по Томи! Я сегодня же достану катер.
Четверо суток плыли вверх по Томи. Где-то недалеко от устья Мрас-су дневали на берегу. Утром Рогов купался в ледяной весенней воде. Вымахав на середину реки, кричал оттуда по-мальчишески звонко:
– Валюша, ну что ж ты? Плыви сюда скорее!
Она зябко поднимала плечи и, улыбаясь, смотрела, как Рогов рассекал синее серебро воды.
Днем ловили рыбу, загорали и о чем только не разговаривали. Безбожно фальшивя, он пел и часто просил:
– Ну помоги же мне, я все слова забыл.
Вечером сидели у костра, ели уху и хвалили, хотя Рогов пересолил варево. Потом молчали, глядя на догорающие головешки, на золотые огоньки где-то внутри углей.
В этот час Валя впервые спросила:
– Ты разве не устал на войне? Тебе не хочется тишины и хотя бы маленького покоя?
– Устал? – удивился Рогов. – Вот этим не грешен, честное слово, не хвастаюсь!
Она незаметно отстранилась и заговорила как будто о другом:
– Павел, подумай все же об аспирантуре. Очень советую. Ведь творческая, научная работа – это такая ширь неоглядная… Подумай, Павел. А потом мы же вместе будем. Я так хочу этого… Я не могу больше… без тебя!
Теплое короткое дыхание коснулось лица Рогова, он сжал ладонями щеки девушки, заглянул как только мог поглубже в ее глаза, в которых теплились золотые тени от догорающего костра.
– Родненькая моя! Мы же вместе, ты и так рядом со мной. Нам еще столько жить!
Вскочив, он бросил в костер беремя сухого хвороста и, подняв лицо, долго смотрел, как искры огненным смерчем взвивались к черному небу.
– Вот подожди, Валя, – сказал он после раздумья, – мы еще будем строить шахты здесь, где ночуем сегодня. И какие шахты! Тут, поблизости, удивительный Томь-Усинский бассейн. Закрой глаза и представь себе, как все здесь будет… Тайги нет, болота осушены, море огней, шум великой работы, сады, жилища человеческие. И… по секрету тебе скажу: наши детишки будут бегать в здешние школы!
Валя опустила темные вздрагивающие ресницы.
Легли спать в маленьком шалаше из сосновых ветвей. Укутывая девушку, Рогов спросил:
– Тебе тепло? Ты не боишься?
Через несколько минут, когда он затих в своем углу, она вполголоса окликнула:
– Павлик? Ты меня любишь?
– Валя! – Рогов приподнялся. – Родненькая моя, как я тебя люблю!
– Ну скажи еще раз об этом!..
Сквозь сосновые ветки, прямо над их головами светилась синяя теплая звезда, и где-то совсем близко призывно кричала ночная птица. А ночь была темная, неслышная, земля казалась бесконечно широкой и ласковой.
…Рогову не сиделось на месте ни одного дня. Он часто повторял: «Я хочу посмотреть, как земляки развернулись, хочу поучиться жить». Или, сжимая руку Вале, перебивал себя на полуслове: «Посмотри, как земля молодеет, как застраивается! Просто руки чешутся!»
В Горной Шории, в Таштаголе, прямо со станции они побежали на рудник. Валя и оглянуться не успела, как они перезнакомились с доброй дюжиной горняков. Осмотр поверхностных разработок был прерван сигналом к отпалке. Пока гремели взрывы, они сидели под дощатым навесом. Отдыхая, Валя смотрела вниз, на узкую крутую излучину Кондомы. А Рогов уже успел ввязаться в горячий спор с каким-то инженером.
– Извините, извините, вы ересь городите! – незлобиво перебивал он собеседника. – Коэфициент полезного действия врубовки на пластовых месторождениях равен… – он быстро выхватил из кармана записную книжку, отыскал что-то и, подчеркнув, показал инженеру. – Видите?
Валя невольно рассмеялась про себя, вспомнив, что и в вагоне он также напал на одного из спутников с вопросами, выкладками – обо всем забыл. А когда она его о чем-то спросила, оглянулся рассеянно: «Извините…» – и опять за разговор.
В короткие часы отдыха бывал ласково-задумчив, привык убирать прядку волос с виска Вали. Она наклоняла голову и, прикрыв глаза, просила:
– Не смотри на меня так! Слышишь?
От Таштагола до приискательского поселка Спасск нужно было подниматься на перевал по петляющему шоссе. Когда долина Кондомы осталась далеко внизу, а прямо на востоке встала голубоватым конусом гора Шерегешь, Валя вдруг присела на скате придорожной канавы и, пожевав кудрявый липкий листочек малины, сказала сквозь смех:
– Честное слово, я устала, Павел. Ну что ты все время бежишь и бежишь? У меня и дыхания уже не хватает. Вот упаду где-нибудь, отвечать будешь.
– Но ты же геолог, землепроходец, – отшутился Рогов и медленнее, уже серьезным тоном добавил: – Это же нас и разлучает сейчас с тобой.
– Разлучает… – повторила Валя и, качнув головой, прикрыла глаза.
Случилось так, что через неделю, уже в Сталинске, они снова говорили об этом, хотя тот и другой бессознательно откладывали разговор «на потом».
Один из последних вечеров провели у инженера-металлурга – Ивана Сергеевича Домбицкого. Старый кузнецкстроевец, страстный последователь знаменитого доменщика Курако, Домбицкий никогда не упускал случая порассказать о славных днях, когда на пустырях, на болотах зачинался огромный завод и красавец город.
В первую же минуту, залучив Рогова, Домбицкий с чувством продекламировал:
Я знаю —
город
будет,
Я знаю —
саду
цвесть,
Когда
такие люди
в стране
в советской
есть!
Потом подмигнул и со смехом сообщил:
– Понимаете, был недавно в Магнитогорске, так тамошние старожилы набрались смелости утверждать, что это стихотворение Владимир Владимирович написал об их городе! Большего самомнения нельзя вообразить. Строки эти написаны о Кузнецкстрое, о кузнецкстроевцах! Вы как думаете?
Рогов пожал плечами.
– Эти строки написаны о Кузнецке, но я думаю, и магнитогорцы правы.
– Вот как! – Домбицкий недоверчиво улыбнулся. В дом к хозяину собрались хорошие, веселые люди – два артиста из городского театра, профессор Скитский из Новосибирска – ученый с телосложением лесоруба, с умными веселыми глазами под широким лбом, две студентки-педагогички, родственницы Домбицкого. Одна из них – светленькая, в строгом вечернем костюме – задушевно спела несколько песен, страшно робея при этом, за что и была награждена горячими аплодисментами.
Профессор рассказывал о своей последней экспедиции на Томь-Усинское угольное месторождение. Рогов заметил, как Валя непроизвольно придвинулась к рассказчику, как на ее лице вспыхнул неровный румянец. О планах исследовательских работ она расспрашивала жадно, порывисто, казалось, забыв обо всем, кроме этого.
Рогов отошел к окну и постарался еще раз во всем разобраться. Что же произошло и чего он, собственно, хотел? Чтобы Валя была рядом? Да, это желание никакие силы не вытравят. Но сейчас этого нельзя сделать. А потом?
Словно угадав его состояние, подошла Валя и оперлась о широкий мраморный подоконник. Как видно, ей хотелось что-то сказать, да не находилось нужного слова.
Внизу, в синих сумерках, терялась узкая перспектива улицы. Налево, по ту сторону площади, поднимался огромный семиэтажный куб жилого дома. И оттого, что в каждом его окне сиял одинаково бледный свет, дом казался созданным целиком из светящегося стекла. Валя чему-то улыбнулась и открыто глянула в лицо Рогова.
– Павлик, ты грустишь?
– Это другое, – качает он головой.
– А ты говори правду.
– Хорошо. Говорю правду. Да, мне грустно немного и… я не знаю, как будет дальше…
– Что ты имеешь в виду?
Он нетерпеливо шевельнул плечами.
– Я имею в виду нашу жизнь! Будем мы когда-нибудь вместе? Почему ты не говоришь прямо?
Валя удивилась.
– Разве нужны еще какие-то особые слова? – она прижала к себе локтем ладонь Рогова. – Я же знаю теперь, что тебя никакие силы не оторвут от Кузбасса, от твоего дела… Насмотрелась на тебя за эти недели. Но ведь я таким тебя и люблю, в этом твое и мое счастье!.. – она замолчала, оглянулась на профессора.
Рогов без труда понял, что ею было не досказано, или, может быть, она хотела только спросить: «А ты за что меня любишь? Какой ты меня видишь?»
– Ладно, Валюта, будем жить… Ты слышишь, как жизнь стучится?
Он положил ее ладонь к себе на грудь.
В Новосибирск Валя уезжала утром. Перед отходом поезда они постояли с Роговым в тесном тамбуре. На прощание хотелось сказать друг другу что-нибудь значительное, чтобы запомнилось, кто знает на какое время. Но слов просто не было, – не находилось нужных слов.
Поезд тронулся, колеса под вагоном отстукивали первый раз: «вот-так»… Валя устало опустилась на лавку. Что-то непонятное, трудное осталось на сердце после встречи с Роговым. Но чего же тогда она ждала несколько долгих лет? Покоя, безмятежной любви? Но разве такая любовь бывает?
Глазаньки, глазаньки,
синие глазаньки… —
пела когда-то мама о синих глазаньках, в которых нет ничего, кроме любви. Почему-то раньше при мысли о Рогове у нее в памяти всегда возникала милая давняя песенка о синих глазаньках. Это до последней встречи. А тут оказалось, что глаза у Рогова совсем не синими стали, и не было в них никакого покоя. Да и был ли в них когда-нибудь этот покой? Не сказка ли это, сочиненная про себя в долгие вечера одиночества?