Текст книги "Земля Кузнецкая"
Автор книги: Александр Волошин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Решением Совета Министров СССР
Александру Никитичу ВОЛОШИНУ
за роман «Земля Кузнецкая» присуждена
Сталинская премия второй степени за 1949 год.
Александр Волошин
ЗЕМЛЯ КУЗНЕЦКАЯ
ПРОЛОГ
И разыгралось же сердце у каждого воина, когда эшелон, перевалив пограничный рубеж, помчался по родной земле. Сгрудившись у открытых дверей вагонов, солдаты молча глядели на израненные поля. Синий дымок вился за дальним лесом, редкие сизые облака ползли на запад, багровея в лучах заходящего солнца. Каждый вдруг понял, что давно в его жизни не было и таких обыкновенных туч, и такого розового заката, и кудрявых дымочков за лесом.
Родина! Сколько сынов не вернулось в твои просторы!..
– Заяц! Смотрите, заяц! – кричит сержант Данилов и, сорвав с головы пилотку, показывает на прыгающий по зеленому полю комочек.
Долго в этот вечер не ложились спать. Сперва беседовали под торопливый перестук колес, потом в несколько голосов пели «Шумел камыш, деревья гнулись». И про Ермака пели и про славное море Байкал. Пели, томимые ожиданием скорых встреч.
Дверь не закрывали, и в бледном проеме ее до поздней ночи маячила небольшая фигурка Степана Данилова. Этот парень с беленьким вихорком, упрямо торчавшим из-под пилотки, отличался удивительной непоседливостью. Но это была не детская непоседливость, а горячее желание поскорее присмотреться к родной земле, надышаться ее ароматами. Маленький, крепко сбитый Данилов очень прямо носил свою русую вихрастую голову. На его узком подвижном лице светились синие пристальные глаза. Стоило поезду остановиться, будь то рано утром или поздно вечером, он прыгал с подножки и сразу куда-нибудь бежал. Зато в вагоне все точно знали фамилию паровозного машиниста (37 лет стажа!), знали, что у этого старика племянница учится в московской театральной школе, а кроме племянницы, никого нет – всех немцы порешили.
Данилов же сообщил, что первая узловая станция после границы будет утром.
А утром он вдруг исчез. Сначала этому не придали значения. Ну нет и нет человека, едет, значит, в соседнем вагоне или на тормозе. Но к вечеру всем стало не по себе. Аккордеоном заняться было некому, новостей не было.
– Вот якорь-то, отстал парень, – сокрушенно посетовал старый солдат Алексеев.
– Наверняка влюбился, – полушутя сказал Григорий Вощин. – Помните, когда еще из Германии тронулись, он заявил: «Как перееду границу – в первую же русскую девчонку влюблюсь!»
Только через двое суток, уже в Смоленске, Данилов явился в вагон и, ни слова не говоря, завалился на верхние нары. Выспавшись, он не торопясь съел котелок колхозного варенца, вытер губы, отряхнулся и потянул к себе аккордеон. Но после бойкого перебора вдруг остановился и задумчиво пригладил белый непокорный вихор.
– Был в Овражках, – сказал он негромко. – В сорок первом меня там так стукнуло – полгода валялся в госпитале, до пролежней.
– Ну и как? – насторожился Алексеев.
– Что как? До пролежней, говорю, валялся, вот как. Во мне и сейчас железа сколько угодно.
– Я не о том, – поморщился старый солдат. – Чудак человек, нашел чем хвастать. Я спрашиваю, как Овражки?
– Окоп своего отделения нашел… – Данилов растерянно улыбнулся, словно испугавшись, что его уличат в мальчишеском легкомыслии.
Но солдаты выжидающе молчали.
– Там, где первое отделение воевало, картошку посадили, а у самого моего окопа сад разводят… Вот люди! – Данилов помолчал и задумчиво добавил: – Жарко там было, черт!
На лицах демобилизованных появились несмелые улыбки.
– Видишь ты… – удивился Алексеев. – Сад!
Но Данилов уже встряхнулся и широко развел мехи аккордеона.
В Москве эшелон расформировали. Четверо сибиряков-попутчиков и дальше, уже пассажирским поездом, тронулись вместе. Сапер Моисеев, пожилой пехотинец Черкасов и Вощин – кряжистый широколицый связист ехали в Кузбасс, Данилов же был родом из Новосибирска.
Проворный маленький сержант занял верхнюю полку и залег там. Теперь он не бегал, а лежал чуть ли не по целым суткам, хотя духота в вагоне была нестерпимая.
За Уралом распахнулась необъятная сибирская ширь. Зеленые степи с голубыми осколками озер медленными кругами поворачивались за окном вагона. Солдаты стали заметно молчаливее. Вощин и Черкасов, оба одинаково обстоятельные, только тем и выдавали свое нетерпение, что чаще обыкновенного перекладывали в солдатских вешевичках скромные гостинцы для домашних. Моисеев из Прокопьевска часто изумленно оглядывался и, потирая руки, говорил:
– А ведь кончилось!.. Товарищи! Вот, ей-богу, чудеса!
– Сиди уж! – подал однажды голос Данилов. – Все никак не опомнишься! Наш народ не впервой такие чудеса творит.
– Нет, в самом деле, воевал, воевал…
– А соображаешь туго! – снова поддел Данилов.
Моисеев сердито потянул себя за длинный прокуренный ус, но потом махнул рукой и вполголоса предложил, подмигнув;
– Выпьем?
Впятером скромненько выпили, разложив на газете пайковую селедку, яйца вкрутую и кусочки холодного мяса.
Только что миновали Омск. Слегка захмелев, Данилов рассказывал, как он познакомился с Вощиным.
– Ты молчи, молчи! – строго прикрикнул он на связиста, когда тот попытался возразить что-то. – Раз было дело, значит должен я рассказать, тем более, что уважаю тебя… А было это двадцать девятого апреля. Мы уже в самом центре Берлина дрались. Лейтенанта нашего у Темпельгофа поранило, а капитана Рогова еще на Одере. Я командовал взводом, а во взводе четыре человека, если меня самого считать.
Утром передают приказ: «Вперед!» По улице немцы бьют из крупнокалиберного, да как! Перебежали мы до угла на Кирхенплатц. Смотрю, у крыльца, посреди известки и кирпичей, двое наших лежат. Убитые. А третий, неизвестный солдат стоит и не хоронится. Пули тренькают, чиркают обо что ни попадя, а этот солдат стоит и плачет, плачет и ругается: «Сволочи, – говорит, – ребят наших загубили. Всю войну бились вместе… Сволочи, засели вон под тем танком и подыхать добром не желают!»
– Будет тебе, – смущенно останавливает Вощин рассказчика. – С кем не бывало, сам знаешь…
– Все знаю, ты помолчи! – продолжает Данилов. – Так вот. «Подожди, – говорю я солдату, – размокнешь еще, чего доброго, дай оглядеться…»
Отдышался. В глазах свет прояснился. Небо на востоке чистое, будто его умыли. А на западе туча на тучу громоздится. Над головами гудит – это наши тяжелые идут. Идут эшелонами и, немного не дотянув до своего переднего края, разом ныряют. Посмотришь – даже голова в плечи уходит. Но бомбы точно следуют во вражеский адрес.
Берлин охает, гарью воняет. «Ага, – думаю, – это вам за Сталинград, за Овражки, будьте вы прокляты!» Говорю своим ребятам: «Видите угол, под которым танк завалился? Ну, вот нам хоть землю зубами грызи, а нужно хлопнуть фашистов, которые выстрачивают оттуда». Командую больше для бодрости духа: «Справа по одному!»
А справа у меня только один Колька Грачев – маленький, в чем душа, но въедливый, как клещ. Только крикнул я, как на нашу голову столько штукатурки посыпалось – уму непостижимо! Переждали. А чуть утихло – Колька Грачев метнулся на тротуар и за тумбу. По нему и давай щелкать. Парень только головой мотает. Убьют, думаю, стервецы. А солдат, который плакал, тянет меня за ногу и просит: «Сержант, а сержант, дай я сам…» – «Поди ты, – говорю, – к черту, плакса! Не мешай серьезным людям воевать».
И вдруг этот плакса вскакивает, как на пружинах, и в окно, – только его и видели. А мой Грачев забрался уже в воронку от бомбы, в аккурат посреди улицы, но из воронки головы показать не может. У нас, у троих, положение не лучше. Так четверть часа прошло, не меньше, – и вдруг на обломке балкона, прямо над головами немцев, показался наш незнакомый солдат. Я просто ахнул. Еще какая-то минута – солдат поднимается во весь рост и замахивается.
За танком взрыв, другой!.. Бежим туда. А там уже все аккуратно сработано. Солдат стоит и шатается. «Я, – говорит, – тут им… закончил войну…» – говорит и падает.
– Вот и вся история, – усмехается Данилов, – хотя не совсем вся, потому что, когда я этого солдата провожал в санбат, произошел один интересный раз говор, но об этом как-нибудь потом.
– Правильно, – облегченно вздыхает Вощин.
Несколько секунд они с Даниловым глядят в глаза друг Другу, потом разом перемигиваются и уж совсем дружелюбно хохочут.
А где-то уже за Барабинском маленький сержант вдруг поднялся ночью, беспокойно потоптался среди узлов и чемоданов, потом присел рядом с Вощиным.
– Ты понимаешь, друг, – заговорил он вполголоса. – Душа раздваивается. Если в Новосибирске остаться, так что я там буду делать? Ни родных, ни друзей. Голову приткнуть негде. Специальность тоже – знаешь, какая, – парикмахер. Не помирюсь теперь с этим.
– Бывает, – словно сквозь дремоту, но в то же время настороженно промямлил Вощин.
– Во-во! – оживился сержант. – А что если мне податься в Кузбасс? Как думаешь?
– В Кузбасс? – Вощин привстал.
– Ну, конечно, вот чудак!
– Отчего же, можно и в Кузбасс… Только ты же не шахтер, не металлург?
Данилов отмахнулся:
– Это неважно! Кто же шахтером родится?
Разговор заметно обеспокоил Вощина. Он минут пятнадцать поворочался с боку на бок, но, так и не заснув, вышел в тамбур.
Звездная широкая ночь неслась за окном все назад, Назад… Перелески темными гуртами то подбегали к самому поезду, то стремительно отскакивали прочь, А сквозь грохот колес был отчетливо слышен миллионоголосый стрекот кузнечиков. Казалось, весь мир населен кузнечиками, что-то старательно, почти неистово кующими под каждой былинкой, под каждым листочком.
Надышавшись вволю упругим ветром, Вощин ото* шел в глубь тамбура. Может, он неправ, обманывая Данилова? Может быть, следовало сделать как-то по-другому? Рассказать ему всю правду?
Вощин вспомнил сейчас, как в первую же встречу с Даниловым в Берлине они разговорились по пути в санбат.
– Сибиряки, земляки! – обрадовался Данилов. – Эх, Сибирь, Сибирь… Далеко матушка!
Но Сибирь велика – уточнять стали: откуда? Оказалось, рядом живут – один в Новосибирске, другой в Кузбассе.
– Так ты из Кузбасса? С Березовского рудника? – удивился сержант. – Ну, дорогой, за такой удачей мне нужно всю жизнь гоняться. А ну, подожди, садись. Вот так. А теперь выкладывай: Тоню Липилину знаешь? Есть, есть там такая, не крутись! Знаешь? Я тоже. На Брянском встречались. Ранена там была дважды, потом опять воевала, потом мы потеряли друг друга.
Адреса домашнего не имею. Вот горе! Ну?..
– Может, на перевязку сначала? – попробовал увильнуть Вощин.
– Ладно, ладно! – запротестовал Данилов. – Не умрем. Все равно через час в бой. Выкладывай.
Пришлось выкладывать. Тоню Липилину Вощин, конечно, знает, потому что она ему приходится двоюродной сестрой. Известно ему, что девушка воевала, а теперь…
– Адрес? – перебил Данилов.
– Вот и с адресом тоже. Не известен адрес… Скорее всего переменила она место жительства… – Вощин густо покраснел под неотступным взглядом сержанта.
Разговора по душам не получилось. А когда они возвращались из санбата, Данилов, криво усмехаясь, сказал:
– Значит, сестра? А что ж ты так крутишься, будто тебя припекают? Имей в виду, я ведь все равно после демобилизации съезжу на этот рудник… Такое мое решение.
Трудно пришлось тогда Вощину, да и потом не легче было. Но что он мог сделать? Сказать всю правду? Сказать, что да, Тоня на руднике, вернее в соседнем городе, в госпитале, что «не видят ее глазыньки свету белого», как написала однажды тетка Мария?
Нет, это он не мог сделать – нестерпимо жалко было и сестру и солдата-товарища, невмочь было бы смотреть на то, как в глазах Данилова погаснут теплые огоньки… Пусть уж это как-нибудь по-другому произойдет.
– А может быть, все образуется? – вслух спросил Вощин и, выбросив окурок в окно, оглянулся.
В двух шагах от него стоял Данилов. Хотел обойти его сторонкой, но тот только шире расставил ноги.
– Степан, ты твердо решил в Кузбасс? – Сержант даже головой крутнул.
– Твердо. Мне надоело ходить вокруг этого. Давай разом договоримся. Я хочу видеть Тоню, и пусть она сама скажет окончательное слово. Это она скажет, будь уверен. Но еще не в этом вся суть, не потому только еду именно на тот же рудник, что и ты. Есть там такой человек, единственный для меня на всей земле… Гвардии капитан Рогов… – Данилов помолчал, а потом уже тише закончил: – Роднее брата мне этот человек. Расстались еще на Одере. Я должен видеть его. А тебе не буду надоедать, ночевки не попрошу.
Вощин гневно насупился.
– Ну-ну! – примирительно толкнул его Данилов. – Знаю, что солдаты порядочная публика. Я хотел только выяснить обстановку.
Едва ли им принес удовлетворение и этот разговор. Но Данилов вновь ожил, бегал на станциях за кипятком, без устали наигрывал русские, хватающие за сердце, песни и приобрел в вагоне немало почитателей.
От Новосибирска в соседнем купе ехала молодая женщина с шестилетним шустрым сынишкой. Мальчуган сразу же пошел по вагону, с живейшим любопытством прислушиваясь к разговору взрослых и сам охотно завязывая беседы. Но где бы он ни был, чем бы ни занимался, а с первой же минуты не выпускал из виду Данилова с аккордеоном. Чудесный перламутровый инструмент заворожил его. Наконец он осмелился и мимоходом тронул одним только пальцем серебряный клавиш инструмента.
Данилов подмигнул товарищам:
– Серьезный мужик!
Через минуту они познакомились, а через пять подружились. Поэтому довольно легко удалось выяснить, что Валерий очень обстоятельный человек. Во-первых, у него необыкновенная мать, – горный инженер; во-вторых, едут они сейчас из отпуска к себе на рудник, где живет бабушка и где Валерий думает заняться рыбной ловлей. Между прочим, рыбная ловля – это только так, для потехи, а вообще-то он твердо решил тоже стать горным инженером.
Из дальнейшей беседы выяснилось, что и бабушка у Валерия тоже не такая, как у всех соседских ребятишек.
– Н-е-е-т! – мальчуган машет рукой по адресу всех остальных бабушек и пренебрежительно выпячивает нижнюю губу. Собственная бабушка Валерия – мать-героиня называется. – Только… – Валерий подмигивает и с видом глубочайшей доверительности громко шепчет на ухо Данилову: – Только если по правде, на честное слово, то она никакая не мать, а бабушка.
Это он точно знает. Потому что если мать, то обязательно молодая, красивая, как вот у него.
– Ишь ты! – удивляется Вощин. – А где же твой папка? Тоже на руднике?
От окна быстро повертывается мать Валерия. Глаза у нее большие, испуганные. Сердце Данилова тревожно сжимается. Привстав, он энергично подмигивает Вощину.
– А он воевал с фашистами, он сильный! – охотно восклицает мальчуган. – Ты тоже воевал? А почему папу не видел?
Солдаты переглядываются, лица их словно бы сереют. А Валерий все настойчивее спрашивает:
– Он большой – мой папа… Ты видел его?
– Вот что, дорогой, – спокойно перебивает мальчугана Данилов, – приедешь домой, отправляйся сразу же на рыбалку. А потом учись на инженера. Папа твой вернется – это я точно знаю.
– Ты его видел?
– Видел, родной! – голос сержанта чуть заметно дрогнул, глаза стали пустыми, невидящими. Но он сейчас не глазами, а занывшим сердцем видел тысячи безыменных могил на полях родины, на берегах Буга, Вислы, Одера… Падают дожди на неприметные холмики, поднимаются буйные травы вокруг, колосятся необъятные хлебные нивы… – Играй, родной! – Данилов ставит огромный аккордеон Валерию на колени и, заметив благодарную улыбку на лице его матери, отвертывается и долго не может зажечь спичку.
– Да ты не тем концом чиркаешь, – замечает Вощин.
– Оставь! – сурово обрывает сержант.
В Белове, выглянув из окна, Валерий кричит на весь вагон так, что в ушах звенит:
– Мама! За нас трамвай зацепился! Бо-ольшущий!
– Не трамвай, деточка, а электровоз, – тихо объясняет женщина.
Слушая звон детского голоса, Вощин смущенно говорит Данилову:
– Умное дите.
Попетляв на Салаирских горных отрогах, поезд миновал маленькую станцию Артышта. Назад, в ясный предвечерний зной, все быстрее катились зеленые холмы. В открытые окна врывался тугой чистый ветер. Изредка сквозь железную скороговорку колес слышались короткие певучие сигналы электровозов, С грохотом обвала проносились мимо встречные поезда.
– Уголек… – коротко бросал Вощин и с довольным видом поглаживал колено, словно сам добывал этот уголек. – А это металл, с Кузнецкого. И алюминий теперь там делают, и машины, и эти… как их, ферросплавы. Кузбасс!
Светлые тени скользят по лицам солдат, на губах улыбки то появляются, то исчезают, а глаза сосредоточенно-строги.
Каким недосягаемо далеким казался родной край, когда вянваре 1943 года Вощин мерз трое суток на безыменном снежном увале, в 90 километрах от Орла, когда, не замечая ни обжигающего мороза, ни частых минометных ударов, он ожесточенно долбил каменно-твердую землю, чтобы было за что зацепиться. Далеко был Кузбасс, а ведь даже в самые страшные минуты не покидала надежда снова увидеть эту суровую землю с ее скуповатой, но такой близкой сердцу красотой. Распустив чистые легкие паруса, летит над дальними холмами белое облако. Белые домики, выравниваясь по решетчатым оградкам, поднимаются в гору, ближе к солнцу.
– Новый поселок, до войны не было, – замечает Моисеев и начинает торопливо собираться. – Мне пора, – говорит он, взволнованно покашливая. – Понимаете, как-то вдруг; ехал, ехал, – ждал, ждал, целых пять лет ждал!
На перроне прокопьевского вокзала задушевно простились с этим солдатом. Поезд тронулся дальше. Смеркалось. Народу в вагоне становилось все меньше. В соседнем купе капризничал Валерий и все спрашивал: – А он не уйдет? А он даст поиграть на гармошке? Данилов стоял у окна, медленно приглаживая волосы. Летела мимо смуглая вечерняя земля, взмывали и падали телеграфные провода, ворчали колеса под вагоном: скоро… скоро…
ГЛАВА I
Когда они поднялись на-гора через запасный ходок, с чистого неба падали последние дождевые капли. Упираясь в далекие горы двумя косыми столбами ливня, на восток уходило седое облако в розовой шапке.
Закурив, Дробот оглянулся на Рогова.
– Чувствуешь, инженер, как землица кузнецкая пахнет? Умыло матушку.
С горы виден весь рудник – прямые зеленые улицы, многоэтажные белые дома, квадраты усадеб, вогнутая желтоватая ладонь стадиона и, у двух-трех километрах друг от друга, конусы черных породных отвалов. Отвалы тлеют, над ними стелются сизоватые дымки.
Дробот идет впереди, осторожно ступая по крутой скользкой тропинке. У него неприятная стариковская манера говорить себе под нос. Ему уже за пятьдесят. Приходится до крайности напрягать слух. Очень важно узнать, что он, как начальник шахты, скажет после осмотра трех участков, образующих второй район. Рогов старается не отставать. Но Дробот как будто забыл о деле, идет и принюхивается к винному кисловатому запаху прелой сосновой коры, к тонким, еле различимым, ароматам осенних трав, улыбается, распустив мелкие морщинки по широкому костистому лицу. Его седые брови растут прямо вверх, поэтому кажется, что он постоянно чему-то удивляется.
Махнув в сторону рудника, Дробот спрашивает:
– Видишь, выстроились шахтеночки, как на параде? На днях читал в газете стих: «И в царство черных пирамид въезжает, как в Египет!» Насчет царства это хорошо, а про Египет зря: там же пустыня, а у нас не только на земле, а и под землей люди действуют.
Посмотрев на конусообразные терриконики соседних шахт, он лукаво подмигнул:
– Конкуренты! В прошлом году, когда тебя еще не было, договор подписывали. Пыль столбом! Обо гнать обещали. Однако дудки! – почти выкрикнул он и круто остановился, вполоборота, одним глазом, уткнувшись в лицо Рогова. – Это я не для лирики. Не люблю порожних слов. Это я для тебя. Дельный ты человек, хотя и беспокойный. Второй месяц приглядываюсь. Может, и придешься ко двору.
Рогов поморщился. Но Дробот предостерегающе поднял руку.
– Беспокойный, говорю! За все сразу хватаешься. Тут у тебя и цикличность, и крепление, и щиты Чинакала, а про добычу за текущую смену забываешь. Нельзя так. Советую утвердиться на одной мысли: чтоб план был, уголь таскай хоть шапками, хоть горстями.
– И так всю жизнь? – не сдержался Рогов. Дробот, занятый рассуждениями, не обратил внимания на реплику.
– У нашей шахты традиции. Когда в мае чуть не дотянули программу, я выгнал на добычу всю конторскую братию, всех дамочек и кавалеров, – и выпрыгнул ведь! А с цикличностью, со щитами мы, дорогой, успеем. Соседи ведь тоже ничего еще не делают.
Дробот гордился тем, что умеет держать шахту в кулаке, не допуская даже и мысли, чтобы кто-нибудь, без его ведома, что-то переустраивал, что-то перемещал. Так Рогову и было сказано, когда он пришел сюда с назначением на должность районного инженера.
… Вслед за Дроботом и Роговым в кабинет вошел остроглазый чернявенький парень – старший статистик. Не глядя на него, начальник открыл форточку, переставил по-своему, немного наискосок, кресло за столом и, отвернувшись к этажерке с пыльными книгами, спросил угрожающе:
– Ну?
– Не виноват, Петр Михайлович… – голос у парня сорвался, как у молодого петуха.
Дробот медленно оглянулся и подвигал бровями.
– Не виноват? Ты у меня эту десятую процента в пригоршнях будешь таскать из шахты! Из самого поганого забоя! Слышишь? В пригоршнях!
Рогов понял, что разговор идет все о той же утренней истории. Старший статистик, передавая сведения о добыче в трест, назвал фактическую цифру. А Дробот, посмотрев сводки с других шахт, обнаружил, что «его хозяйство» фактически отстало на одну десятую процента от соседней. Немедленно же было приказано недостающую дробь дополнительно передать в трест. Но там заартачились, пожаловались управляющему. Дробот взбеленился и обвинил в ошибке «кавалеров из конторы».
– Молчишь? Парень растерянно переступил с ноги на ногу.
– Я эти несчастные крохи возьму из добычи за сегодняшние сутки, – отчеканил Дробот. – Я вывернусь, а ты запомни: в другой раз кашлянуть вздумаешь – оглянись на меня. Взяли тоже моду: перед государством в ответе я, а командовать каждый лезет. – Дробот махнул рукой: – Отправляйся на место. Он тут же повернулся к Рогову:
– Забои твои мне понравились. Культурно.
Рогов поймал себя на том, что рад похвале, однако тут же и забыл об этом. Момент был благоприятный, чтобы осуществить мысль, с которой он носился последнее время. Заговорил же с запинкой, словно только сейчас, на ходу, обдумывая предложение:
– Петр Михайлович… что если второму району немного увеличить план?
Дробот недоверчиво фыркнул.
– Это почему такое?
– Вы же видели: две новые лавы нарезаны досрочно – хоть сейчас пускать.
– Ну и пускай! – добродушно усмехается начальник. – Твои лавы нам будут давать пять-шесть процентов…
– Правильно, даже больше!
– Подожди! – Дробот нетерпеливо пожевал сухими губами. – Я говорю пять-шесть процентов сверх плана. Понимаешь, какой это капитал? Соседи позеленеют! Мы их обязательно обставим, и, может быть, первую скрипку в этом сыграют твои внеплановые лавы. Значит, держи язык за зубами! – Дробот внезапно подмигнул и, захохотав, похлопал Рогова по плечу.
Несколько обескураженный такой беззастенчивой откровенностью, Рогов с минуту не знал, что сказать. Но, вспомнив, что до завтра едва ли придется с Дроботом встретиться, спросил:
– Петр Михайлович, вы смотрели мою докладную записку? Я считаю дело совершенно неотложным.
– Записку?.. – Дробот сделал неопределенный жест. Лицо его потускнело. – Ах да, записку! Не читал, извини, некогда, я же человек дела, солдат, так сказать. Но я передал все это Филенкову. Зайди к нему.
Пока Рогов ждал главного инженера, ему невольно заново припомнился сегодняшний обход участков вместе с начальником шахты. Хорошо все же Дробот знает свое дело, даже завидно! За это, пожалуй, можно простить и его грубоватость, и безапелляционность суждений, и то, как он круто, почти не думая, принимает решения. Только очень уж часто он подчеркивает, выгораживает доброе имя коллектива. Дело тут, по мнению Рогова, было не столько в коллективе, сколько в «добром имени» самого Дробота. А сегодняшняя история с процентами!
Как-то в мимолетном разговоре с Роговым районный инженер Нефедов рассказал, что Дробот попал на «Капитальную» в самом конце войны. Работал он до этого на одной из новостроящихся шахт и, по всему видно, работал не плохо, по крайней мере слух был, что командовал круто.
– Черт его знает, что с ним случилось – или не сумел перестроиться на мирную созидательную работу, или захотел поспокойней пожить, – Нефедов неприязненно посопел. – В общем не знаю, как у него получилось, но только дело на «Капитальной» не пошло. Не пошло и только. По-моему, он и здесь все решил взять одной командой. Понимаете, Павел Гордеевич, как это плохо даже со стороны выглядит?
Несколько раз Дробота «выправляли» и в тресте и в горкоме, но заметного улучшения не наступало. А время шло, время выдвигало перед шахтой все более трудные, сложные задачи, их нужно было решать по-новому, новыми средствами. Дробот же попрежнему только командовал и назойливо ссылался на старые добрые традиции шахты, из которых он принимал только одну: во что бы то ни стало выполнять план.
Но и план выполнять становилось все труднее.
– Да в чем же дело? – резко спросил на одном из последних собраний Нефедов. – Давайте разберемся наконец, в чем же дело! Силы-то у нас те же самые, механизмов больше…
– План на триста тонн увеличили, – ворчливо отозвался Дробот.
– Вопросов мы задаем очень много, а работаем, прямо сказать, вразвалочку, – сказал кто-то из инженеров.
Рассказывая об этом, Нефедов невольно разводит руками:
– Я просто не нашелся что сказать… А сказать нужно было одно – что коллектив по-прежнему самоотверженно бьется за план, но кое-кто из командиров, слишком положившись на Дробота, перестал ясно себе представлять, как надо работать для нового наступления, для решения не только сегодняшних, но и завтрашних задач. Вот в чем дело!
На шахте все чаще назначались ДПД – «дни повышения добычи». В такие дни план действительно перевыполнялся, но для этого сзывали всех вниз, закрывали подсобные цехи. Даже повара шли в забой.
Предлогов для организации ДПД изобреталось множество: то в начале месяца требовался «рывок», то в конце декады «дотягивали», «дожимали». Но эти своеобразные припарки мало помогали делу. Вслед за рывком почти обязательно наступал спад, забои расстраивались, шахту лихорадило.
– Ваш на баш выходит, – услышал как-то Рогов замечание пожилого забойщика.
А районный инженер Нефедов однажды пожаловался:
– Суетимся, как сто чертей, – спать некогда. Все есть – и люди и механизмы, а поразмыслить над работой не умеем.
Рогов попытался сделать первый практический шаг, изложив в своей записке основные, по его мнению, задачи шахты. Задачи, по существу, сводились к одному – увеличить добычу. Средство – цикличность. Но для достижения цикличности необходимо осуществить массу сложных мероприятий. Выискать среди них главное – дело текущего дня.
Дробот, значит, отмахнулся. Ну, что ж, придется заглянуть в душу главного инженера.
В начале беседы с главным инженером Рогов даже усмехнулся – так Филенков был похож на Дробота интонациями, словами. А может быть, он только старался быть похожим? Мало ли командиров на руднике делают это! Филенков сказал:
– Насчет записки? Посмотрю как-нибудь… и, – опоздав скрыть короткую позевоту, раздраженно спросил: – Все ищете, где собака зарыта?
– Ищу, Федор Лукич.
– А вы не думаете, что это немного кустарщиной попахивает?
– Не думаю. А вы?
– Что я!.. – Филенков грузно повернулся в кресле. – Я и швец, и жнец, и на дуде игрец. Мне некогда воспарять в заоблачные выси.
Рогов насупился и резко спросил:
– А цикличность – это что ж, фантазия, полет за облака?
– Я говорю о реальных возможностях… – нехотя ответил Филенков.
– Так и я тоже! Все мои выводы построены на реальных возможностях. – Рогов обошел вокруг стола и остановился рядом с главным инженером. – Федор Лукич, когда люди говорят о возможностях, которые придут сами собой, мне кажется, они забывают основное в нашей работе: равнение на лучших. Мы же на ступаем, значит закрепляться должны на тех рубежах, где оказалась передовая часть.
Филенков почесал толстым мизинцем лысеющую макушку.
– Вот видите, какой вы лихой солдат. Закрепляться начинаете на участке, который – говоря вашим военным языком – мы еще не штурмовали. Поговорите-ка с нашим Дроботом, сразу встопорщится: «Что? Цикличность? А где возьмем забойщиков? А как транспорт?»
– Но ведь вы главный инженер.
– Знаю… – Филенков усмехнулся. – Этакую новость вы мне преподносите…
Он еще что-то хотел сказать, но тут зазвонили сразу два телефона, и разговор на время прервался.
Главный инженер был лет на десять моложе Дробота: по-видимому, хорошо знал свое дело, но Рогова бесила его малоподвижность, какое-то сонное равнодушие, с которым он относился ко всему, что выходило за рамки так называемой «производственной текучки», что не было предусмотрено дневным рабочим регламентом. Правда, иногда что-то вдруг словно бы вспыхивало в этом неповоротливом, замкнутом человеке, маленькие серые глазки его некоторое время начинали излучать живые искорки, однако тотчас он снова уходил в себя, снова лицо его расслабленно обвисало, и только нижняя прямая губа неизменно и упрямо подпирала верхнюю.
И все же что-то своеобразное было в Филенкове, и это-то и привлекало Рогова. Может быть, богатый практический опыт, к которому с такой жадностью тянулся Рогов. Хотя что стоит этот практический опыт, если он не обогащает людей!
– По существу цикл – простая вещь, особенно если разложить его на элементы, – говорит Рогов, – В сутках три смены. В одну из них лава готовится к добыче: если пласт горизонтальный или полого падающий, он подрубается врубовкой, в нем бурятся скважины, потом придвигается или, вернее, переносится конвейерный став, кровля подхватывается креплением. Наконец производится отпалка. Следующие две смены качают уголь. Так должно быть.
– Правильно, так должно быть! – охотно согласился Филенков с Роговым. – Но существует мнение, старое и прочное, – его не легко преодолеть, – что «шахта – это не завод, не кондитерская фабрика, здесь место рабочее постоянно передвигается. Следовательно, изменяются условия. Всего не предусмотришь: один раз лаву готовишь восемь часов, в другой – шестнадцать; один раз уголь «качаешь» две смены, а в другой и в три не управишься».
– Однако вы же не можете так рассуждать! – Рогов требовательно глянул в лицо главного инженера. – Это же вакханалия!
Филенков предостерегающе поднял руку:
– Без громких слов, Павел Гордеевич! Я на «Капитальной» не первый год. За это время мы не меньше десяти раз приступали к забоям с цикличностью.