Текст книги "Земля Кузнецкая"
Автор книги: Александр Волошин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
ГЛАВА XXIII
Рогов понимал, что подготовка кандидатской диссертации отнимает у Вали все время, все силы, но от этого нисколько не было легче. Иногда ему казалось, что в ее письмах невольно прорывается смутная тревога, словно она все еще решает: «Ну, хорошо, диссертация. А потом? К тебе на рудник? Что же я там буду делать, если меня неудержимо тянет в просторы Сибири, к новым открытиям? Как же быть?»
А сегодня утром он не сдержался и написал ей: «В твоем отношении ко мне больше рассуждений, чем горячего чувства. Неужели не понимаешь, как ты необходима мне?»
Написал и целый день каялся. Очень уж по-мальчишески вышло. И вообще нехорошо попусту изводить себя. Все в свое время решится. Целый день думал над этим и даже обрадовался, когда позвали на бюро горкома.
Бюро должно было начаться в шесть, но Рогов пришел значительно раньше. В маленький зеленоватый кабинет Воронова люди приносили с собой могучее дыхание рудника – спокойную народную мудрость, шахтерскую сноровку, командирский опыт. Здесь решалось самое трудное, самое жгучее, что выдвигала жизнь на шахтах. Какой бы вопрос ни обсуждало бюро – все равно, сердцем, мыслями каждый из его участников невольно оказывался в стремительном широчайшем потоке самой неотложной работы.
Но в этот раз Рогов трудно входит в жизнь бюро, Бондарчук даже подтолкнул его локтем.
– Ты что, не слышишь? Тебя спрашивают.
Рогов оглянулся на секретаря, тот смотрел на него внимательно, выжидающе, потом повторил вопрос:
– Разговор идет о том, как лучше наладить обмен опытом среди младшего горного надзора, и о соревновании по профессиям.
– О соревновании… – Рогов подумал. – Что могу сказать о соревновании?.. Передали вот знамя прокопчанам.
Ременников, начальник с десятой, рассмеялся.
– Не хвастай, Рогов, этот опыт тебе не зачтется.
Рогов возразил:
– Нет, этот опыт как раз в первую очередь зачтется. Я хочу сказать о том, что в своей работе мы сегодня будем равняться не только на ворошиловцев, победивших нас, – этот рубеж мы почти перешагнули, – в будущем году мы будем решать задачи на два года вперед. Так, по-моему? – он повернулся к Бондарчуку. – А с горным надзором… В первом квартале решили всех горных мастеров пропустить через курсовую сеть. Нельзя больше терпеть, чтобы командир смены не имел права ответственности. Опыт с Очередько красноречивее слов. Довыдвигали человека на свою голову. А теперь судить будем. Вот отправные пункты, Иван Леонидович…
Воронов утвердительно кивнул, потом обратился к представителям четвертой шахты, а через минуту уже с пристрастием допрашивал главного инженера девятой.
Рогов невольно заслушался, залюбовался, как секретарь легко, умело находит в речах выступавших какое-нибудь одно – самое нужное, самое главное слово или одной-двумя репликами очищает стержневую мысль от словесной шелухи. Потом Воронов умолкает и сидит, чуть потупившись, глубоко вдвинув свое угловатое массивное тело в кресло, сидит, как будто бюро идет само собой, без его участия. Люди выступают, спорят, настаивают, и плывет маленький зеленоватый кабинет в ночи по точно заданному курсу. Но вот… что это? Крен? Ага, Ременников что-то слишком уж разошелся. Чудак, ну чего горячится, сказал бы спокойно, что для выполнения квартального плана ему требуется еще сорок забойщиков, обосновал бы это цифрами, фактами.
Внезапно Рогов гасит на лице благожелательную улыбку – этот Ременников не только чудак! Ведь совсем недавно он хвастался по телефону, что у него в резерве на подсобных работах есть около двух десятков навалоотбойщиков, чего же он сейчас ерепенится?
Воронов слегка двинул широкой бровью, повел взглядом на начальника планового отдела треста.
– Ты что скажешь?
Начальник откашлялся, подумал и сказал, что из последней партии новых рабочих на десятую будет передано только двадцать человек, остальные двести распределяются примерно так же по всем шахтам, исключая «Капитальную», которая получит шестьдесят пять.
Сначала Рогов подумал, что ослышался, но инженер из треста еще раз повторил:
– На «Капитальную» пока что передаем шестьдесят пять.
Заметив резкое нетерпеливое движение Рогова, Воронов слегка выдвинулся из кресла, кивнул:
– Говори.
Бондарчук рядом даже не шевельнулся, как сидел, сомкнув пальцы на колене, слегка наклонив к плечу голову, так и продолжал сидеть.
– Ничего не понимаю!.. – Рогов недоуменно раскрыл перед собой ладони. – Откуда и зачем такая благодать на «Капитальную»?
Начальник планового отдела тоже развел короткими ручками.
– Тогда я тоже ничего не понимаю: человек отказывается!
– Не человек, не человек! – перебил Рогов. – Не путайте, государственное предприятие – целый коллектив вам говорит: ради истинного, обойдите нас этой своей заботой.
– Яснее! – потребовал Воронов.
Рогов раздельно выговорил:
– «Капитальной» не нужны сейчас рабочие.
– А завтра?
– Тем более! Лишние люди – это груз, который будет давить на производительность труда, на зарплату.
– Позволь! – это подал голос Черкашин, главный инженер треста и он же временно исполнявший обязанности управляющего. – Позволь, Рогов, я думаю, ты не из тех, кому нравится красивый жест. Чем же вызвано это твое фанфаронство? Ты же сам полтора месяца твердишь: «Уклон, уклон! Нужно форсировать уклон!» Вот и форсируй! К тому же, к весне необходимо развернуться с жилищным строительством.
Скулы у Рогова порозовели, и, когда Черкашин закончил, шумно вздохнув, он почти выкрикнул:
– Не нужны «Капитальной» рабочие! Не возьму!
Бондарчук покачал головой: «Спокойнее!»
– Не возьму, – медленнее повторил Рогов. – В тресте не могут не знать, что мы механизировали полностью лесной склад, сократили раздутые штаты в коммунальном, в орсе и получили от этого около ста рабочих. Есть и еще резервы. Я уже не говорю о коренной механизации подземных работ.
– Та-ак… – Воронов очень медленно, но зорко оглядел собрание.
Ременников сидел потупившись, Рогов все еще стоял. Черкашин что-то медлил, обдумывал. Потом тоном окончательного решения проговорил:
– А рабочих придется взять.
– Нет! – Рогов потряс головой.
– Возьмешь! С трестовской каланчи виднее.
– Я не знаю, что вам видится с вашей каланчи, товарищ Черкашин! – Рогов оглядел притихшее бюро. – И сама ваша каланча мне не нравится.
Черкашин и начальник планового отдела гневно замахали руками, но Иван Леонидович негромко кашлянул и, словно не замечая разгоревшихся страстей, подытожил, постукивая карандашом о пресспапье:
– Очень интересно… и принципиально! Прошу, товарищи, запомнить позицию Рогова. Решать пока ничего не будем, а завтра… с утра… с утра ты, Черкашин, зайдешь ко мне с планом по кадрам. Очень интересно!
Заканчивая бюро, Воронов все посматривал на Рогова, при этом лицо его трогала добрая усмешка.
И Рогов не удивился, когда через день Черкашин не без иронии сообщил ему по телефону:
– Ваше желание, товарищ начальник шахты, трест удовлетворил – рабочих вы не получите. Изворачивайтесь.
ГЛАВА XXIV
Назначение Рогова начальником шахты Семён Стародубцев принял спокойно, как событие, которое он предвидел и чуть ли не предсказал. Он как-то даже подмигнул Рогову доверительно:
– Наш курс удачливый!
Но в остальном начальник транспорта держался просто, не заискивал, в разговорах был подчеркнуто деловит, казался исполнительным. Между тем подземный транспорт попрежнему оставался самым неблагополучным участком на шахте. Рогов последние дни сам занимался всеми транспортными делами. Семен не удивился этому и, как показалось, даже обрадовался. Вместе осматривали путевое хозяйство, подвижной состав, электровозный парк, депо. Часто, предупреждая замечания Рогова, Стародубцев здесь же, на ходу, устраивал трескучий разнос подчиненным, а потом пожимал узкими плечами:
– Ты же видишь, Павел, какой народ? Неучи. Долби такому хоть сутки, а он все по-своему.
«Неуч» – машинист, высокий парень, с узким лицом и насупленными бровями, слушая начальника транспорта, медленно поглаживает корпус электровоза, остановившегося по неизвестной причине на перегоне.
– Ну что ты его оглаживаешь? – шагнул к нему Стародубцев. – Нашел сивку-бурку!
– Что ж мне, бить его? – возразил машинист. – Бить других полагается.
– Ты без намеков! – озлился внезапно Стародубцев. – И почему стоишь? Немедленно вызывай аварийную машину!
Парень выпрямился и, смотря почему-то на Рогова, заговорил чистым, звенящим голосом:
– Не кричите! Не виноват. Предупреждал механика. «Езжай, – говорит, – не разговаривай!» – Машинист коротко передохнул и, сжав губы, ударил по корпусу машины. – Пять месяцев без ремонта ходила, загоняли. Все на живульках держалось. А мне больно. Понятно?
Рогов еще несколько раз встречался с этим машинистом, приглядывался к нему, расспрашивал, как он работает.
– Это вы про Анатолия Костылева? – отвечали транспортники. – Ну, это такой машинист – на одном свисте может поехать, были бы только колеса!
Вызванный Роговым, Костылев явился точно в назначенное время, подтянутый, выбритый, в хорошо сшитом костюме, ослепительной сорочке и аккуратно, умело завязанном галстуке. Весь он был воплощением аккуратности и порядка, даже вещи вокруг него становились, казалось, нужнее, красивее.
– Три года на машине, – коротко сообщил он. – А насчет разговора с начальником транспорта вы не сомневайтесь, Павел Гордеевич, я тогда… очень взволнованный был.
Рогов попросил его рассказать, что он думает о своем транспортном цехе, о своей работе, о людях. Рогов слушал его с удовольствием – такая ясная голова оказалась у этого парня.
Перекладывая с сосредоточенным видом мерлушковую шапку с одного колена на другое, Костылев обстоятельно сообщил, откуда, по его мнению, навалились беды на транспортников:
– Во-первых, путевые бригады не укомплектованы, текущий ремонт пытаются организовать субботниками; во-вторых, вагончики давно пора заменить на большегрузные, в крайнем случае следует нарастить борты у тех, которыми приходится пользоваться; в-третьих, – и это основное, – электровозы. Нужен срочный и капитальный ремонт. Говорят, что нет запасных машин, чтобы заменить для ремонта действующие. Ерунда. На линии их каждый день работает двенадцать, а можно обходиться восемью. Что для этого нужно? Пусть дежурные диспетчеры круче поворачиваются, пусть на участках организуют погрузку по-человечески.
– Все это очень серьезно, – сказал Рогов. – Вот и беритесь за транспорт. Завтра Стародубцев сдает вам дела. Справитесь?
– Справлюсь, Павел Гордеевич, – ничуть не удивившись, сказал Костылев, и глаза у него были строгие и спокойные. – У нас сто двадцать комсомольцев! Показать им, что и как, организовать учебу.
– Сами-то учитесь? Машинист даже удивился:
– Я? Обязательно, только заочно.
– Трудно вам будет… – подосадовал Рогов. – Но ничего не поделаешь, учиться ни в коем случае не бросайте, а то завтра вам нечего будет делать на шахте. Учитесь! Завтра я вас вызову. Поговорим еще.
И вот теперь настал срок поговорить со Стародубцевым. Семен вошел чрезвычайно оживленный, улыбающийся.
– Ничего не знаешь? – спросил он загадочно. – Все хозяйством занят? Подвижник ты. А у меня, Павел, радость: Клавочка третью дочь подарила.
Рогов поздравил его, стараясь скрыть невольное смущение, но Стародубцев ничего не заметил и тут же посетовал:
– Да, растет семейка, придется жать на работенку – денег потребуется мешок. Между прочим, попрошу у тебя внеочередной аванс, через недельку сварганим вечерок, на котором твое присутствие, как крестного, совершенно необходимо!
Рогов нетерпеливо встал.
– А ты не отказывайся! – потянулся через стол Семен. – Это Клавочкино желание, сам понимаешь – женщина. К тому же, ты довольно популярная личность на руднике. Идут суды-пересуды, когда и на ком женишься, даже кандидатуры называются.
Рогов рассмеялся.
– Трепатня, конечно, – согласился Стародубцев. – А ты что вызывал? Что-нибудь срочное?
– Срочное, – подтвердил Рогов. – Но я тебя скоро отпущу.
– Неполадки какие-нибудь? Я ведь с утра все с дочурками…
– Ничего особенного, ни шатко, ни валко, – успокоил Рогов. – Но я как раз и хотел поговорить об этом. Приказ-то, Семен Константинович, не выполняется, ремонт так и не организован…
– Ну, знаешь… – обиделся Стародубцев. – Стоило пороть горячку. Завтра могли бы утрясти.
– Нельзя! – Рогов сжал кулаки. – Нельзя завтра, нужно сейчас! Ты пойми, вся шахта спотыкается о транспорт, мы же идем на преступление, задерживая добычу.
Болезненная гримаса исказила лицо Стародубцева, он поднял обе руки.
– Помилуй, Павел, не говори громких слов – «преступление, наказание»… Это же обыкновенная жизнь, со всеми ее взлетами и неудачами…
– На всякую жизнь я не согласен. Не всякую жизнь наши люди принимают!
– Это тебе так кажется…
Рогов остановился, удивленно заглянул в небольшие бесцветные глаза однокашника и спросил:
– Почему ты остыл? Как ты мог забыть, чему нас учили?
Стародубцев снова приподнял руку.
– Я почти наизусть помню даже лекции доцента Ваньчугова, самые неинтересные…
– Помнишь? – Рогов устало отмахнулся. – Может быть. Но я не об этом. Ты сердцем забыл, чему нас учила партия!
– Будь осторожен, Павел, не путай сюда партию.
– Хорошо, – согласился Рогов. – Я буду осторожен. Ты устал? Может быть, отдохнешь немного? Курорт устроим, а там…
– Снимаешь? – шепотом спросил Семен и передернулся всем телом. На его остром побледневшем носу проступили мелкие капельки пота. – Меня снимаешь? Забыл, как одни штаны в институте носили, как черный хлеб пополам делили? Снимаешь, когда мне особенно, невозможно трудно?
– Снимаю, Семен! – Рогов прижал ладонью листок свежеотпечатанного приказа. – Не мешай, Семен, работать. Сдашь завтра хозяйство Костылеву.
Потом он упорно смотрел, как Стародубцев застегивал негнущимися пальцами кожаное пальто, натягивал шапку, заправляя оттопыренные уши, как он шел по узенькой ковровой дорожке, прижав локти к бокам, как оглянулся из-за плеча, взявшись за дверную ручку.
А дома Рогова ждала совершенно необычайная новость. Не успел он раздеться, как в комнату вошел старик Вощин и, сухо поздоровавшись, спросил:
– А где будет ваш сродственник или кто он вам доводится?
– Данилов? – вначале не удивился вопросу Рогов. – Ей-богу, не знаю, Афанасий Петрович, сам вижу его раз в неделю, – такой непоседа этот родственник. Присаживайтесь, Афанасий Петрович.
Но Вощин наотрез отказался от предложенного ему стула, сказав, что он просит извинить за беспокойство, но пришел с жалобой на Данилова.
Совершенно сбитый с толку, Рогов обошел вокруг проходчика, а тот, глуховато покашливая, излагал жалобу.
У него есть племянница, Тоня Липилина, инвалид Отечественной войны, тяжело больна. Временами почти не видит. Этот Данилов как будто встречал ее на фронте и по молодому делу влюбился. Какой в этом грех, совсем даже наоборот, очень естественно. Вощин так и сказал, пошевелив соломенными бровями:
– Очень даже естественно. Но на фронте девушка была полным человеком, а теперь инвалид. Может быть, последние дни доживает, ей покой нужен. Данилов же ничего понимать не желает. Пробовала мать Тони сделать укорот парню, но он, как оглашенный, просто на рожон лезет!
Надо, чтобы Павел Гордеевич сам поговорил со своим сродственником или кто он ему доводится.
Оставшись один, Рогов в отчаянии ударил ладонью по лбу: «Черт, какая слепота. И ведь рядом все это творится. Вот откуда у Степана рассеянность, усталость в глазах».
Еще вчера, когда он поздно вернулся домой, Рогов так нехорошо пошутил:
– Веселишься? Крепок. А я думал ни рукой, ни ногой не двинешь после смены – работнули неплохо. Уж не Оленька ли Позднякова тебя тревожит?
Степан, как-то растерянно двигая губами, попробовал улыбнуться.
– Не Оленька, Павел Гордеевич. Был тут в одном месте… Хочу, Павел Гордеевич, перекочевать в общежитие к черепановцам.
– Не выдумывай! – запротестовал Рогов. – У меня и так живым не пахнет. Не разрешаю, как хочешь.
– Павел Гордеевич… – Данилов показал глазами на портрет Вали, – она же приедет?..
– Валя? – по лицу Рогова скользнула еле приметная тень. – Это, Степан, длинная история…
Должно быть, что-то в его голосе, в выражении глаз, в том, как он осторожно приподнял и резко поставил портрет девушки, что-то такое, чему не подберешь названия, приоткрыло для Данилова еще одну сторону в жизни товарища. Это их как-то по-новому сблизило, хотя Рогов и не понимал, почему Степан притих, а глаза у него засветились мягко, ласково.
Через минуту они заговорили о делах на шахте. И опять-таки у Рогова в этом не было ничего от желания забыть о Вале, разговор о деле был органическим продолжением его мыслей о девушке.
Но это было свое, годами выношенное. А вот в близкое горе, в крутые горькие думы товарища он не сумел проникнуть…
Тоня Липилина? Но Рогов и Тоню помнит. Помнит сильной, здоровой, беззаветно храброй. Как же он мог просмотреть, что где-то совсем рядом угасает этот светлый человек?
Позвонил на шахту и, не переодеваясь, стал ждать машину. За окном была глубокая ночь, по черному стеклу неслышно скользили крупные хлопья снега. Несмотря на поздний час, на тяжелую усталость, Рогов решил сегодня же разыскать Тоню Липилину и, разузнав обо всем, еще раз, гораздо обстоятельнее поговорить и с Афанасием Петровичем и с Даниловым.
Тоня привстала навстречу, протянула обе руки.
– Павел Гордеевич!.. Вспомнили обо мне? Да?
Лицо ее лучилось счастьем, и вся она, худенькая, напряженная, вот-вот готова была вскочить.
Горькая спазма схватила за горло Рогова, С трудом подыскивая слова, он сказал, присаживаясь рядом.
– Я не забыл о тебе, Тоня… Я не знал, что ты здесь. Прости солдата.
– Ой, конечно, прощаю! – она засмеялась и очень быстро успокоилась.
Рассказывая о себе, о своих надеждах, она несколько раз восклицала:
– Ох, и трудно, должно быть, Степе! Он хотя и ловкий и сильный, но непривычно же ему. Разве я не вижу?.. Вы доглядывайте за ним, Павел Гордеевич, а То у него гордое сердце, помощи он не попросит. – Потом пообещала: – Вот вырвусь с этой постылой перины – глаз с него не буду спускать…
ГЛАВА ХХV
Наезжая друг на друга, быстро скатились по крутой печи в штрек и пошли на выход.
– Зайдешь сегодня в общежитие, Степан Георгиевич? – спросил Черепанов, когда они уже раздевались в мойке.
– Обязательно, – пообещал Данилов, – только схожу вот в одно место.
Митенька тайком подмигнул бригадиру: что-то частенько их новый товарищ заглядывает в это «одно место». Просто интересно.
Данилов, особенно сегодня, говорил мало – боялся чем-нибудь выдать свою предельную усталость. Колени дрожали, руки необычайно отяжелели, ладони распухли, а когда смыл грязь, на них проступили багровые мозоли – стыдился своих рук, старался не показывать их бригадникам, И напрасно – комсомольцы давно наперечет знали все его мозоли. Вот и сейчас, заметив, как он взял кусок мыла и сморщился, Черепанов покачал головой, Сибирцев вздохнул. Митенька тоже постарался принять в этом посильное участие, сказав невпопад:
– Обыкновенно. Непривычка.
Черепанов грозно шевельнул бровью.
Да, товарищам можно от чистого сердца позавидовать: после утомительного труда они на глазах наливаются новыми силами. Саеног вон что-то уже насвистывает, Митенька размечтался о походе в кино, Сибирцев беззлобно ругает какого-то расчетчика, забывшего ему начислить «прогрессивку»; прыгая на одной ноге под душем, Санька Лукин выкрикивает:
– Ну и хвастун! Она, говорит, у меня королевна-царевна! Это он про свою Оленьку, Сашка-то Чернов. Волосы, говорит, у нее, как воронье крыло, глаза – прожекторы. И еще какие-то показатели называл, не помню.
Работали эту смену все вместе, так нужно было – рассекали новую лаву. Особенно трудно Данилову достались последние два-три часа. Вместе с Сибирцевым он менял в нижней параллельной просеке порушенное крепление. Черепанов несколько раз за смену подзывал к себе Сибирцева и жарко дышал ему в лицо, выговаривая:
– Еще раз предупреждаю: не наваливай ты на Степана Георгиевича что несподручно! Имеешь какое-нибудь соображение?
Сибирцев смущенно оправдывался:
– Соображение имею, но ты ж видишь, какой он – из рук работу выхватывает, а скажешь слово, только глазом поведет. Какое уж тут мое руководство?
Узнай Данилов о таких разговорах, без греха бы не обошлось. Но у него просто ни времени, ни сил не было следить за чем-то, кроме своей работы. В минуты передышки, приглядываясь к ловким, легким движениям своего напарника, он с горечью думал: «Но ведь я четыре года окопы рыл, по шестьдесят километров ходил с полной выкладкой, а потом в бой. Почему же мне так трудно дается шахта?» Непонятно все это было и тревожно.
Нельзя было не заметить, как бригадники очень осторожно, стараясь делать незаметно, подпирают его своими плечами. Но если вначале это радовало, согревало, то теперь он уже едва сдерживал раздражение. И на самом деле, чем он слабее того же Митеньки? Стоит только посмотреть, как тот, слегка присвистнув, подхватывает лесину, меряет взглядом, потом удар, второй! И вот уже это не лесина, а стойка-свечка. Не работа – выставка. А чем он хуже?
…По пути из мойки, в коридоре, бригаду встретил Рогов. Свет из окна упал на его скуластое лицо, зажег в глазах веселые искорки. Расставив руки от стены до стены, словно хотел обнять разом всех, спросил взволнованно:
– Как лава, друзья? Закончили?
– Взыграла лава! – басом доложил Лукин.
– Вот видите! Еще пятьдесят метров фронта прибавилось, а там, глядишь, еще сотню наберем – будет, где развернуться. Он обратился к Данилову: – Ну, а ты что же, гвардии сержант, не докладываешь?
Данилов против воли невесело улыбнулся.
– Боюсь, как бы не пришлось к обороне переходить, товарищ гвардии капитан…
– О!.. – Рогов всерьез удивился. – К обороне? Когда все летят вперед? Ну, хорошо, мы еще поговорим об этом, а сейчас марш в столовую! Питайтесь!
В столовой бригаду обслуживал весь наличный штат, включая шеф-повара, который необычайно быстро катался на своих коротких ножках и еще в самом начале пиршества смутил забойщиков, пообещав угостить каким-то «де-воляй». Парни с сомнением усмехнулись, и только Санька Лукин благосклонно разрешил:
– Валяй! Тебе виднее!
Пожилая повариха все свое внимание сосредоточила на Митеньке, самом низкорослом и самом курносом в бригаде. Подав ему кружку пахучего кофе, она остановилась рядом и подперла щеку ладонью.
– Кушай, соколик, тебе расти…
– И умнеть!.. – мимоходом заметил бригадир.
Митенька кушал, краснел, косо поглядывая на повариху, а когда она особенно шумно вздохнула, взмолился:
– И что вы, тетенька, на самом деле!..
А у Данилова ложка из рук валилась, только усилием воли заставил себя есть. Когда же пришел домой, почти не сгибаясь, упал на кровать. А потом долго не мог найти место ноющим рукам. Почти со страхом думал, что ведь и завтра и послезавтра нужно будет итти на смену, снова долбить, перекидывать уголь, заколачивать стойки, бурить. И тут впервые в душе его шевельнулось что-то похожее на зависть к настоящим шахтерам, и труд их представился сейчас сплошным подвигом. Мелькнула тревожная мысль: «Выйдет ли из меня что-нибудь?» И хотя он тут же решил, что выйдет, что он во что бы то ни стало будет шахтером, успокоиться все же не мог. И сна не было. Когда в окно заглянуло багровое солнце, он встал и, морщась от боли в руках, оделся.
Конечно, он сейчас пойдет к Тоне, потому что какой же отдых без этого? Острое беспокойство охватило его. Он заторопился. По улицам почти бежал. Только ступил в знакомый узенький переулок, как из огорода окликнули:
– Молодой человек!
Это была мать Тони – Мария Тихоновна. Она подошла с явной неохотой и, положив на сухой плетень смуглые руки, тяжело оглядела Данилова. На ней была все та же старенькая косыночка, надвинутая к самым бровям.
Данилов порывисто шагнул ей навстречу.
– Мария Тихоновна! Как Тоня?.. Я ведь не мог вчера… Понимаете, такая работа…
– Не тревожьте доченьку, – глухо перебила женщина, лицо ее на секунду потеплело, но сейчас же снова стало замкнутым. Договорила она жестко, полуприкрыв глаза: – Заказана вам дорога к Тоне… – Она убрала руки с плетня, поправила косынку и устало повторила: – Заказана вам дорога к Тоне… Не тревожьте доченьку. – И пошла, сгорбившись, в дом.
Данилов проводил ее долгим, сразу затосковавшим взглядом и прислонился к плетню. Над землей тлели бесцветные сумерки, прямые дымочки поднимались над улицами. Густели сумерки, а Данилов, не отрываясь, смотрел на домик Липилиных. Давно уже за крестообразным переплетом Тониных окон вспыхнул зеленоватый свет. Прикрыв на минуту глаза, припомнил обстановку в ее комнате, каждую вещичку, к которым она прикасается. Как оп привык ко всему этому! Да, он приходил сюда каждый вечер в течение этих коротких недель. Сидел часами, пока Тоня, засыпая, не говорила:
– До свидания, Степа… Я тебя увижу во сне.
Темные крылышки ее ресниц коротко вздрагивали, как после полета, и успокоение ложились на чистую белизну щек. Иногда он сразу же уходил, но чаще оставался у постели девушки, прислушивался к её дыханию, к осторожным шагам Марии Тихоновны за перегородкой. Временами в такие минуты он чувствовал глухую неприязнь к матери за ее постоянную к нему настороженность, за настойчивые попытки разгородить собой его и Тонину жизни.
Бывали дни, когда Тоня чувствовала себя бодро, когда боль в глазах не донимала ее. Тогда она вставала с постели и, опираясь горячей слабенькой рукой о плечо друга, выходила на улицу. Как-то ей захотелось побывать на пригорке: «Поближе к солнцу», – сказала она. Он взял ее за руки, и они медленно прошли по улице. Степан видел только ее сияющие глаза и какое-то притихшее лицо. У него гулко стучало сердце. Он даже не заметил, как несколько встречных шахтеров почтительно уступили им дорогу, не слышал, как один из них сказал:
– Вот счастье!
А Тоня услышала это и весь день была задумчива.
Они долго сидели на пригорке. Над их головами, в хрустальной глуби, плыли, нивесть куда, тысячи серебряных паутинок с белыми узелками. Внизу раскинулся городок, обласканный полуденным теплом и свежим дыханием ветра из горных долин, поднявший в густосинее небо вышки копров, конусы породных отвалов.
Данилов вслух читал городскую газету, потом рассказывал о неудачах Рогова на производстве и, наконец, спросил у Тони, хорошо ли ей. Она ответила коротко;
– Нет. Мне всегда хочется ходить рядом с тобой. – А через минуту пытливо глянула на него: – А тебе?
– Мне? – Данилов удивился. – Зачем ты спрашиваешь? Я же здоров, как… не знаю кто, и ты со мной.
– Ты счастлив?
– Тоня!..
– Ты счастлив?
Он подумал с минуту и, не опуская глаз под ее строгим, требовательным взглядом, сказал:
– У меня счастье напополам… И хорошо мне, что я с тобой, и тяжко, что ты… За тебя тяжко. Тоня покачала головой.
– Это неправда, Степа. Счастье не может греть с одной стороны.
– Тоня…
– Не может! – голос у нее зазвенел и оборвался, она словно угасла и тут же попросила несмело: – Прости, Степа, я не буду об этом…
А через час она снова слегла в постель, снова слепящая боль отуманила ее память. Данилов сидел допоздна, а когда собрался уходить, на крыльце его остановила Мария Тихоновна и впервые наговорила ему много тяжелого, неожиданного.
Не думает ли он, что его частые посещения вредно отражаются на здоровье доченьки. Ей ведь покой нужен, абсолютный покой. А он что делает? Он зовет ее на какие-то просторы, он поднимает в ее сердце нивесть какие желания. И к чему все это? Чтобы окончательно обессилить человека? Но ведь у Тони есть мать, и она ни перед чем не остановится, чтобы оградить свое дитя.
– Не топчитесь вы на чужом горе! – сказала Мария Тихоновна.
С минуту Данилов стоял тогда, согнувшись под тяжестью этой нежданной беды, а когда молчание стало невыносимым, спросил внешне спокойно, только шепотом:
– А как же мне жить… без Тони?
Мария Тихоновна хотела, наверное, ответить: «Живите. Нас это не касается», но голос у нее перехватило – такая беспредельная тоска глянула на нее с лица Данилова.
Он и назавтра пришел и опять стал бывать каждый день, словно и не было у него разговора с матерью. Тоне становилось то хуже, то лучше. Навещали врачи. Их было двое – маленькая, с острым личиком, Антонина Сергеевна, терапевт, и хирург Ткаченко. Данилов заметил, что руки у Антонины Сергеевны были ласковые, чуткие, что прикосновение этих крошечных, с виду некрасивых рук успокаивало девушку. Ткаченко был шумлив, дотошен и интересовался не только состоянием пациентки, но и тем, что и кто ее окружает.
Врачи недолюбливали друг друга. Это не бросалось сразу в глаза, но стоило только прислушаться к тому, что каждый из них говорил, как относились они к недугу девушки, – становилось ясно, что эти два разных по характеру человека совершенно по-разному подходят к своим задачам.
Антонина Сергеевна двигалась бесшумно, словно плавала над землей. Когда являлся Данилов, она смотрела на него строгими, немигающими глазами и часто повторяла шепотом:
– Ти-ише! Не топайте так сапожищами!
А Тоню упрашивала:
– Голубушка, самое главное: абсолютный покой, самое главное в вашем положении – умение выключить себя из всех забот.
Данилов проникся к Антонине Сергеевне благоговейным уважением, в ее присутствии ходил на носках, кашлял в ладошку и даже дышал вполсилы.
Однажды он застал у постели больной Ткаченко; был он какой-то порывистый, с угловатыми движениями – этот не кашлял в ладошку, не просил тишины. Познакомившись с Даниловым, он почему-то обрадовался и тотчас устроил ему форменный допрос.
– Тоже снайпер? И какой счет, позвольте? – А услышав, что у Данилова на счету триста девять гитлеровцев, встопорщился: – И все наповал?
– Как правило, – подтвердил снайпер.
– Нет, вы знаете что-нибудь о таком правиле? – Ткаченко суматошно оглянулся на Тоню, но та лежала, полуотвернувшись к стене.
Когда шли от нее, Данилов осторожно спросил:
– Как, доктор, дела?
– А вы кто ей будете? – неожиданно отозвался тот.
– Я? – Степан заглянул в его строгие в эту минуту глаза. – Я люблю ее, доктор, она мне дороже жизни!
Ткаченко неопределенно помахал перед собой рукой, потом сжал кулак и почти закричал:
– Правильно делаете! Любите ее да не втихомолку, а чтобы все люди об этом знали! Бы же солдат, шахтер, у вас молодое, сильное сердце, ну и зовите ее в жизнь – в этом все дело. – Он помолчал и заругался: – Черт, не прощу себе, что немного опоздал, а потом проглядел, как эта Антонина Сергеевна опутала, оплела девчонку своей тишиной, шепотом. И мамаша вот, глядя на нее, свихнулась, готова отгородить свою дочь перинами даже от солнца, Вот глупистика!
Прощаясь, он еще раз напомнил:
– Степан Данилов, вы тут сейчас можете сделать больше, чем десять профессоров. Слышите? Вы приходите к Тоне из большой жизни, от таких людей, которым весь мир завидует. Ну и тащите ее в эту жизнь, расправляйте ее силенки! Надейтесь, – в вас должен быть такой талант.