Текст книги "Земля Кузнецкая"
Автор книги: Александр Волошин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
– Такого таланта у меня на батальон! – пошутил Данилов и с тех пор стал «тащить» Тоню в жизнь. В этом не было ничего нарочитого, надуманного, все шло от сердца.
А на шахте с каждым днем становилось все труднее.
Часто Данилов злился на себя: когда же придет привычка к необычному для него труду, когда же вместо мучительного нытья, в руках, в каждой косточке он будет чувствовать просто приятную усталость, удовлетворение?
Тоня иногда спрашивала:
– Ну, как у тебя, Степа? Ты привыкаешь?
– Привыкаю, – торопливо соглашался он, – а то как же!
– Тебя хвалят шахтеры? А я, знаешь, во сне видела, что тебя комдив вызывал и хвалил перед строем за то, что ты хороший, знаменитый шахтер. А я думаю: «Какой же он шахтер? Он же снайпер».
– Насчет того, чтобы хвалили, – слабовато… – признавался Данилов. – А мне нельзя больше так работать, понимаешь? Бригада-то моего имени! И знаешь, какие люди? Горячие, добрейшие парни. Вчера вон собрание было. Президиум избрали. Такой-то стахановец, такой-то, а потом: Герой Советского Союза Данилов. Не сказали, что стахановец, а я хочу как раз этого – уже не могу иначе! Потом сидел в президиуме и думал: вот встанет скоро Тоня, вместе будем ходить на такие собрания, – пусть слышит, как обо мне говорят.
Щеки у Тони розовели, она вздыхала и медленно выговаривала:
– Хорошо, Степа, с народом, тепло. Ты ведь веришь, что я буду с тобой, вместе со всеми?
Он верил в это и вот до чего дожил: «Не тревожьте доченьку… Не топчитесь на чужом горе!»
Это Степан Данилов топчется на чужом горе? «Эх, мама, мама, как только у вас язык повертывается…»
ГЛАВА XXVI
Данилов подождал с полчаса Рогова и лег спать. Но и тут постигла неудача – сна не было. Пришлось встать, уже второй раз после смены. Вскипятил чай, все приготовил к ужину, но и ужинать расхотелось. Постоял у окна, глядя сквозь заснеженное стекло. «Что-то сейчас Тоня делает? Плохо, Тоня, с твоим солдатом, ой, как плохо!»
Где-то за скользящей сеткой крупных снежинок мелькнули шахтные огни. Шахта… Данилов вдруг круто повернулся и, торопливо одевшись, выскочил на улицу.
Шахта! В первый раз за эти недели он идет к шахте за помощью, за советом. Какая-то будет она в эти минуты? Такая же суровая, требовательная, как и в часы труда?
По дороге увидел огонек в окне у секретаря. Решил зайти к Бондарчуку, поговорить с ним по душам.
Бондарчук был один. Медленно поднял крутолобую голову от книги, устало улыбнулся.
– Читаю и прислушиваюсь к тому, что в шахте делается. Садись, Степан.
Данилов разделся, сел и сказал:
– Извини, Виктор Петрович, решил зайти к тебе, что-то туманно у меня на душе. Хотел поговорить… – Помолчал и вдруг спросил: – Как думаешь, Виктор Петрович, что такое счастье?
– Счастье?.. – Бондарчук заложил книгу линейкой, закрыл, быстро перепустив страницы, потом прошелся вокруг стола, следя за своей угловатой тенью на стене. – Трудный ты мне вопрос задаешь, Степан. Может быть, подумаешь и сам ответишь?
– Я думаю, я все время думаю.
– И все ищешь это счастье?
Степан тряхнул головой.
– Чего мне искать, я хочу понять его.
– Ну, что ж… Счастье ведь всякое бывает.
– На всякое не согласен.
Глаза у Бондарчука прищурились.
– Но ведь счастье это у тебя в руках. Неужели не испытываешь?
– Испытываю. – Степан лег грудью на стол. – Трудное оно, Виктор Петрович. Иной раз даже и в лицо не узнаешь.
– Трудное… Это ты правильно сказал. Настоящее счастье – трудное счастье. Но еще труднее бывает его увидеть во весь рост. Счастье, по-моему, в единстве с народом, в борьбе за народ… И еще в том, чтобы рассмотреть сквозь будни великое завтра, чтобы носить это завтра в своем сердце, в крови. Понимаешь, Степан? Вот мы шли на запад, и почти у каждого было такое чувство: прошел километр – и позади на этом километре теперь можно и любить, и родить, и хлеб сеять – все можно. И самое главное – жить по-человечески. Вот что! Жить! А теперь? Теперь мы и сердцем и хваткой солдаты!
Степан подхватил:
– Я солдат – это так. Но мне все кажется, что за главное-то я и не ухватился в жизни. Вот шахта… Ну, что такое я для шахты? По-моему, человек должен быть там, где нет ему в эту минуту замены. А я… смотри! – он рывком выбросил перед собой руки – на ладонях багровые пятна мозолей.
Бондарчук мягко улыбнулся.
– Значит, шахта не по душе?
– Скорее, не по рукам. Ты говоришь: «Счастье у тебя в руках», а мне приходится держаться за него зубами: такими руками сейчас ничего не удержишь!
Не спуская с парня испытующего взгляда, но тоном обыденным, безразличным Бондарчук сказал;
– Был у меня сегодня такой разговор о тебе… Вижу, что трудно. Но ты сам-то как думаешь, есть для тебя замена у черепановцев?
– Замена?
– Да, ты же сказал: «Человек должен быть там, где его трудно заменить».
– Не-ет… – Степан медленно выпрямился, потом быстро встал. – Об этом мне и думать заказано, если бы даже пришлось стоять насмерть… Как в бою! И сейчас я не о себе хочу сказать.
Он пересел поближе к парторгу и, очень волнуясь, рассказал о своем и Тонином горе. Но хотя там и стала поперек пути мать, Тоня все равно должна слышать голос живой жизни. Только как это сделать, чтобы по-хорошему, по-человечески?
За все время, пока Степан сбивчиво рассказывал обо всем этом, Бондарчук и словом не обмолвился. Лицо его оставалось спокойным. Только в карих глазах мелькало то удивление, то горячая заинтересованность.
– Дальше. Не волнуйся.
– Чтобы по-хорошему, по-человечески! – настойчиво повторил Степан.
Бондарчук молчал с минуту, потом будто нашел нужную мысль, откинул голову и поглядел на Данилова повеселевшими глазами.
– Степан, тебе очень тяжко доставалась работа в забое?
– Очень.
– Но ты преодолеваешь?
– Преодолел уже.
– Ну, а если бы ты один под землей копался и не было бы никого кругом, ты бы стал преодолевать?
– Ради чего же? Ради мозолей, что ли?
– Вот то-то и оно! Ты был с народом, ради него ты и кровянил себе ладони. А ей одной каково преодолеть болезнь? Так что – поправка маленькая, Степан: Тоню нужно вырвать в нашу большую жизнь! Не ходи, Степан, вокруг да около – женись на Тоне!
– Жениться?
Степан удивленно глянул на парторга, задышал часто и, тут же поспешно собравшись, вышел. А минут через двадцать, как-то незаметно для себя, оказался у домика Тони. Постоял немного, потом оглянулся, словно заново услышал слова Бондарчука: «Женись на Тоне!»
Ночь, снег падает крупными хлопьями. Зеленовато светятся окна в знакомом домике. И вдруг из бесшумного снегопада вынырнул Григорий Вощин. Степан съежился, стараясь остаться незамеченным, но Вощин остановился и, подавая в темноте папиросы, спросил буднично;
– Вечеруешь? Закуривай, Степа.
Данилов торопливо затянулся и, чтобы поддержать разговор, сказал что-то такое о погоде.
– Сегодня тетка Мария опять жаловалась моему отцу, – перебил его Григорий, – а тот рассердился и побежал к Рогову, говорит: людям надсмешка.
– Надсмешка? – не то съязвил, не то переспросил Данилов. Резко выпрямившись, он почувствовал себя попрежнему сильным, самостоятельным человеком. Оглянувшись на окна Липилиных, он скороговоркой, приглушенно сказал: – Мне отсюда до Тони рукой подать… В случае чего…
Григорий постоял молча, потом как-то коротко передохнул, сильно стиснул руку Степану и признался:
– Я ведь все понимаю… Помнишь, тогда еще в поезде – боялся я тебе эту правду сказать. А теперь что ж, болит за вас сердцу. Но вы же оба сильные люди – выберетесь. А если нужна будет помощь – зови меня.
Шел десятый час вечера, а собранию все конца не было видно. Двенадцать ораторов выступило, точнее – двенадцать выступлений было выслушано, при шести присутствующих, в том числе один раз говорил Рогов и три раза Митенька, на правах председателя. Председатель измотался, вид у него был осовелый. Регламент давно расхватали, все надбавки тоже – осталось только поглядывать на часы.
С первым пунктом повестки разобрались быстро, туг двух мнений не было – бригада должна быть записана в письмо Иосифу Виссарионовичу, на подписи имеют права все – в этом никто не может сомневаться. Черепанов перелистал блокнот и, называя фамилии, перечислил, сколько каждый из них сделал за последние три месяца: Сибирцев, Лукин, Алешков – двести десять процентов, Черепанов – двести восемьдесят, у Голдобина немного слабее, всего сто семьдесят, так ведь такой характер у человека – это нужно принять во внимание. И дальше…
А дальше бригадир сделал паузу, и как-то сразу все догадались – почему.
– Ну, что ж ты? – поторопил Рогов. – Продолжай! Дальше у тебя Степан Данилов.
– Дальше Степан Георгиевич… – Черепанов запустил ладони в темную шевелюру.
– Ну и сколько же у него? – спросил снова Рогов, хотя наперечет знал почти все смены Данилова.
– У него уже к ста двадцати подходит.
– Только-то! – начальник шахты неприметно улыбнулся. – И почему «уже», если это самая малая выработка в бригаде?
– Вишь чего! – негодующе выкрикнул Митенька. – Самая малая!
И все разом заговорили, замахали руками. Как это Павел Гордеевич не поймет, что Данилов всего второй месяц в шахте, как же он может равняться с тем же Черепановым, который целый год самостоятельно ходит в забой? Потом кто же не видит, как Степан Георгиевич тянется изо всех сил, не дает себе ослабнуть ни на один день и от этого ему еще труднее?
Черепанов рассказал про один случай в конторе: – Расчетчик посмотрел на замеры, потом на Степана Георгиевича и спрашивает: «Какой вам смысл, товарищ Герой, в забое мотаться, у вас же определенные заслуги перед родиной?» Стенай Георгиевич посмотрел на него, как на пустое место, отвернулся и пошел. Конечно, не будь я в шахтерском звании, вытащил бы это чучело из окошечка и написал бы на его шкуре, сколько он стоит.
Сибирцев трубно откашлялся, что у него означало высшую степень взволнованности, и сказал:
– Не дам в обиду. Сам учу, все вижу. Не дам!
Трудное дело взвалил на свои плечи Сибирцев, вызвавшись обучить такого новичка, как Степан Данилов. На шахте они были очень заметной парой. Рядом с гибким, по-солдатски подтянутым Даниловым, непокорный белый вихор которого часто теперь был вымазан углем, Сибирцев выглядел особенно тяжеловесным, угловатым и непомерно рослым. Однако, несмотря на это, он с первых же дней побаивался солдата и, вместо того, чтобы распорядиться по праву старшего в забое или коротко разъяснить что-нибудь, нерешительно мялся:
– Степан Георгиевич… как бы это провернуть?..
Данилов вначале не догадывался., в чем дело, а поняв – рассердился и выговорил забойщику напрямик, чтобы он не мудрил, не сватался.
– Ты эти штучки брось, – сказал он, – я ведь не девица, чтобы вокруг меня увиваться! Понятно?
Сибирцев мало-помалу освоился, заговорил в полный голос. Правда, его еще и сейчас охватывала некоторая оторопь, если Данилов вдруг прикрикивал:
– Слушай-ка, начальство, что ж ты от меня всю работу загораживаешь?
Но на остальных членов бригады Сибирцев поглядывал свысока: как-никак, а единственный на весь рудник Герой ходит у него в помощниках. Наконец он до того окреп в самомнении, что однажды наотрез отказался присутствовать на комсомольском собрании бригады, сославшись на то, что он со Степаном Георгиевичем условился обсудить какие-то неотложные вопросы.
– Ладно… – зловеще согласился Черепанов, – Мы еще просветим ваши вопросы!
Отозвав назавтра Данилова в сторону, он коротко изложил существо дела.
– Вопросы? – удивился Степан и, вспомнив, что вчера, как обычно, пробыл целый вечер у Тони, сказал: – Ничего, кое-какие вопросы мы с ним все же обсудим!
В забое же спросил у напарника:
– Как у тебя… с враньем?
– С каким враньем? – удивился Сибирцев.
Но, тут же угадав по тону помощника, что разговор на такую скользкую тему ничего доброго не предвещает, выкрикнул:
– Я же велел крепь ставить в нижнем уступе, а вы!..
Данилов смолчал и в течение всей смены прилежно обрубал и заколачивал стойки, даже тихонько насвистывая, с удовольствием отмечая про себя, что у него не так-то уж плохо получается. Но зато в мойке, с глазу на глаз с Сибирцевым, он отвел душу, начав напрямик:
– Так вот, насчет вранья!..
Он долго говорил, развивая вопрос о вранье в различных, довольно неожиданных положениях, говорил до тех пор, пока Сибирцев не завопил, вспугнув старушку-уборщицу, мирно дремавшую на табуретке:
– Невозможно это, Степан Георгиевич!
– Что невозможно?
– Чтобы вы ушли от меня! Опозорили чтобы!
Данилов холодно оглядел напарника.
– Я еще подумаю.
После этого случая в бригаде тихонько подсмеивались над Сибирцевым:
– Ну, как, Гоша, обсудили некоторые вопросы?
Забойщик виновато улыбался, но к Данилову проникся еще большим уважением и если сейчас говорил: «Не дам в обиду!» – говорил искренне.
– Значит, будем просить шахтеров, чтобы нам разрешили всей бригадой подписать письмо? – спросил Черепанов и покосился на Митеньку.
Тот спохватился, постучал большим плотничьим карандашом по графику.
– Кто «за»?
«За» были все.
– Не курить! – прикрикнул Митенька на Саньку Лунина, заметив, что тот дымит в кулак, и туг же огорченно посетовал: – Придется, товарищи, закрыть собрание, докладчик по второму вопросу не явился.
Речь шла о Хмельченко, которого внезапно вызвали в горком и, очевидно, задержали. Собрание действительно можно было закрывать, но тут снова подал голос бригадир. Председателю пришлось только руками развести – как ни крути, а заговорило начальство.
Черепанов начал с того, что разобрал последнюю смену, когда работали сообща. Ему не понравилась смена, по крайней мере некоторые существенные детали. На деталях бригадир сделал ударение и, заметив, как Алешков суетливо отвернулся, потребовал:
– Ты не виляй, смотри мне прямо в глаза, как подобает комсомольцу! Смотри в глаза и отвечай: кто это тебя учил так безобразно крепь ставить? Молчишь? Тогда я отвечу: лень-матушка. И я не понимаю… – Черепанов повернулся к Рогову, – не понимаю, Павел Гордеевич, как это мы позволяем себе такие упущения? Говорим каждый день, пишем в газетах: «Стахановский опыт», «Нужно наладить обмен стахановским опытом», но это же вообще, а стахановский опыт – целая куча таких мелочей, которые сразу и не приметишь. По-моему, и у нас в бригаде кое-кто заноситься стал: как же, мы, мол, стахановцы, нам все нипочем? Враки все это. Смотрю сегодня, как Саеног пластается в просеке, – и смех и грех! Нет, чтобы уголь постепенно перепускать, он нарубил его столько, что целая гора позади образовалась, сам еле выбрался из забоя и кряхтел целый час. Нет соображения, нет этой… плановости, о которой прошлый раз говорил Павел Гордеевич. Если бы Саеног чаще перепускал уголь, он бы на только очищал рабочее место, но и менял бы положение своего тела в забое, тело бы отдыхало, силы сохранялись…
Или из верхней просеки лесогоны кричат: «Принесли крепежник!», а уважаемый Митенька отвечает: «Оставьте там, понадобится – возьмем». Это где же там, я спрашиваю? Там – это нигде. Митенька в добрые вошел к лесогонам: «Хорошие, – скажут, – эти комсомольцы, покладистые!» Только такая доброта боком для работы вышла. Я заметил, что мы на перепуск крепежника затратили не меньше часа. Нерентабельно!..
Черепанов сказал это непривычное для себя слово и вопросительно глянул на Рогова: «Может, не то слово?»
Рогов торопливо закурил. Взволновал его весь этот вечер у комсомольцев и особенно последнее выступление бригадира. Праздничный вечер! С высоты такого вечера проглядывались удивительные дали, о которых месяцев шесть тому назад даже и не мечталось. Что-то нужно было сказать молодым шахтерам, чтобы согреть их прямые светлые души… Но в этот момент вошел Данилов, стряхнул у порога снег с шапки, разделся.
– Садись, Степан Георгиевич, – пригласил Черепанов и строго добавил: – Подзапоздал малость, заканчиваем.
Степан присел рядом с Роговым, поглядел на него» на забойщиков, и теплые токи тронулись в его сердце. По взглядам Рогова, Черепанова, по глухому покашливанию Сибирцева, по умным веселым искоркам в глазах Митеньки он понял, что вся его простая, не легкая жизнь как на ладони перед товарищами. Рогов положил крупную горячую руку ему на колени, сказал вполголоса:
– Надо поговорить, Степа. Вечерком потолкуем.
Рогов ушел – его ждали дела в шахте. Митенька быстро приготовил ужин, что, по его мнению, тоже входило в обязанности председателя, потом принялись за чаепитие.
Глядя на лица товарищей, которые стали ему так же близки, как когда-то друзья на войне, Степан видел, что все сочувствуют его беде, только не знают, как помочь. Они даже ждут от него слова о том, что делать, готовы поддержать, ободрить.
И неожиданно для себя, отставив стакан с чаем, Данилов сказал:
– Товарищи, хочу рассказать вам про один случай. Тут кое в чем разобраться вместе требуется. Я тогда еще не снайпером, а разведчиком был.
Вцепились мы тогда в левый берег речушки и ни шагу назад. До боев были на этой земле сады, деревни с белыми избами, а потом ничего не стало. Огонь фашистов все пожег. Но наши люди так крепко встали – ничем не отдерешь. Трудно было…
Степан пригладил волосы, рассеянно оглядел комсомольцев и на секунду плотно сжал губы.
– Наш полк стоял на длинном крутом увале —. вокруг ни дерева, ни кустика. Позади нас, в четырех километрах, река, перед нами болото, за ним снова рыжий увал и поперек его, устьем к нам, узкий овраг. Бывало накопятся немецкие танки или самоходки где-то в излучине оврага, а потом выскочат в устье, развернутся веером. Житья никакого – не было. Мы же на виду, а бьют они прямой наводкой. Десяток НП сменили, но от огня не ушли.
Как-то утром, после беспокойной ночи, вызывает меня комбат Павел Гордеевич. Глянул я на него и прямо ахнул: вот уж кого действительно измотал этот плацдарм. Вы же знаете, что Павел Гордеевич – человек крепкий, а тогда, за эти три недели, лицо у него ссохлось, задубело, глаза щурит, как будто глядит против солнца. А так спокоен, голосом ровный. Когда шли по ходу сообщения, он сорвал на бровке желтый цвет люпина, помял в пальцах, понюхал и вроде как усмехнулся. Я еще подумал: «Не иначе, письмо получил». Получал он эти письма чуть не каждую неделю, а от кого – только теперь я узнал.
Степан вздохнул мечтательно.
– Эх, ребятки, знали бы вы, как хорошо письмо на войне получить. Мне вот никто не писал. Но один раз старшина дает кисет – подарок от земляков. А в кисете записка: «Дорогой товарищ, мы помним о тебе. Желаем здоровья и скорой победы. Оля и Вера». Я ту записку вместе с комсомольским билетом носил.
Во-от… Вышли в тот раз до боевого охранения. Попыхал комбат самокруткой, пощурился на немецкую горку, а потом показывает на устье оврага: «Знаешь эту щель?» – «Знаю, – говорю, – как же… На свету оттуда вернулся».
Павел Гордеевич кивает: «Хорошо. Приказал хозяин запечатать эту дыру. Поведешь сегодня туда минеров. Только чтобы наверняка, наглухо». Когда будет заминировано, проберись к мертвому танку и разведай положение у противника.
Часа четыре пролежал я у амбразуры – заново подступы к оврагу изучал. Насчет работы на войне у меня всегда нюх был верный, – так вот и в тот день, вижу, попыхтеть придется. Принесли ужин. Выпил я свои сорок шесть граммов спирта. Выпил, закусил и лег спать тут же, под низким накатом из жердочек. Уснул, и словно бы через минуту будят меня, но это только показалось, что через минуту, а на самом деле была уже ночь. И такая теплая, в звездах и без стрельбы. Ветерком умыло меня, и от потайного костра нанесло горький березовый дым. Моих саперов я нашел в развилке траншеи. Сидят у стеночки, в рукава курят.
Спрашиваю: «Дышите?» – «Дышим». – «Ну, дышите, – говорю, – потом некогда будет. Да показывайтесь, сколько вас, какие вы?.» – «Дюжина», – отвечает кто-то тоненько, а второй возражает: «А товарища санинструктора забыл?» – «И то правда. Тринадцать, выходит».
Командовал саперами старшина. Наскоро познакомились. Как следует, конечно, не видать, но когда всмотрелся, вижу – народ крепкий, с такими воевать веселей. Рассказал про путь-дорогу. Старшина поторопил: «Все ясно, сержант. Давай трогаться».
На ничейную землю выползли в боевом охранении. Обошли свое минное поле и потом в низину. Двигались не очень скоро – каждый сапер тащил по шесть противотанковых мин. Да я и не торопил – ночи в августе длинные. Осталось уже совсем недалеко от устья оврага, когда над нами щелкнуло и повис первый фонарь. До смерти не любил я эти фонари – свет от них как будто на плечи давит, к земле прижимает. Большая тренировка нужна, чтобы при таком свете двигаться. Правда, мы со старшиной пользу от этого получили – определились точнее, прикинули, как ловчее пробраться к нужному месту. А немцы словно почуяли нас – пулеметами донимать стали. Шальные очереди так и буравят, землю вокруг нас щупают. Старшина всего один раз пожаловался, когда его забрызгало болотной грязью: «Черт их возьми… У них нервы, а я вот ползай арап-арапом».
С самого начала я нацелился к трем подбитым немецким «тиграм» – это их здесь наши пушкари настигли. За их броней нам была обеспечена некоторая свобода маневра. Саперы отдохнули, но немного. И успел только сползать к оврагу, а они уже за «посев» принялись. Работали тихо, без стука, без звяка, но очень быстро. Наконец старшина говорит: «Разведчик, играй отбой. Сейчас вот Антон Федорович Помилуйко вернется, и тронемся. Он в самом овраге нескольких «попрыгунчиков» поставил – сами же немцы их делали, вот и пусть нюхают, чем это пахнет».
Прошло несколько минут, и наконец не далеко показался солдат. «Антон Федорович, – шепотом позвал старшина, – поторапливайся!»
И только он успел позвать, как черт дернул какого-то нервного немца пустить ракету над самыми мертвыми танками – я различил даже купол небольшого парашюта, на котором она повисла. Не знаю, увидели немцы Помилуйко или нет, только цветная пулеметная очередь ударила как раз по нему. Солдат охнул, потом еще раз и тут же протяжно закричал. Каждый, кто воевал, знает, что так кричать может только тот, кого смерть настигла.
«Антон Федорович!..» – старшина рванулся вперед, но я прижал его к земле.
Он мне шепчет; «Что ты? Человек смерть принимает…»
Разве я хуже старшины это знал? Но толку-то что, если и второго на том же кругу ударит? А немцы всполошились по-настоящему. Услышали, видно, голос солдата. Поднялось сразу до десятка ракет, мины взвыли. Наши услышали эту музыку и тоже – такого огонька дали! Уму непостижимо, сколько полетело железа над нашими головами. Но товарищ умирал совсем рядом, и мы не могли помочь ему в эту минуту. А надо было помочь, и не было у меня никаких сроков, чтобы подумать.
Старшина не вытерпел, спрашивает: «Что ж ты?»
Я только рукой махнул. Толчком выскочил из-за танка и в один вздох проскочил сорок метров до раненого. Упал рядом. Очень плохо у мужика: запрокинул он голову между кочками и тихонько стонет. Поправил его, он вскрикнул. Рука у меня липкой стала. Такая обида сдавила меня, дышать нечем. Человек свет белый видел, за жизнь дрался и вот упал среди поля. И гордость во мне поднялась, что я рядом с ним, что никуда не уйду. Такое решение принял. Позвал его: «Антон Федорович…»
А он шепчет: «Пи-ить…»
Я его попросил потерпеть, а сам тороплю себя. Ну, как тут быть? Тронуть солдата нельзя – закричит в беспамятстве. А на мне тринадцать человек. Но и оставить его тоже нельзя, об этом даже и не думалось…
Потом у меня мысль мелькнула. Горькая мысль, но тут уж приходилось изворачиваться. Рванулся снова к саперам. Дохнул поглубже и говорю старшине: «Плохо, друг. Тело не вынесешь. Видел, как я сигал? Не дают черти шевельнуться. А ждать невозможно. По-моему, нас обходят. Веди взвод обратно. Да торопись».
Но сапер только головой замотал. Тогда я официально нажал на него: «У меня, – говорю, – другая статья. У меня с вами только полдела, я дальше пойду. А ты теперь знаешь дорогу. Торопись!»
Старшина решился, за руку тронул: «Счастливо тебе. А за телом Антона Федоровича мы придем! Ох, пусть поберегутся, сволочи!»
Я выждал, пока саперы скрылись в кочкарнике, и только тогда вздохнул свободнее. Сбросил всю лишнюю амуницию под танки, осторожно добрался к раненому. Он уже, наверно, всю кровь потерял, но услышал, что кто-то живой рядом, забеспокоился, зашептал: «Умру… по-пить…»
Сколько трудов принял, чтобы положить его на себя и особо не потревожить. Но еще в самом начале он охнул и весь ослаб. Минут десять полз я с ним к танкам. Вымок весь. Устроил его под машину. Тянусь за гусеницу к вещемешку, и… что такое? Попадает мне под руку чья-то нога в сапоге. Живая нога. Сперва просто удивился, но тут же догадка полоснула: немец! Перекатываюсь в сторону, дергаю автоматом и кричу тихо: «Хальт! Нишкни, стервец!» – «Да это я, Тоня Липилина…» – отвечает женский голос.
Я оторопел: «Что-о? – говорю. – Тоня? Какая еще к чертям Тоня? Что за штучки? Не шевелись!» – «Да я не шевелюсь… – говорит эта новоявленная Тоня. – Я же санинструктор, вместе с саперами была, вы меня не заметили…» – «Ах, была! – Мне казалось, что я готов разорвать этого санинструктора. – Но почему приказ нарушила? Почему с разведчиками не отошла? А если там кого подранят?»
Она отвечает резонно: «Там, может, и не подранят, а здесь вот случилось… Разрешите, я осмотрю его?»
Я только рукой махнул. Нехорошо получилось, нескладно. Но я не успел раскинуть мыслями, как Тоня опять зовет: «Товарищ сержант… Вы слышите?» – и всхлипывает.
Кольнуло сердце: Антон Федорович! Припал ухом к его груди. Слышу, что бьется солдатское сердце слабо, но бьется. Значит, спасать надо. А санинструктор шепотом вскрикивает: «Ой, немец!»
Снова ракета вспыхнула. Оглядываюсь. На самом деле: живой немец, и совсем близко. Выполз из-за кусточка и вытягивает по-гусиному шею, высматривает, а самое главное, появился он с нашей стороны – значит, путь отрезан. Мой одиночный автоматный выстрел почти и не слышен был в общем гуле. Гитлеровец сунулся в кочку, а девушка шепчет: «Ужас, что делается». Я хотел ответить, что это еще не ужас, но тут Антон Федорович вдруг вскинулся, застонал тоненько, землю стал щупать вокруг.
«Что ты? – спрашиваю. – Успокойся, ложись…» И он как будто услышал. Лег, бросил руки вдоль тела и больше не шелохнулся. Не стало на земле еще одного нашего человека.
«Опять! – подала голос Тоня. – Сержант, опять идут!..»
Но я уже и сам видел, что опять идут. Не идут, конечно, а ползут, и много. Теперь приходилось круто поворачиваться. Танк, под который нас случай забросил, стоял передом на запад, а враг надвигался с юго-востока. Наскоро осмотрел машину. Передний люк открыт. Я щучкой нырнул в него. Щупаю. Рычаги, сидения, еще что-то такое, но помещение – лучше не надо. Да и выбирать-то не из чего. Зову девушку: «Устраивайся, – шепчу, – да ни-ни, и духу чтоб не слышно».
Прикрыл люк, заложился. Осторожно, в тьме кромешной переполз в боевое отделение танка. Там и расстояние-то метр какой, а сколько понакручено – того и гляди, шею свернешь. Умостился к орудийному казеннику. Нащупал задвижки верхнего люка и тоже завернул. Потом курить захотелось, но об этом приходилось только мечтать, – какой уж тут перекур, когда все так обернулось! Слушаю. Где-то вдалеке ударила пушка, застонал и охнул снаряд. Это наши тяжелые бьют… Стреляйте, – думаю, – только в своих не жахните. А вот немцы снова ракету бросили – в смотровой щелке свет закачался. Слушаю. Ага, шорох где-то за железной стенкой. И сейчас же говор послышался. Значит, немцы осмотрелись и теперь совещаются. Через минуту покарабкалась какая-то язва на броню. На сердце у меня теснота, но я пробую для собственного успокоения так с собой рассуждать: что ж вы, – думаю, – будете делать – постучитесь ко мне вежливо или косяки постараетесь вышибить? Или, может, подумаете, что этот дом совсем пустой? Однако все пока обошлось благополучно. Пошебаршил немец еще немного и скатился с брони. Тихо стало у танка. Сижу. Руки раскинул и как-то ослаб весь. Сижу и слушаю частый стук в груди. Мысли какие-то хозяйственные. Вспомнилась землянка, где отдыхал, плащ-накидка, у входа узенькая полочка под самым накатом и на ней котелок. А котелок прогорел, прохудился, заменить же как-то руки не доходят. Обязательно надо заменить…
И вдруг я спохватился: делать же что-то нужно, не погибать же? Ведь кругом немцы, если не сейчас, то утром обязательно стукнут. Прикидываю: а может быть, есть еще выход? Постепенно злость во мне поднимается, а уже через какую-нибудь минуту чуть не кричу: да ну ее к черту – смерть-то! Не буду я умирать и девчонке этого не дозволю. Пока гитлеровцы соображают против меня какой-нибудь блицкриг, время идет, и не может быть, чтобы я не извернулся. На том и решил. Припал к смотровой щелке. Но сколько ни смотрел, ничего разобрать не мог – темень и мелькание какое-то. Чувствую, трогают меня за ногу. Шепчу строго: «Что случилось?» – «Я думала, вам нехорошо, – отвечает девушка. – Может, вас зашибло?»– «Спасибо, – говорю, – мне очень хорошо».
Замолчали. И уже, наверное, на самом свету скрутила меня дремота. Я себя и так и этак уговаривал, даже пугал всякими разностями – нет, крутит, ломает сон да и только, и уломал. Вздрогнул, как от толчка, и вижу: свет пробился в щелки, да ясный-ясный. Пора, – думаю, – что-то делать. Спускаюсь я в отделение механика, вижу: сидит моя незнакомая Тоня справа, в уголочке и не шелохнется. Спрашиваю: «Как чувствуете себя?» – «Ничего… – она пересела удобнее, – Пить очень хочется…»
Тут я нехорошо пошутил, чего никогда себе не прощу: «Придется, – говорю, – потерпеть, не имеется в помещении водопровода». – «Да нет, – отвечает, – это я так… Я потерплю».
Отодвигаю стальной щиток с триплекса. Он только наполовину отошел и дальше ни в какую. «Если можете, помогите мне», – попросил я.
Она выдвинулась из своего уголочка, толкнула одной рукой рычаг, но толку чуть.
«А вы и второй ручкой». – «Не могу, – говорит, – я однорукая…» – «Однорукая?» – у меня даже сердце похолодело. – «То-есть не однорукая… левую чем-то зашибло». – «Чем зашибло?» Она вздохнула: «Пулей, наверное… я не видела».
От этой неожиданности, что ли, силы у меня вдруг окрепли, и щиток отошел. Яркий свет брызнул в нашу железную клетку. Глянул я впервые на девушку и даже зажмурился. Лицо у нее как из камня из белого выточено, и на нем большущие темные глаза. Пододвинулся к ней, тронул забинтованную руку. Тоня сморщилась и шепчет: «Ужас как больно. И… пить хочется».
«Пить! – я схватился за свою фляжку, в которой приберег для нее же немного воды на обратный путь. – Пейте, – говорю, – все, нужно будет – еще достану». Напилась она, передает мне посуду и головой качает: «Так вкусно, что и не придумаешь».